Текст книги "Тринадцатая рота"
Автор книги: Николай Бораненков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
– Поздравляю! Вы гений, феноменальный сыщик. Но почему же вы едете не домой, а совсем в другую сторону?
– В обрат нельзя. Там мост сорвало да ить долго. Обплачется жонка. Так я до Калинкович, а оттель на поезди. Так что бывайте, поехал я.
– Одну минуточку! – поднял руку Гуляйбабка. – Вам будет порученьице.
– Дык тольки поскорей бы. Мне неколи. Мне спешить надоть. У меня дом в залоге. Жонка…
– Айн момент, пан Гнида. Айн момент!
Гуляйбабка отвел шагов на пятнадцать в сторону свое боевое окружение. Глаза его горели непрощающим гневом.
– Каков приговор будет Гниде? Осинка? Пуля? Долбня?
– А если каратели хватятся, узнают, что убит? – задумался Волович. – Не навлечет ли это на наш след?
– Тварь не жалко, а вот жена, – вздохнул кто-то из солдат. – Виновата ли?
Гуляйбабка рывком обернулся на сердобольный голос, огрубелые пальцы его, будто собрались дать кому-то в зубы, сжались в кулаки.
– Что вы сказали? "Жена? Детишки?" А у сожженных, расстрелянных по списку Гниды разве не было жен и детей? Кто пощадил их? Кто пожалел? Кто отвел от детских шеек фашистскую петлю? Нет, и еще раз нет! Изменникам, предателям преимуществ не должно. Спросите, каких? Отвечаю. Вы, заслоняя Родину, стояли в окопе до последнего. Он, спасая шкуру, бежал с поля боя. Ваш дом и жену спалили. Он свой дом и жену спас ценой измены. Вы будете всю войну обнимать холодную винтовку, он – толстый зад отъевшейся на награбленных харчах супруги. Вы после войны вернетесь с незажившими ранами или подорванным здоровьем (не храбритесь, скажется война), он останется в полном бычьем здравии. Вы пойдете к окну кассы за пенсией, и он без стыда и совести станет за вами, потому что с бычьей силой он выколотит стаж на пенсию. Вы начнете по копейке собирать на жилье и пиджачишки детям, он, сохранив хоромы, будет пить самогон, заедая салом. Ну, так этому не быть. Смерть за смерть! Кровь за кровь!
Гуляйбабка подошел к Гниде, вытащил из деревянной колодки маузер. Почуяв смерть, Гнида обмякло сполз с лошади, простирая руки, упал на колени:
– Пощадите! Простите… Не губите… Не зничтожайте род, мой род!..
Гуляйбабка носком ботинка оттолкнул уцепившегося за ногу Гниду:
– Подними голову, подлая тварь, и последний раз посмотри, как хороша наша земля. Даже опаленная, израненная, она горда и прекрасна. Но еще прекрасней быть ей без вас, тварей.
Одиночный выстрел, стряхнувший росу с осины, возвестил Полесью, что род Гнид бесславно кончился.
32. ПРОЩАЙ, ПОЛЕСЬЕ!
Августовский рассвет открыл перед очнувшимся после долгой лесной качки Гуляйбабкой такой нежданный простор, такую безбрежную даль, что защемило сердце и вспомнилось разом то далекое, босоногое детство, которое человек цепко держит в памяти до конца дней своих.
Все то, что давно минуло, встало перед ним в чуть затуманенной дымке, но такое близкое и явственное, что ему вдруг показалось, будто он едет родным смоленским полем, по которому с холма на холм катится волнами то шумящая спелым колосом рожь, то буйные, со звоном колокольцев, овсы, то голубые, как небо, как вода в озерах, льны.
Тонко поет в шарабане коса, побулькивает в бочонке крыничная вода, вздрагивает, расточая запах росного клеверка, охапка свежей травы. Дед Фатей, пробалагуривший вчера допоздна на бревнах и вставший ни свет ни заря, дремно клюет в такт конского шага носом. Ветерок треплет его седую бороду, топорщит на спине замашную рубаху. Удар колеса в колдобину будит его. Он оглядывается назад и, улыбаясь во все щербатые, редкие, как у зайца, зубы, подмаргивает:
– Ну, внучок – золотой бочок. Видал птицу – заморскую синицу?
– А какая она?
– Э, какая! Тебе расскажи да в рот положи. А ты сам не зевай есть готовый каравай. Ну да так и быть – поведаю.
Пока вороной конек поднимается в гору, дед рассказывает небылицу про заморскую синицу, но как только телега поднимается на взгорье, сказка обрывается, дед кричит:
– Ну, держись, Ванюха, прокачу! Слетаем к богу в рай на коневых крыльях.
После восьми – десяти горячих кнутов ленивый конь наконец-то разгоняется и, екая селезенкой, бежит с горы. Телега опережает его. Хомут оказывается впереди коня, и вскоре весь этот "полет к богу в рай" кончается тем, что телега катится в одну сторону, а конь бежит в другую, где можно пожевать овса.
Горевать по неудачному полету не приходится. Что толку в нем? Еще опрокинешься, как это случалось не раз, когда дед выводил коня из терпения и он, сердито храпя, летел сломя голову с горы, почему-то выбирая места поухабистей. Зато пока дед ловит шагающего по овсу воронка, с высоты, захватывающей дух, можно вволю наглядеться на широко распахнутый мир с перекатными полями, рощами, оврагами, деревеньками, где никогда не бывал и где так хотелось побывать.
Эта воскрешенная в памяти Гуляйбабки картина вновь родила то горячее мальчишеское любопытство.
– Стоп, Прохор! Разворот на сто восемьдесят пять! – крикнул он кучеру, замахнувшемуся кнутом, чтоб разом взлететь с горы на гору.
– Назад?! Бог с вами!
– Нет. Назад поворота нам пока нет. Взглянуть хочу на Полесье и даль впереди;
– А-а, понял. Это можно. Это хорошо, – ответил Прохор, круто поворачивая коней. – Орлы перед полетом всегда на вершинах сидят.
Гуляйбабка слез с кареты, поднялся на придорожный камень-валун. Неоглядная синь полесских лесов безбрежно расплескалась далеко внизу, спрятав бесчисленные речки, болота и деревеньки с людским горем, заботой, любовью и смертью под небом своим. Издали казалось, там нет ни войны, ни тревог, царит извечное спокойствие, мир. Но это только казалось. Где-то там сеют людям горе новые Гниды и Песики, рыщут над беззащитными гнездами фюрерские коршуны. Там, в Полесье, влюбленная до слез в своего «генерала» Матрена, дед Калина со своей липовой овцой, там Марийка, родная рота, друзья…
– Не печалься, сударь, – тихо подойдя, сказал Прохор. – Так она устроена, жизнь, что все остается позади и уже никогда не забежит вперед, не повторится. И чем ты дальше уйдешь, тем во сто крат будет дороже все пройденное тобой. Да и немудрено, сударь. Ты видел чьи-то красоты, чьи-то незабываемые глаза, кого-то до боли любил, но жизнь унесла тебя вперед, и ты, вспоминая все это, крепко тоскуешь о тех, кого видел, кого любил, и в порыве тоски ты бы отчаялся, но у тебя в противовес этому есть надежда, мечта, и они ведут тебя, как в сказку, все вперед и вперед.
– И что же берет верх? Что сильнее? – спросил, не отрывая взгляда, Гуляйбабка. – Прошлое или будущее?
– Если б было прошлое, мы бы повернули, сударь, назад и, сами не замечая, превратились бы в обезьян. Но в том-то и секрет жизни, что берет верх то, что маячит впереди нас. Вы думаете, мне не жалко своих Хмельков, Полесья, Матрены? Эх, туда бы! Но долг, совесть и тот же инстинкт вечного влечения вперед взяли верх, и я вот еду без сожаления. Все мы идем вперед без сожаления. Ханжа тот, кто говорит, что не помнит прошлого, своего детства, первой любви, первых друзей… Врет, собака. Помнит, но лицемерит. А потому не будем ханжами, постоим, посмотрим.
– Постоим, – вздохнул Гуляйбабка. – Обождем, пока подтянется обоз.
Озаренные лучами солнца, кинутого сквозь придорожную березу, они долго стояли в молчании, думая о своем. Гуляйбабке почему-то вдруг вспомнился дедок с гробом для утонувшего Песика и его лукавые причитания: "Ой, лишеньки! Ой, горе! И ума не приложу. И як вона эта злосчастна шланга туды шмыгнула?" А вы, милые старички, и не хотели держать ее. Вы нарочно бросили ее в навозную жижу, чтоб пан Песик захлебнулся в ней. И мы нарочно сочинили жалобу о спрятанном сейфе с деньгами, нарочно дали Песику противогаз, и многое делается на этой прекрасной земле «нарочно», чтоб тонула в навозе истории всякая нечисть и мразь, чтоб людям снова жилось вольно и пелось, как птицам.
Жизнь коротка. Она пролетит быстрым стрижом в ясный полдень, но подумать о ней, о том, как ты прожил, какой след на земле оставил, непременно время будет. Гнилое, скверное не раз окатит полымем душу, заставит раскаяться, а не то и биться головой о стенку; светлое же, доброе, сделанное людям, земле, где отцвела колокольцами твоя жизнь, несказанно порадует и не однажды вернет тебя в тот мир прекрасного, тобой свершенного. И вслед тебе – улетающему с горизонта, полетят голоса бессчетных друзей твоих: "Мы не забудем тебя. Ты до последнего взмаха крыла был верен своему народу, боролся со злом и сеял добро".
Обоз поднялся на гору, Гуляйбабка надел цилиндр. Прощай, Полесье! До скорых встреч. И да здравствуют новые дороги! Что-то ждет на них?
Часть 2
1. ПРИБЫТИЕ ГУЛЯЙБАБКИ НА СМОЛЕНЩИНУ, ОСМОТР РЯДА ВЫСОТ У «СМОЛЕНСКИХ ВОРОТ»
Черт знает, как негостеприимны эти смоляне! Вместо того чтоб встретить пятисоттысячную армию Гитлера у "смоленских ворот" (имеется в виду гряда холмов и высот) хлебом-солью, они крепко-накрепко закрыли эти «ворота», и бедному фюреру пришлось долго ломать голову, как сокрушить их.
Горько обидевшись, он сначала бросил напрямки к «воротам» тысячу сорок танков и попытался протаранить их. Но не тут-то было. «Ворота» устояли. Тогда он кинулся в обход с севера и с юга – и тут снова постигла неудача. Двадцать восемь дивизий, поддержанных огнем семи тысяч орудий и минометов, а с воздуха армадой самолетов, безуспешно топтались у "смоленских ворот", и лишь спустя два месяца, когда на штурм было брошено новое подкрепление, наконец-то удалось въехать в "смоленский двор".
Фюрер, однако, не радовался. Фюрер скрипел зубами. Да и как не скрипеть: эти злосчастные "смоленские ворота" задержали на целых два месяца! По графику полагалось топтать каблуками германских сапог уральские самоцветы, а топтали пока что смоленскую глину.
Личный представитель президента господин Гуляйбабка прибыл со своим обозом к "смоленским воротам", когда они уже были распахнуты и через них текло половодьем новое пополнение растрепанным дивизиям. Те же, кто ломился в «ворота», смиренно лежали на холмах и высотах.
Несчастные. Победа была так близка! Им оставалось до нее (считай расстояние до Урала) каких-нибудь две тысячи двадцать километров. Им надо было так мало! Получить всего лишь по сорок семь десятин земли. И вот… Они лежали на этой земле. Одни валялись, запрокинувшись навзничь, словно ожидая загара. Другие обнимали матушку-землю, которая так очаровательна весной, так задумчиво-пленительна осенью и так увлекательна санной зимой, но которой уже никогда не увидать. Третьи рады бы обнять землю, траву, колосья спелого овса, но – увы – у них не было рук. Руки валялись где-то в бурьяне или висели на лафетах орудий. Некоторые остались с широко раскрытыми ртами. Видно, кричали: "О мама, спаси!" А может: "Хайль мудрому фюреру, загнавшему в такую славную мясорубку!" Иные все еще смотрели на милое небо, где столько синевы и птиц. А кое-кто лежал, ухватясь за голову, и трудно было понять, отчего: то ли потому, что не успел отослать из Смоленска обещанные посылки, то ли оттого, что боялся солнечных ожогов. Один из солдат, длинный, рослый, с пышными усами, с которых ему, наверное, было так приятно слизывать пивную пену, держал в руке теперь пустую рваную гильзу из-под снаряда. Содержимое же ее вырвало ему бок вместе с мундиром. Ближе всех к вершине высоты был офицер с оскаленными в злобе зубами. Он как бы кричал: "Вперед, мерзавцы! Почему залегли? Еще один рывок – и высота наша!" И невдомек было ему, что за этой высотой у русских еще высота, а за той – еще и еще высоты… сотни, тысячи высот!
Тут же, среди павших во славу фюрера, валялись каски, ранцы, содержимое вывернутых похоронной командой карманов. Горький ветер гнал по высоте обрывки писем, фотографий, запросы домочадцев и неотосланные ответы на них.
Гуляйбабка поднял пыльный листок, зацепившийся за колесо кареты, и вслух прочел его:
Милая Луиза! Целую тебя в розовые губки и пухлые щечки. Ты просишь, милая, прислать тебе смоленское льняное покрывало. Да, льняных хороших вещей тут много. Я готов послать тебе их, но боюсь, как бы этим льняным покрывалом тут не накрыли меня. Многие мои друзья уже накрыты. Целую тебя в горячей надежде избежать подобного покрывала, Хайль Гитлер!
Твой Ганс".
Ганса избавил от льняного покрывала пудовый снаряд, разорвавшийся как раз на том месте, где стоял его батальонный миномет. От Ганса и миномета осталось лишь мокрое место.
– А всему виной, – заговорил, сидя на облучке, кучер Прохор, – только одни лишь дырки. На кого ни глянь – у каждого дырка. У кого в голове, у кого в животе… Ох, уж эти злосчастные дырки! В зубах их вон латают свинцом, цементом… А вот в прочем также латать их покель не научились. А как бы здорово было! Пробили башку ан живот – раз-два глинкой замазал и пошел. И никто бы из них тут не валялся. И каждый получал бы то, что хотел. Но фюреру, видать, важно не это. Важно, что они победили.
– Да-а, – вздохнул Гуляйбабка. – По всему видно, тут фюрером одержана великая победа!
Пытаясь сосчитать убитых, Гуляйбабка успел, однако, увидеть, а скорее по слабым звукам хриплого оркестра, долетавшим с подножия высоты, сумел определить, что там идет церемония захоронения новых "национальных героев" фюрера, и сейчас же поспешил туда.
К тому моменту, когда карета, прямо по овсу, спустилась в низину, с первой огромной могилой было покончено, и погребальное начальство вместе с жиденьким пятитрубным оркестром перебазировалось к новой яме, доверху наваленной "национальными героями". Следом за начальством семеро полицаев с траурными повязками на рукавах рубах и костюмов несли венки, березовые кресты и каски. Третью яму еще только копали, но к ней уже подвозили и подносили убитых. Делом этим были заняты и мужики из окрестных селений. Работа у них шла сноровисто. Одни дружно нагружали, другие с гиком и свистом гоняли по высоте дровни и телеги, а щуплый, неказистый мужичишка в заячьей шапке приспособил под транспортировку убитых копновый волок и таскал к могиле сразу по пять-шесть трупов.
Осмотрев вторую могилу и найдя ее заполненной доверху, готовой к засыпке, начальник, возглавлявший похороны, снял с головы кожаную кепку и, промокнув платком потную лысину, приготовился было двинуть речь, но, увидев рядом остановившуюся карету и скачущих вслед всадников, он, поперхнувшись на слове, умолк. Еще с минуту он простоял так, недоумевая и рассматривая пожаловавших на похороны, но едва Гуляйбабка сбросил с плеч дорожный плащ и повернулся грудью, украшенной Железным крестом, оратор сорвался с места и подбежал рысцой к карете.
– Честь имею представиться! – вскинув руку и стукнув каблуками, произнес подбежавший толстяк. – Бургомистр местного городка Ляксей Ляксеич Козюлин.
– Что здесь происходит? Извольте доложить! – приказал тоном высшего начальства Гуляйбабка.
– Так что погребение. Похороны. Воздаем почести… Сделали все возможное. Венки, кресты, оркестрик… Коль что не так – извините. Мы всей душой. Старались…
Быстрой, порывистой походкой Гуляйбабка обошел одну могилу, другую, толкнул носком ботинка березовый крест – и он повалился.
– И это вы называете похоронами, возданием высоких почестей доблестному фюрерскому воинству? Да вы знаете, кто вы? Вы, господин Козюлин, преступник. Предатель! Вас надо немедленно в гестапо.
– Господи! Мать пресвятая богородица, заступница, – побелев, закрестился Козюлин. – За что же? За какую провинность? Ведь я всем сердцем… всей душою.
– Вижу я вашу душу. Насквозь вижу. Где выбрали кладбище? Кто вам дозволил хоронить "национальных героев" в кустах?
– Да ведь тут лесок, птички, цветочки по весне…
– "Птички", "цветочки", – передразнил бургомистра Гуляйбабка. – Чихать хотел фюрер на твоих птичек и цветочки. Ему важно, чтоб верные ему солдаты были похоронены на видном месте. У всех на глазах, а не где-то в собачьих кустах. И если завтра об этом вашем кладбище узнают в гестапо, вам, господин бургомистр, наверняка болтаться в намыленной петле.
Бургомистр упал на колени:
– Простите! Не погубите. Я ошибку исправлю. Сей же день перенесу их в парк, на церковную площадь.
– И не вздумайте. Фюрер терпеть не может общих могил.
– Но что же мне делать? Куда их? О Иисусе Христос!
– Встаньте и не хнычьте, – приказал Гуляйбабка. – Не все еще потеряно. Вы, господин Козюлькин, еще можете отличиться перед фюрером, если… только если…
– Слушаю. Слушаюсь вас, ваше благородие, – заглядывая в рот, ловил каждое слово Козюлин.
– Если только закопаете их вдоль автострады на Москву, – уточнил Гуляйбабка. – Этак метров сто – сто пятьдесят могила от могилы.
– Слушаюсь! Будет сполнено. Только вот где взять столько людей на копку могил? Это ведь растянется верст на тридцать пять.
– А это уж не моя забота, – повернул к карете Гуляйбабка. – Вы бургомистр, глава города, вам и карты в руки.
– Да, да. Я найду. Я всех мобилизую. Всех заставлю копать. Всех подчистую. И будьте уверены, ваше превосходительство, все сделаю честь по чести. Каждому отдельную могилочку с крестиком, вдоль дорожки. От самой Орши до Смоленска растяну. Чтоб все видели, все любовались.
– Желаю удач! – махнул белой перчаткой Гуляйбабка. Кстати, не скажете ли, где нам достать овса?
– Овса? Господи. Да вам… для вас… Спаситель вы наш. Человек добрейший. Эй, Филипп! Филипка!!! Срочно в город. Открыть амбар с овсом и выдать на коня по мерке. По две… Э-э, что мерка. Дать сколь нужно, сколь скажут. – Он обернулся и, как верная, послушная собачка, готовая исполнить любое приказание хозяина, вопрошающе уставился на Гуляйбабку: – А может, еще будет чего угодно? Сальца, ветчинки, яичек… Не стесняйтесь. Не обидите. Не бедствуем. Только что потрясли окрестные села.
Гуляйбабка недоверчиво сощурился:
– Не протухшее?
– Что вы! Как можно. Сам лично все свеженькое собрал. Яичко прямо из-под наседок. Не погребуйте, сделайте одолжение.
– Хорошо! Сделаем. Возьмем. Только смотри у меня! – погрозил Гуляйбабка. В случае чего сам лично петлю намылю.
Бургомистр вознесся на десятое небо. Забыв о трауре, он подал знак музыкантам, и те грянули бодрый марш.
Карета личного представителя президента выкатывала на прямую к Смоленску.
2. ГРУСТНЫЙ РАССКАЗ В ОЧЕРЕДНОЙ СМЕХОЧАС
Мрачное настроение охватило бойцов Гуляйбабки, пока ехали по Смоленщине. Сожженные села и деревеньки, опрокинутые памятники старины, оставшиеся без крова старики и дети, виселицы, могилы, неубранные поля – все это угнетало людей. Тот смехочас, который открыл в Предполесье отец Афанасий, был забыт. На привалах царило молчание либо горькие вздохи о занятых врагом родных местах и попавших в страшную беду людях.
Ехать так дальше стало невмоготу, и Гуляйбабка на очередном дневном привале сказал:
– На слезах и вздохах ставлю точку, ибо, как я говорил, слеза застилает бойцу глаза и рождает хлюпиков. Тех же, кто намерен продолжать это бесполезное занятие, прошу в похоронную команду. В команде Гуляйбабки им делать нечего.
– Верно, сударь, – живо поддержал Прохор. – Слезой горю не поможешь, только себя изгложешь. Ведь мир, коль в сущности разобраться, со дня его появления в разнотыках. Бог создал солнце, черт – тучи. Бог сделал воду пресную, черт – соленую. Бог создал день, черт для обмана – ночь. Бог слепил человека доброго, дьявол – злодея…
– Вы это к чему призываете? К смирению? – насторожился Трущобин.
– Типун те на язык с твоим смирением, – огрызнулся Прохор. – Я всю жизнь с чертовым злом борюсь, даже бесов соблазн – водку забросил ко всем чертям, а ты – «смиренье». Да я те сейчас про такой мордобой расскажу, что ты, сударь, ахнешь.
Прохор, торопясь, препроводил в рот последнюю ложку пшенной каши и, сунув под куст можжевельника пустой котелок, приготовился к рассказу, но сидевший среди бойцов Гуляйбабка остановил его:
– Извините, Прохор Силыч, но очередь на рассказ сегодня пока не ваша. Смехочас продолжит Волович. Вы готовы, Адам Леоныч?
– Готов, господин личпред, – кивнул Волович, пообедавший минутой раньше и теперь лежавший на боку под березой. – Только рассказ мой, сябры, не так уж смешон. Но, однако, попробуем.
Он лег на живот, широко раскинув, как станины пушки, ноги в сапожищах, подложил под грудь руки, стряхнул со лба светлые прядки волос и, глянув на сидящих перед ним с котелками недоеденной каши бойцов, заговорил:
– Родился я, сябры, в небольшом белорусском местечке под Могилевом в семье конторского чиновника. Отец мой был богат, слишком богат. Он имел шинель без заплат и сапоги, в которых переженилась вся наша улица. С арендаторов сапог отец нещадно брал взятки. Помню, что каждый раз, когда у него одолжали напрокат сапоги, ему подносили стопку самогонки и давали кусок хлеба. Высшей мечтой отца было – открыть свою лавку по продаже пуговиц. "Все начинали с ничего, – говорил он. – Начнем, сынок, и мы с ничего". Он отрезал со своей шинели все медные пуговицы, сделал лоток и вышел с ним на улицу торговать. Помню, что вернулся отец без лотка, пуговиц и с разбитой головой. Местные торговцы усмотрели в нем опасного конкурента. Мать, бинтуя голову, плакала, сокрушалась, как бы кормилец не слег. А отец больше беспокоился о пуговицах: "Как ходить на службу в шинели без пуговиц?"
– Не с твоего ли отца писал Гоголь свою знаменитую "Шинель"? – пошутил Гуляйбабка.
– Вряд ли. Таких шинельных проблем в те времена было предостаточно. Отец лишь один из тех многих тысяч несчастных чиновников. Впрочем, как я уже сказал, он считал себя богачом и мечтал. "Есть еще одно надежное средство выбиться в люди, – говорил он. – Только надо не поскупиться разок", – "Что ж ты придумал, Лявон?" – спрашивала мать. "А что думать, – отвечал отец. – Люди давно уже без нас придумали, что сухая ложка рот дерет. Надо хорошенько угостить начальство, и должность с приличным окладом обеспечена. Вот только как его заловить, собаку? Он ведь нарасхват. Его каждый богач к себе за стол тянет, а нам, нищим, и не суйся. Когда его за хвост поймаешь?" – Волович усмехнулся. – С трепетом ждали мы, голопузая детвора, когда отец поймает за хвост какую-то собаку, от которой зависит судьба всей нашей голодной семьи. И вот этот день настал. Помню, как сейчас, отец вошел в комнатенку сияющий, довольный. Из облезлого портфеля у него торчал отливающий золотом окорок и горлышки бутылок с водкой и шампанским. Мы без слов поняли, что наконец-то отец поймал ту, так нужную всем нам собаку и теперь мы набросимся на жирный окорок и наедимся досыта. Но нас, горемычных, тут же загнали на печку, а весь ароматный окорок вывалили на блюдо все для той же собаки.
– Знакомая доля всей прошлой детворы, – вздохнул Прохор. – Взрослые едят, дети – за стол не смей, и голос не вздумай подать, если не хочешь слопать ремня.
– Вот так и с нами, – продолжал Волович. – Лежим на печке, слюнями исходим до тошноты, а собака, которая оказалась вовсе не собакой, а жирношеим, красноносым толстяком, во все скулы уплетает ветчину. Отвалит ножом кусище и в рот, только чавканье стоит. Мы видели, что отец старается отвлечь «собаку» от ветчины разговорами, пытается водкой споить. В глазах отца еще теплится надежда сберечь по кусочку ветчинки детям. Мы с печки тоже молим бога, чтоб все не съел, нам хоть чуть-чуть оставил. Но где там. Все сожрал до кости, а потом… О, что же это?! Мы чуть криком не закричали. Видим, кость, на которой еще кое-что было, в бумагу заворачивает и в саквояж свой сует. "Это, говорит, – я в гостинице за пивком погложу. Спасибонько вам. Отменная ветчинка была. Как она называется-то? Ростовская аль тамбовская?" – "Никак нет, ваше сиятельство! Названной вами у нас не торгуют, – отвечает отец. – У нас местная, могилевская". – "Ах, могилевская! – закачал головой. – Ну, тем паче. Чудный был окорочек. Желаю здравствовать!" – и ушел. На глазах утащил кость. Мы в слезы. Мать с успокоением: "Не плачьте, милые. Как-нибудь перебьемся этот месяц. А там отец, бог даст, получит обещанную «собакой» новую должность, станет приносить побольше денег – и тогда куплю вам такой же большой окорок".
Волович помолчал и, вздохнувши, как бы подводя итог всей отцовской затее, сказал:
– Ждали мы окорок долго, да так и не дождались. Должность от «собаки» отец так и не получил. В шинели без пуговиц умер.
– Слишком коротко и грустно, – сказал Гуляйбабка, внимательно слушавший Воловича. – Как видно, не подготовили вы, Адам Леоныч, свой рассказ.
– Не торопитесь, Иван Алексеич. Я еще не кончил. Позвольте продолжать?
– Извините. Беру слова назад. Только, пожалуйста, что-либо повеселей. Учтите, что грустные истории старят людей. Жизнь и без того горька. Попробуйте сосчитать, сколько у вас бывает в году печальных и веселых дней, и вы сами убедитесь, что арифметика не в пользу последнего. Чего стоит человеку перенести одни войны, общие несчастья, разные стихийные бедствия. А как безжалостно рвутся нервы людей по пустякам! Порой один бюрократ в конторе изводит сотни людей. И люди, вы меня простите, терпят такую скотину. А почему б его не заменить тем, кто дарит людям радость, чтоб вышел ты от такого человека не с бранью, сорвавшейся с языка, а с песней в душе? Вы простите, я незаконно вторгся в рассказ Воловича. Продолжайте, Адам Леоныч.
– Мой рассказ будет опять же про могилевский окорок, – усмехнулся Волович. – И это не случайно, сябры. С этим злосчастным окороком у меня связана и другая история, на сей раз уже лично моя. Не в пример моему отцу, я по служебной лестнице пошел как-то быстро без окорока и шампанского. Начав с рядового милиционера, я уже через три года стал заместителем начальника районного отделения милиции. Все у меня, выдвиженца комсомола, шло вроде бы неплохо, а тут бац тебе – приезжает из области строгая комиссия и начинает так придирчиво проверять отделение, что и я нос повесил. Ну, думаю, точка. Отходил ты, Волович, в начальниках. Так строго проверяют только перед тем, как с должности скопнуть. Что делать? Как удержаться на посту, не осрамиться перед комсомолом? А тут хлоп тебе – подвертывается случай. Мое проверяющее начальство идет в столовую обедать и этак осторожно насчет обогрева намекает. Мол, не мешало бы в такой мороз пропустить по черепочке, вреда бы не было… Ну, я по-заячьи сметку и в гастроном, подозвал знакомую продавщицу, на ушко ей: "Две бутылочки по три звездочки и ветчинки закусить". – "Сколько вам? Кило? Полкило?" – спросила та. "Какой там кило! Весь окорок давай! размахнулся я. – Нас же шестеро. Съедим!" Продавщица стала убеждать, что окорок слишком велик и что вшестером его никак не съесть. Но где там! Я в тот счастливейший момент готов был слона купить, лишь бы в дружбу с начальством вступить. Ну, сунул я бутылки в карман, окорок под мышку и аллюр три креста в столовую, куда начальство пошло. Прибегаю, туда, сюда – нет начальства и, как отвечают, не приходило. Я с окороком под мышкой в другую столовую. Глядь-поглядь – и там их нет. Что за оказия? Бегу, запыхавшись, через весь город – в третью. И туда их черти не приносили. Сунулся в пивной подвальчик, может там, думаю, засели в укромном местечке, а на дверях подвала замок. Сторож с берданкой сидит, звезды считает. Жутко мне стало. И начальство потерял, и с окороком не знаю куда деться. Принеси домой – жена скажет: "С ума спятил! Своего копчения вон окорока висят, зачем купил?" А тут еще ночной постовой привязался: "Что это вы, товарищ начальник, по городу на рысях? Зарядка у вас иль что потеряли?" Послал я постового по-дружески ко всем святым в гости и побрел, сгорая со стыда, восвояси. Ночью ресниц не сомкнул, все думал, как на глаза начальству показаться. Что могли они обо мне подумать? Скажут: "Нарочно сбежал, поскупился купить бутылку".
Волович помолчал. Слушатели поторопили его:
– Что дальше? Дальше-то что?
– Что ж дальше? Утром комиссия зачитала выводы: "Признать работу отделения милиций, возглавляемую временно исполняющим обязанности начальника товарищем Воловичем, вполне отвечающей приказам и духу времени. Ходатайствовать о выдвижении Воловича начальником райотделения".
Рассказчик подтянул под себя ноги и легким рывком стал на колени.
– Вот на этом, сябры, я и закончу свой рассказ о могилевских окороках и некоторых бывших чудаках.
– Минуточку! Дозвольте! – поднял руку Прохор. – А окорок… Окорочек тот куда вы?
– Да куда ж его было. Рядом с домашними повесил. Теща как глянула утром, что вместо четырех пять окороков висит, так в обморок и рухнула. Гляжу, вся побелела, пальцем на жердку тычет, дескать, глянь-ка, глянь, у борова пять ног, пять ног у борова! Насилу отходил старуху. Убедилась лишь, когда все честь по чести рассказал. Вот так-то, браты. Чтоб вас не жег стыд и тещи ваши не падали в обморок при виде пяти кабаньих ног, ешьте-ка лучше после войны сами окорока: тамбовские, ростовские, могилевские… любые!
3. НЕЖДАННЫЙ ВИЗИТ НАЧАЛЬНИКА ПОЛЕВОЙ ПОЧТЫ. ГУЛЯЙБАБКА ЗНАКОМИТСЯ С СИСТЕМОЙ «ХАРАКИРИ»
В разбитом Смоленске найти ночлег для тридцати гавриков – дело чрезвычайно сложное, но тем не менее весь обоз БЕИПСА был размещен сносно, а для личного представителя президента даже нашелся в отеле отдельный недурственный номер с мягкой мебелью, ванной и удобным для работы письменным столом.
Приняв с дороги ванну, Гуляйбабка надел легкую ситцевую пижаму, домашние тапочки и сел было за ужин, поданный Прохором, как в дверь постучали, и сию же минуту, не дожидаясь разрешения, в номер вошел высокий блондин в форме майора интендантской службы. От него пахло духами, спиртом, вареным сургучом и еще чем-то таким, отчего хотелось чихнуть и воскликнуть: "Ну и набрались вы, господин офицер!" Однако вошедший был вовсе не пьян, а лишь слегка навеселе.
– Честь имею представиться, – вскинул он руку к высокой тулье, – тыловая крыса майор Штемпель.
– Честь имею, – ответил Гуляйбабка, все еще рассматривая нежданного визитера и почему-то проникаясь к нему уважением.
– Извините за визит в столь поздний час, но для меня другого времени нет. Я заводное круглосуточное колесо.
– Не понимаю, – пожал плечами Гуляйбабка, любезно улыбаясь.
– Охотно поясню. Я начальник полевой почты, царь писем, посылок и гробовых вестей.
– Ах, вот оно что! Понимаю. Рад приветствовать вас от имени президента. Вы, очевидно, знаете, кого я имею честь представлять?
– О, да! Слава о вас, вашем благотворительном обществе разнеслась широко по нашим тылам. Но мало того, я собственными ушами слышал на совещании тыловых офицеров, как лестно отзывался о вас генерал Шпиц, у которого я имел честь служить в штабе тыла до той поры, пока он меня не выгнал. Простите, я не помню точно тех слов, которые генерал произнес. Мы с тыловым дружком в тот день малость позабавились французскими бутылками, но, если мне не изменяет память, он назвал вас нашим другом. Да, да, именно так и назвал: "Наш замечательный друг!" Но прошу учесть, что я пришел не затем, чтоб посмотреть на вас. Ни в коем случае. У меня свой взгляд на славу, которую мы тут добываем пушками, танками и каблуками.