355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Наволочкин » Амурские версты » Текст книги (страница 9)
Амурские версты
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:49

Текст книги "Амурские версты"


Автор книги: Николай Наволочкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)

Часа через два после Игнашиной лодка Бестужева стала обгонять плоты с переселенцами. Дождь, ливший все эти дни, с утра прекратился. На плотах сушили одежду, теснились вместе люди, лошади, коровы, дымили костерки. Сидели нахохлившимися воробьями ребятишки.

– Давно из Усть-Стрелки?! – крикнул Чурин.

– Третий день, – ответил с плота кормчий, стоявший у переднего задранного над водой весла.

– Долго им придется добираться, – заметил Чурин, – если мы, выйдя утром из Усть-Стрелки, догнали их, а они это расстояние плывут третий день.

– Что поделаешь. Плоты-самоплавы, только течение их и гонит, – сказал Михаил Александрович.

К вечеру, выбирая место для стоянки, Бестужев издали заметил дым от нескольких костров. Когда подплыли ближе, увидели на берегу шалаши и переселенцев.

– Высадили нас солдатики и побегли дале, – рассказывали они. – А нам тута станицу ставить. Сгибнева будет называться.

Ночь коротали вместе с переселенцами, наслушались рассказов об их плавании сначала по Аргуни, а потом по Амуру.

– Наконец-то прибыли, – рассказывал бойкий костлявый казак, шепелявя, не выговаривая букву «с». – А то ведь шкотину жалко. Плывем и плывем, а коровок и коней кормить надо. Где хороший лужок, там оштановки нет, а где штанем – там камень. Еле-еле нащиплем охапку травушки. Но тут хорошо будя!

– А чем хорошо? – интересовался Бестужев.

– Луга рядом, сено косить начнем. Лес есть, штроиться можно, – сказал другой, подошедший на разговор казак.

– Что это вы все шепелявите? – поинтересовался Чурин.

– Так, паря, аргунеи мы. С Аргуни, значит. Нас низовые казаки и шилкинские «шватами» дразнят. Что-то им в нашем разговоре не по нутру.

День за днем продолжалось плавание каравана Амурской компании. Опять приходилось снимать баржи с мелей, сушить подмоченные грузы, укрывать их от дождей. Остался позади Албазин, где уже рубились дома. Все чаще русло реки делили острова, заросшие лесом или высокой травой. Попробуй, определи, по какому руслу вести баржи. Приходилось направлять вперед лодки, чтобы разведать путь. Горы то подходили к самой воде, то отступали, синея вдали.

На следующий день после Албазина добрались до новой станицы. Здесь на берегу стучали топоры, суетились у воды солдаты, разламывая плоты. Не успела лодка Бестужева пристать, как к ней подбежал молодой офицер. Рукава его рубахи были засучены, лицо успело обветрить, а светлые и так волосы – выгореть.

– Михаил Александрович! Вы ли это? – весело крикнул он.

Бестужев узнал подпоручика Козловского, с которым познакомился в пути, на стоянке в одной из станиц еще на Шилке.

– Здравствуйте, подпоручик! Какие у вас дела в этой глуши? – отозвался Бестужев.

– Здесь будет город заложен! – продекламировал Козловский. – А пока мы строим станицу Толбузину. Слышали об Алексее Толбузине, известном албазинском воеводе? Он погиб от маньчжурского ядра. Да выходите, выходите, я вас угощу шультой.

– Щульта! Что это такое? – спросил Михаил Александрович, спрыгивая на берег.

– О! Это замечательный забайкальский чай. У меня тут живет семья первых переселенцев. Среди них прелюбопытнейший старичок, некто Мандрика. Он только что, по моей просьбе, заварил шульту, Пойдемте, пойдемте, гостем будете!

У шалаша, сооруженного под березой, догорал костер. Возле него копошился Мандрика. Он отставил в сторону котелок с чаем и сейчас заваливал угли сырыми ветками и травой.

– Ну, казак, принимай гостей! – крикнул издали Козловский.

Костер, накрытый травой, густо задымил. Мандрика закашлялся и, вытирая слезы, показывая на утоптанную траву у костра, пригласил:

– Заходьте на мой двор, заходьте! – и весело рассмеялся. – Вот он двор – весь тута!

– Зато мы тебе, Мандрика, построим самый первый дом. Живи с бабкою и молодыми, – пообещал подпоручик.

– А вот и нашинский чай, – сказал Мандрика, пододвигая котелок. – Усаживайтесь вот здеся. Сюда дымок тянет, комаров отгонять будет.

– Где-то у меня сахарок оставался, – вспомнил Козловский, – сейчас я крикну солдат, пусть принесут.

– Не беспокойтесь, – остановил его Бестужев и окликнул Чурина, оставшегося в лодке: – Иван Яковлевич! Присоединяйтесь к нам. Здесь нас собираются угостить каким-то особенным чаем. И прихватите что-нибудь из наших запасов!

Чурин не заставил себя ждать и принес на берег дорожный ларец с сахаром и другими припасами. Мандрика уже разлил шульту по кружкам и, когда гости начали, дуя на кипяток, пить, с любопытством поглядывал, что скажут господа о его заварке. Чай понравился.

– На чем вы его завариваете? – полюбопытствовал Бестужев.

– Он срезает какие-то наросты на березах, – объяснил Козловский. – Ну как, неплохой чаек?

– Совсем неплохой, – согласился Бестужев.

– Жалко, у вас нет времени, – сказал командир роты, – а то бы Мандрика попотчевал вас «жеребчиком».

– А это что такое?

– Тоже чай, только особенный. Да ладно, как-нибудь попьем и его.

Неподалеку от них солдаты закладывали венцы двух первых домов, а чуть поодаль расчищали площадку для третьего.

– Полурота у меня здесь, другая полурота ниже – строит станицу Ольгину, но вы ее с реки не заметите, она в стороне. Место там мне не нравится, под горою, да у гнилого озера. Но уж такое выбрали сами казаки, – объяснил Козловский. – И все равно, Михаил Александрович, вы даже представить не можете, как волнующе интересно, в совершеннейшей глуши, где и следа человеческого не встретишь, строить новые села.

Чурин, поблагодарив за чай, собрался и ушел, поднялся и Мандрика помогать солдатам, ведь первый дом обещали ему. Сын его Иван с Настей и матерью с утра ушли косить сено.

– Откуда казачок-то? – поинтересовался Бестужев.

– Из станицы Усть-Стрелочной, – рассказывал подпоручик. – Интересный дед, столько знает старинных обычаев. Он ведь сюда, представляете, почти за триста верст, вез собственного домового. Но это что! Меня поразила душевность этих людей. У него перед отъездом умер сосед, тоже старый казак. А у казака осталась дочь. Молодая девица. У Мандрики самого забот перед отъездом много, а он решил взять ее с собой. К счастью, у Мандрики есть сын – Иван. Так вот мы по дороге, прямо на плоту сыграли им свадьбу!

Бестужеву все больше нравился веселый, энергичный подпоручик. Он даже подумал, что этот молодой офицер не остался бы в стороне во время Декабрьского восстания. А Козловский продолжал:

– А девица – молодец, певунья. На удивление много знает народных песен. Говорят, ее отец казак Пешков, совершенно неграмотный человек, сам сочинил песню о прошлогоднем походе. Жаль, она сейчас на покосе, а то бы мы попросили ее спеть. Так вот о свадьбе… Вижу я, что молодые тянутся друг к другу. Спать ложатся – она с бабкой, он – с отцом. Вот я и спросил как-то утром Мандрику: «Слушай, казак, ты что им свадьбу не сыграешь?» А он отвечает: вот на место, мол, приедем, дом построим – тогда.

Я ему на это: «Дело твое, но у меня солдаты – молодец к молодцу, как бы не остался твой Иван без невесты. Увезут…» Старик и правда забеспокоился, подходит ко мне однажды и просит: «Так дозвольте, ваше благородие, свадьбу сыграть?» Мне все это интересно, говорю: «Дозволяю». Выделил я им четверть спирту. Бабка и невеста вместе с моим кашеваром приготовили обед. Тут, к счастью, еще эвенк попался, ехал с рыбой. Мы у него рыбы выменяли. И свадьба получилась на славу. Поднесли по чарке всем солдатам. Те рады стараться – песни заиграли. Представляете, Михаил Александрович, проплывают мимо зеленые берега, угрюмые скалы, птицы над плотами носятся, вокруг ни жилья, ни человека, как в первый день творенья, а мы свадьбу гуляем. Новоселов женим! И вот солдаты, никогда не ожидал я от них такой чуткости, когда пристали мы в ту ночь, можете себе представить, ни один не остался ночевать на плоту. Я замешкался, а ко мне подходит один из дядек, этакий на вид угрюмый человек, и говорит: «Ваше благородие, пусть уж молодые на плоту ночуют, а мы на лужку шалаши соорудим».

На берегу, неподалеку от лодки Бестужева, линейцы под «Дубинушку» выкатывали бревна. Там же монотонно повизгивала пила. Медленно тянулись по течению паромы с грузами.

– Замечательный край, – сказал Бестужев, – иногда на душе грусть, а посмотришь, как улыбается природа, и все проходит. Сколько я проплыл чудесных мест, а сколько еще впереди…

– Знаете, Михаил Александрович, – встрепенулся Козловский. – Я порой пытаюсь представить, что будет на Амуре через два-три десятка лет. Встанут многолюдные села, появятся пашни, пойдут пароходы, как где-нибудь на Волге!

Подпоручику действительно не раз рисовались в грезах села и города по амурским берегам. И часто, всматриваясь вдаль, он ждал: вот сейчас за скалой, за кривуном покажутся необычные строения, белокаменные здания, но, как сказал ему однажды подпоручик Прещепенко: за горой опять показывалась гора… И Козловский воспринимал это как огромную несправедливость. Нет, не должна земля лежать пустой, нетронутой, никому не нужной. И он вновь смотрел вперед, ожидая и надеясь увидеть воочию то, что виделось его мысленному взору.

– Все это безусловно будет, – в задумчивости произнес Бестужев, – но, мне кажется, не скоро. Одними забайкальскими казаками такой огромный край не заселишь. Сколько их, казаков-то! Развитию нашей с вами Родины, и здесь на Амуре, и в других ее землях, мешает одно общее зло – крепостное состояние. Пока будет существовать позволение одному человеку иметь и называть другого своим крепостным, Россия будет тащиться, как эти неповоротливые плоты. Вдохнуть бурную жизнь в сей край могут только вольные колонисты.

Козловский испуганно смотрел на своего собеседника. Такая мысль еще ни разу не приходила ему в голову, и он не находил, что сказать. Возражать! Но что? Ведь и правда, одних забайкальских казаков не хватит, чтобы оживить эти безлюдные земли, которым нет конца и края. Сюда бы хлебопашцев-крестьян, но все они собственность дворянского сословия, в том числе и его отца. А разве отец согласится отпустить своих мужиков на новые земли? Нет же.

Бестужев заметил смятение на лице молодого офицера и, улыбнувшись, сказал:

– Пока же давайте способствовать всем, чем можем, великому делу, начатому здесь на Амуре.

Ни шатко ни валко тянутся баржи каравана мимо буйных трав прибрежных лугов; горы то попятятся от берега, то опять, приблизятся, и тогда нависают над рекой омытые линиями скалы. Амур то соберется в одно русло, то разобьется на несколько рукавов, а потом опять окружат его горы и сожмут бурлящее течение в один поток. И этот поток начинает метаться то вправо, то влево, образуя крутые излучины.

Начался июль. Накатывались грозы с короткими, но обильными ливнями. Омывали прибрежные леса, сгоняли с обнажившихся отмелей табуны птиц, смывали с песка иероглифы их следов. Но вскоре опять проглядывало солнце, сушили крылышки зеленые мотыльки-подёнки, посыпали баржи и домик на лодке Михаила Александровича. Он откидывал кошму, закрывавшую вход, выбирался на нос лодки и подолгу сидел с подзорной трубой или доставал потершуюся записную книжку и карандашом делал в ней короткие записи. Все о тех же баржах, севших на мель, о дождях и туманах, о буйной растительности по берегам, медленно ползущих по течению плотах переселенцев, о барже с порохом, обсохшей на мели, с командой солдат и молодым, как и Козловский, прапорщиком. Бестужев помог им сняться, потеряв на это почти день, и теперь прапорщик боится уйти вперед, боится и отстать и тянется за отрядом Бестужева, как нитка за иголкой.

Есть в этом путевом дневнике прелюбопытнейшее стихотворение, занявшее ровно четыре страницы. Его дали переписать Бестужеву, еще на Шилке, проезжавшие курьерами бывший лицеист Беклемишев и казачий офицер Буйвит.

С Федором Андреевичем Беклемишевым Михаил Александрович знаком с Селенгинска, с поры, когда Беклемишев был Верхнеудинским исправником; Буйвита встречал не раз весной, готовя караван к сплаву. Встреча на Шилке обрадовала Михаила Александровича. Он открыл для гостей бутылку шампанского. Может быть, она и вызвала на откровенность Беклемишева.

– А что, – сказал он Буйвиту, – покажем адмиралу Бестужеву «Шарманку»? Он в своей селенгинской глуши давно таких стихов не читал.

Буйвит пожал плечами и, рассмеявшись, сказал:

– Ну, ежели учесть, что Михаила Александровича ожидает крепкий нагоняй от Николая Николаевича за медленный сплав, то разве в утешение…

Беклемишев достал из сумки тетрадь и, выглянув из каюты, нет ли кого рядом, начал читать:

 
     По дворам таскал старик
     Тридцать лет шарманку,
     Он вертеть ее привык:
     Вертит спозаранку,
     Вплоть до полночи глухой,
     На потеху людям;
     Той шарманки писк и вой
     Мы не позабудем…
 

С первых же строк Михаил Александрович догадался, что шарманщиком неизвестный поэт изобразил Николая I, а Беклемишев увлеченно читал, изредка косясь на Бестужева: «Ну как, мол, потешили мы твой бунтарский дух?!»

В стихотворении описывалось, от кого Николаю досталась государственная «шарманка» и как он ее, осипшую, с лопнувшими струнами взвалил «на плечи сына», конечно же Александра II.

С тех пор Михаил Александрович не раз перечитывал стихотворение, с улыбкой повторяя про себя крамольные строки:

 
     Сам он видел, что она
     Уж пришла в негодность,
     Что в ней лопнула струна,
     Певшая народность,
     Что осипла в ней давно
     Песня православья,
     Что поправить мудрено
     Хрип самодержавья…
 

«Не затихает Россия», – думал он и берег стихи, чтобы показать их Штейнгелю или, тоже бывшему участнику декабрьского восстания, Завалишину, жившему на поселении в Чите.

Самой любимой книгой, из тех, что вез с собой Михаил Александрович, был томик Лермонтова. Отложив записную книжку, он доставал его и, открыв наугад, читал. Иногда Михаил Александрович звал Чурина:

Иван Яковлевич, послушайте, как примечательно сказано, – и начинал читать;

 
     Как страшно жизни сей оковы
     Нам в одиночестве влачить.
     Делить веселье – все готовы:
     Никто не хочет грусть делить…
 

Молодой купец присаживался на борт или опирался плечом о каюту и старался слушать, но Михаил Александрович замечал, что стихи его не трогают, и говорил:

– Вот вы послушайте далее, это же почти про меня:

 
     Один я здесь, как царь воздушный,
     Страданья в сердце стеснены,
     И нижу, как судьбе послушно
     Года уходят, будто сны…
 

Чурин говорил:

– Да, да, я понимаю, это очень чувствительно…

Когда-то, с братом Николаем, тоже восторгавшимся безвременно погибшим поэтом, они переписывали его стихи, которым не нашлось места в этой книжке. Их он, вспоминая о своих юношеских мечтах, повторял про себя. Зачем смущать дух своего компаньона! И все-таки любопытно, что бы Чурин сказал, услышав такие строки:

 
     Настанет год, России черный год,
     Когда царей корона упадет,
     Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
     И пища многих будет смерть и кровь…
 

Написаны эти строки через пять лет после неудавшегося бунта. А может быть, тени Кондратия Рылеева, Павла Пестеля, Сергея Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева-Рюмина и Петра Каховского, повешенных на кронверке Петропавловской крепости в черный день 13 июля, когда и с него сорвали погоны и вместе с мундиром бросили в костер, а потом над головой сломали шпагу, может быть, их святые тени вызвали у юного поэта эти стихи…

Товарищи его осуждены как государственные преступники, но их государством была Россия, а разве против нее, нет же – за нее, пытались они поднять восстание! Все его друзья, даже закованные в кандалы, любили свою Родину, верили в предначертанное ей великое будущее, радовались всему, что ведет к ее величию. И как не радоваться вот этому ее стремлению – оживить спящие вековым сном амурские просторы.

8 июля поднялся встречный ветер, к полудню он усилился, и по Амуру разгулялись волны. Баржи уже не шли одна за другой, соблюдая хотя бы относительный порядок, а разбежались по всему широкому вздыбленному валами плесу. Через сравнительно высокий борт лодки не раз переплескивали волны. А ветер усиливался и скоро стал штормовым. Надо было остановить караван, и, чтобы догнать ушедшие вперед баржи, Михаил Александрович сел вместе с гребцами за весла.

Часа через полтора передовые баржи удалось догнать, но в каком состоянии! Три из четырех сидели на мели, и все далеко от берега. Началась трудная, а из-за ветра и опасная работа. Хорошо, что посчастливилось быстро снять с мели ближайшую к берегу баржу, поставить ее на якорь в глубоком месте, а уж на нее перевозить груз с других засевших на косе судов. Освободив очередную баржу, подводили ее к той, что стояла на якоре, опять загружали и направляли к берегу. Не разобрав, в чем дело, прямо на опасную отмель шли отставшие суда. Чурин размахивал флагом, показывая им, что надо принимать левее. Но чаще всего на баржах разбирали его сигналы слишком поздно, когда уже днища скрежетали по песку.

Михаил Александрович пришел в отчаяние. Все происходившее походило на нелепый сон, в котором вытягиваешь из трясины одну ногу, а вторая в это время вязнет. Гребцы его, помогая снимать севших на мель, промокли до нитки, и Михаил Александрович приказал пристать к берегу, чтобы обсушить свою команду. Только разожгли в затишье костер, как снизу на Амуре показался черный парус. Уставшему декабристу он показался предвестником какой-то беды. Уже вечером, когда закончился этот тяжелый день, он записал в своем дневнике:

«С самого утра у меня так было грустно на душе, что я не знал, где найти место. Все люди отправились на съемку барж, несмотря на опасность, где половина команды могла утонуть, но с Амуром шутить нельзя. Он вдруг обмелеет – тогда баржи останутся на мели. И точно, многие едва не утонули в волнах, бродя по горло в воде. Показалась вдали лодка под черным парусом, и я готов был, подобно Эгею, броситься в реку в безотчетной тоске…»

Но лодка приблизилась, и Михаил Александрович с радостью узнал на ней курьера, который еще в Усть-Стрелку привез ему два письма от родных. На этот раз курьер возвращался из Усть-Зейского поста обратно в Иркутск.

Ну, как там вода? – прежде всего спросил Бестужев.

– Падает, – услышал он в ответ.

Не успели поговорить о новостях, как раздался крик:

– Человек тонет!

Михаил Александрович выскочил из каюты и увидел среди волн то погружающуюся, то всплывающую голову человека. Течение уже отнесло его в сторону от баржи, стоявшей на якоре. На барже суетились гребцы, что-то кричали на берег.

Отвязали лодку, на которой прибыл курьер, и она устремилась на помощь утопающему. Но он больше не показывался над волнами.

Скоро, после этого трагического случая, сняли с мели последнюю баржу и причалили ее, как и другие, к берегу, переждать шторм.

– Вас давно ожидают в Усть-Зее, – говорил курьер. – Но я теперь отлично представляю, как тяжело проходит плавание вашего каравана. Плавание без местных лоцманов и без карт…

– У меня есть лоцман, ходивший по Амуру два раза, – ответил Михаил Александрович. – У меня есть карта, и все-таки я плыву как слепой. Человеку, проплывшему три тысячи верст по такой капризной реке, как Амур, невозможно заметить всех мелей и отплесков, тем более, что Амур изменяет с каждой весной свое русло, а тут две сажени вправо или влево – очень много значат. А карты, данные мне от Генерального штаба, это карты, пригодные разве для приблизительной ориентировки. Сверх того, баржи, полученные от казны, – это такая гадость, для описания которой не подберешь слов. Они в себе заключают все элементы недостатков: неуклюжесть, неповоротливость, непоместительность, непрочность. И думаете, как их прозвали команды?

– Слышал, – отозвался курьер, – мне кажется, прозвали довольно остроумно: «чушками».

В конце дня штормовой ветер притих, надо было продолжать путь. Михаил Александрович протянул курьеру неоконченное письмо.

– Передадите моим, – попросил он, – и извинитесь за меня, что не успел дописать. Но я утешаюсь, что самым лучшим письмом для моей семьи будете вы сами. Надеюсь, что вы расскажете о нашей встрече.

Следующий день, словно в награду за перенесенный шторм, выдался тихим и безоблачным. Михаил Александрович, пропуская баржи, сидел в своем домике у откинутой кошмы и записывал в дневник: «…На душе грусть, а природа улыбается, так она хороша… Против нашей баржи – забока с разнообразной растительностью. Повыше – гранитная скала, поросшая ольхою, осиною, березняком и черемухами. Сквозь яркую зелень просвечивает фон горы темно-коричневого цвета, и в середине отвесной скалы пробита природою дверь со сводом в глубокую пещеру, справа круглое отверстие, вероятно, в ту же пещеру. Чудо хорошо!»

Этот день подарил Михаилу Александровичу неожиданный сюрприз.

Плавание проходило без происшествий, и после полудня показался высокий берег с дымом многочисленных костров. Приткнулись к нему баржи. В прибрежном лесу стучали топоры, слышался треск падающих деревьев.

«Ну вот, рубится еще одна станица, – подумал Михаил Александрович, вглядываясь в движение на берегу. – Значит, не зря и мы переносим тяготы этой дороги, не зря плывут паромы с переселенцами».

Начинался второй месяц плавания каравана, люди на берегах встречались не так уж часто, и Бестужев решил пристать. Оказалось, что здесь намечено строительство станицы Кумарской, где должно было расположиться правление второй Кумарской сотни. Опередив всего на несколько часов Бестужева, сюда прибыла 1-я рота 13-го линейного Сибирского батальона.

На берегу распоряжался энергичный коренастый капитан.

– Дьяченко, – представился он и спросил: – Не попадалась ли вам вверху моя 4-я рота?

– Если ею командует подпоручик Козловский, то встречалась, – ответил Бестужев и, узнав, что именно эта рота интересует капитана, рассказал о чае из шульты, которым его угощал Козловский.

– На днях выеду к нему, посмотрю, как там дела. Не вижу эту роту с конца мая.

– Это же даль какая! – воскликнул Бестужев. – А вы так говорите, будто собрались проехать из Петербурга в Царское Село.

– Вот уж где не приходилось бывать, так это в Петербурге, – развел руками капитан.

– Да и я оттуда давненько, – с непонятным для собеседника значением признался Бестужев. – А дорогу от Бейтоново до Кумары проделал только что и испытал ее прелести.

– Понимаю вас, но ехать надо. Роте Козловского необходимо заложить две станицы, а всего батальону надлежит построить к осени семь новых селений. Так что помотаться мне придется. Да вы присаживайтесь, – тоном радушного хозяина пригласил Дьяченко, показывая на ствол поваленного дерева. – Больше, к сожалению, принять вас негде. Приезжайте сюда в конце лета. С десяток домов, я думаю, срубим. Сидоров! – крикнул он пробегавшему мимо солдату. – Скажи на барже, пусть шабашат. Но недолго – покурят и за дело!

Солдаты, разгружавшие баржу, уселись в кружок прямо у сходен. Смолкли топоры и в лесу, начинавшемся сразу от берега. Командир батальона и Бестужев разговорились о тяготах сплава по обмелевшей реке. Такой разговор неизбежно возникал у всех встречавшихся в то лето на амурских дорогах. И тут из леса, где отдыхали солдаты, рубившие деревья, донеслась песня. Дьяченко не обратил на нее внимания. Будь это в начале плавания, он бы обрадовался. Тогда, услышав солдатскую песню, возникшую без команды, он был доволен – значит, батальон оживает. А теперь привык. Но Бестужев насторожился. Он даже не досказал начатую фразу и замер, повернув голову в сторону певцов. А из лесу доносилось:

 
     То не ветер шумит во сыром бору —
     Муравьев идет на кровавый пир…
     С ним черниговцы идут грудью стать,
     Сложить голову за Россию-мать.
 

Михаил Александрович, разобрав эти слова, невольно побледнел. «Не может быть! – чуть не воскликнул он. – Откуда они знают эту песню?» – хотел спросить он, но передумал, и, с трудом скрывая свое волнение, как можно спокойнее поинтересовался:

– Что это за песня?

Дьяченко равнодушно пожал плечами:

– Право, не знаю. По-видимому, какая-нибудь старая солдатская песня, а здесь на Амуре прилепили к ней фамилию Николая Николаевича Муравьева, нашего генерал-губернатора. На Шилке у казаков мне приходилось слышать уже известные народные песни, к которым местные певцы приспосабливали фамилии своих сотенных командиров. А то есть и такие, – оживившись, вспомнил Дьяченко:

 
     – Как по Шилке по паршивой
     Пузино плывет плешивый!.
 

Это они так о своем сотнике.

Солдаты же в лесу протяжно пели:

 
     …Как на поле том бранный конь стоит,
     На земле пред ним витязь млад лежит.
     «Конь! Мой конь, скачи в святой Киев-град,
     Там товарищи, там мой милый брат…
     Отнеси ты к ним мой последний вздох
     И скажи: «Цепей я нести не мог,
     Пережить нельзя мысли горестной,
     Что не смог купить кровью вольности!»
 

– Видите, – сказал Дьяченко, – в песне и «святой Киев-град» и «Муравьев», – все причудливо переплелось. Песню эту однажды услышал Николай Николаевич. Он пожал плечами и заметил: «На Кавказе я воевал, но при чем здесь Киев?»… Однако, вы чем-то взволнованы?

Михаил Александрович в эту минуту повторял про себя последние строки затихшей песни:

 
     «Пережить нельзя мысли горестной,
     Что не смог купить кровью вольности…»
 

Он в задумчивости распрощался с капитаном, а строчки эти все звучали, будто он их слышал. И потом, до конца дня и ночью, уже далеко от станицы Кумарской, он то вспоминал песню, которая так неожиданно нашла его на Амуре, то перед ним вставали картины прошлого. Это была его песня. Он сочинил ее много лет назад в тюрьме Петровского завода.

Солдаты ничего не добавили к песне, но, по-видимому, ни они, ни командир батальона капитан Дьяченко, ни сам генерал-лейтенант Муравьев даже не догадывались, что песня эта была про другого Муравьева – Сергея Муравьева-Апостола. Человека с задумчивым мечтательным взглядом, устремленным, казалось, в будущее, участника достопамятной войны двенадцатого года и триумфальных заграничных походов после нее. Это он, подполковник Муравьев-Апостол, в январе 1826 года, узнав о поражении Северного общества в Петербурге, имеете с Михаилом Бестужевым-Рюминым возглавил восстание Черниговского полка.

Весть эта проникла к декабристам через глухие стены Петропавловской крепости. Из одной одиночной камеры в другую ее донесла изобретенная Михаилом Александровичем тюремная азбука. Тогда его друзья только еще учились пользоваться системой сдвоенных и строенных звуков и передавали друг другу, чтобы натренироваться: азъ, буки, веде, глаголь… Однажды, тягучей бессонной ночью, когда Михаил ходил из угла в угол, сначала считая шаги, а потом, на пятой сотне сбившись, мерил по диагонали свой каземат уже машинально, раздался стук в стену, как раз над его лежанкой. Михаил бросился к стене. «Брат, – стучали ему. – Восстал Черниговский полк…»

Это было все, что они узнали тогда. Очень мало и очень много для того, чтобы томительно долго страдать от неизвестности, то загораясь надеждой на успех восстания южных братьев, то впадая в отчаяние… А потом состоялась казнь вождей Северного и Южного обществ.

Через много лет, уже в тюрьме Петровского завода, куда они шли из Читинского острога сорок восемь дней, и, несмотря на усталость и оставшиеся за спиной шестьсот пятьдесят верст пути, подходя к тюремным воротам, грязные и запыленные, запели «Марсельезу», в этой, уже четвертой тюрьме, он написал песню о восстании Черниговского полка. Впервые она прозвучала под сырыми сводами Петровской тюрьмы 14 декабря 1835 года. В десятую годовщину восстания. Запевал ее своим превосходным голосом декабрист Тютчев, а подхватывал хор, составленный из членов Северного и Южного обществ.

«Да, пережить нельзя мысли горестной, что не смог купить кровью вольности! – думал Михаил Александрович. – Живет, оказывается, песня и чем-то нравится солдатам. Может быть, тем, что есть в ней слова, одних будоражащие, других пугающие – про волю и вольность…»


10

Нелегко далась дорога двум ротам 13-го батальона, пока они добрались из Усть-Зеи до мест, намеченных для строительства станиц. Шли бечевой. Ободрали веревками плечи, натерли кровавые мозоли на ладонях, истомили в постоянной мокроте ноги. Но это еще полбеды. Много других препятствий наставил амурский берег на пути линейных солдат. Большие и малые речки, впадающие в Амур, и протоки пересекали путь. Иные из них переходили вброд, иные на веслах или шестах. Часто брели у самого берега по колено в воде, потому что дорогу посуху перегораживал густой кустарник или стена леса. Но хуже всего приходилось там, где к воде подступали обрывистые скалы. Всегда в таких местах крутились омуты, неслось стремительное течение. Шесты не доставали дна, веслами, сколько ни бейся, не сдвинешь с места тяжело нагруженную баржу. И солдаты карабкались по скалам, закусив бечеву зубами, чтобы руки оставались свободными. А внизу клокотала вода. Не смотри, солдат, вниз, подави в сердце страх, не спеши, береги силы, сорвешься – пропал.

Карабкался вот так Игнат Тюменцев по узкому неровному карнизу вслед за товарищами. Где можно было, тянул бечеву руками, где нельзя – держал ее в зубах. Продвигались за шагом шаг, а скалистому берегу не видно было конца. На самом выступе утеса, который как корабельный нос выдавался в реку, нащупал Игнат ногой камень, уперся в него, а камень качнулся, и полетел солдат за ним в воду.

Окунулся с головой, вынырнул, колотя руками по воде А течение подхватило его и понесло мимо баржи, оттуда что-то кричали солдаты. Ему бросили конец веревки, протянули шест, но баржа уже осталась позади. Плавать Игнат почти не умел. Только в Усть-Зейском посту научился немного держаться на воде.

Закрутила Игната вода, в глазах – то скала, то дальний берег, то баржа.

– Держись! Дер-жись! – слышал он крики.

Еще и еще раз окунулся Игнат, наглотался воды и решил, что пришел конец. И оттого, что ничего уже он не властен сделать, Игнат не испугался, не пришел в отчаяние, а как-то смирился с тем, что вот сейчас погибнет. И о Глаше подумал отрешенно: не дождалась… Течение еще раз повернуло Игната и понесло спиной вперед, теперь, выныривая, он видел удаляющуюся баржу и заметил, что там отвязывают лодку, чтобы плыть ему на помощь. Разглядел даже дядьку Кузьму Сидорова. Но разве они успеют…

Вдруг за его спиной раздался сильный всплеск, волна накрыла голову Игната, и тут же он почувствовал, как кто-то ухватил его за воротник. Сильная рука подняла его над водой, и солдат почти рядом увидел смоленый борт баржи, а над головой услышал голос:

– Держитесь, ваше благородие, сейчас подтянем!

А еще через несколько минут Тюменцев оказался на борту второй баржи, которой командовал подпоручик Прещепенко. Мокрый и растерянный, Игнат сидел на палубе и, виновато улыбаясь, щупал голову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю