Текст книги "Амурские версты"
Автор книги: Николай Наволочкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Сели гости на лавку. Мандрика на посошок оперся, Иван к стене прислонился, ждут. А Настя замешкалась, забеспокоилась. Хотя старый Мандрика часто в их доме бывал, и Ванюшка по делу и не по делу забегал, а тут задумалась Настя: зачем это они? Может, Ванюшка проболтался про их уговор: как только обстроится он с отцом и матерью в новой станице на Амуре, так и приплывет за ней. Вчера ночью они только про это и говорили. «Самое позднее зимой по первому льду прикачу», – обещался Иван. А тут вот пришли. Может, дядька Мандрика против… «Ох, если откажется от меня Ваня, пропаду я».
Робко, будто не в свой дом входила, переступила Настя порог да так, потупившись, и стала, не закрыв двери.
«Ладную девку выбрал Иван, – подумал Мандрика, – не хуже моей Марфы, когда она молодкой бегала».
– Да ты проходи, голубка, проходи, – сказал он. – Или Ваньку стесняешься? Так он у нас не кусается.
Иван тоже собрался сказать что-нибудь веселое, да охватила его непонятная робость, потупился, как и Настя, сидит, молчит, а ведь парень бойкий.
Бьется в оконце ожившая муха, перекликаются на берегу казаки и казачки, собравшиеся в Стрелке из разных станиц в ожидании переселения. Ругают начальство, что загодя на месте не предупредило, сколько пудов груза с собой брать. Только в Стрелке и узнали. А куда добро, что сверх пятидесяти пудов с собой взяли, куда его? Бросать жалко, родных в Стрелке, кому можно отдать, нет. Покупать никто не хочет. Но сюда в хату все эти голоса доносятся как гусиное «га-га». Молчит Настя. Хотела она пройти к лавке и сесть, да ступить не может. Улыбнулся Мандрика про себя: растерялась девка, догадывается, почто пришли, али не догадывается? Тут бы издали, как положено, начать, да времени на окольный разговор нет. А раз такое дело, надо прямо говорить.
– А мы ведь, Настюша, сватать тебя пришли. Вот он, твой жених, – показал Мандрика на Ивана. – Как ты, согласная?
Говоря это, казак думал: «Ой, плохо все, скоро как-то. Обидится еще Настюшка. Да что делать…»
– Ой, дядя, – Настя всплеснула руками и зарделась, – да я совсем согласная!
– Ну, ин и ладно, ну, ин и добро, – даже прослезился Мандрика, растрогали его девичьи слова. – И ты, Настенька, девка добрая, и с родителем твоим мы вот с таких мальцов бегали, – показал он рукой от пола. – Да и Ванюшка у нас не варнак какой. Только ведь переселяться нам надобно.
– И я с вами…
– А не жалко тебе, голуба? Ведь бросать все придется? – Мандрика снова оглядел крепкий дом Пешковых.
– А на кой он мне дом! Мы с Ванюшкой новый срубим.
– Ну, ин и добро! Пошли теперя к матери, свекрови твоей, пусть и она благословляет.
Весь остальной день прошел в хлопотах и заботах. От матери направились к сотнику Богданову: как, мол, быть, можно ли невенчанными ехать?
– Езжайте, – не раздумывая, решил сотник, – а мы вам туда к покрову батюшку из Горбицы подошлем. Он по пути зараз кого окрестит, кого повенчает, кого отпоет. Все справит.
Сотник был рад: не надо заботиться о дочери покойного казака и, вместо одной семьи, теперь можно записать две.
– Ну, тогда, это самое, Кирик Афанасьевич, заходьте вечером на свадьбу, и я прошу, и Марфа моя, и вот молодые. Кланяйтесь, – толкнул Мандрика сухим кулачком в потную от переживаний спину Ванюшки.
– Чо это, паря, ты тут баишь! – сразу сменил милость на гнев сотник. – Завтра отваливать, а он – свадьбу!
– Да как завтра! Мне еще Васька, то есть, господин урядник Эпов, коня не привел и коровку.
Услышав жалобу, сотник побагровел:
– Как не привел? Ну, я его сейчас шурну – враз пригонит. У самого табун коней, а он одну жалеет. А вы, однако, идите, идите. Собирайтесь.
Только начали увязывать Наськину поклажу, как к Мандрикину дому прискакал на жеребчике Васька Эпов.
– Эй, малолеток! – загорланил он. – Получай задарма коня! Шустрый черт! – сказал урядник, соскакивая на землю. – Будешь меня вспоминать. – И, передавая повод чуть не пританцовывающему от радости старику, вполголоса спросил; – Ты сотнику на меня не жалобился?
– Что ты, что ты, я его и в глаза не видел! – слукавил Мандрика.
– А как же коровка? – на ходу подвязывая платок, спешила к казакам Марфа.
Васька Эпов уставился на нее, будто не узнавая, потом постучал черенком плетки по голенищу и сказал:
– Так она на пастбище. Пасется коровка-то. Вот прибежит вечером, Матрена Степановна подоит ее, и пригоним. А уж поутру доите вы… – И, направляясь домой, обернувшись к Мандрике: – Встретишь сотенного, скажи, мол, пригнал я животину!
Но и вечером не пригнала Матрена корову.
– Ничего, – утешал Марфу Мандрика, – припозднилась, видать, по хозяйству. Зато мы утром свово молочка напьемся.
Настя уже считалась своей. Как стемнело, послали за ней Ивана, чтобы ужинать шла да и ночевать осталась – пусть к семье привыкает. Уложили ее спать на лавке. У одной стены дома Ванюшка лег, у другой Настя, а посредине у печки Мандрика с женой, свекор, значит, со свекровью. Разделили молодых. Хоть и жалко их, да ничего не поделаешь, невенчанные. Настюшка, как легла, так и затихла – не слышно ее, а Иван долго ворочался и курить раза три вставал. Черт нетерпеливый.
Поднялись рано. Марфа достала плитку кирпичного чая, хотела заварить, да Мандрика остановил:
– Чего загоношилась? Погоди, Матрена корову приведет, подоишь и сливану нам сваришь. Люблю я сливан, чтоб, значит, заварка была свежая, молочка парного туда, маслица, яичко и посолить как надо.
Но сливаном побаловаться не довелось. Коровку-то Матрена привела да с самых сенец затараторила:
– Бог в помощь, соседушки! А я вам комолую свою пригнала. И покормила ее травкой и подоила, чтоб вам не беспокоиться.
Вот тебе и сливан! Выпил Васька Эпов со своей тощей жинкой молоко!
А вскоре и команда подоспела: грузиться на плоты с имуществом и скотом, устраиваться там, травы свежей для скотины на первый день накосить, а в полдень – в дорогу.
Мандрика попал на плот к уже знакомому подпоручику Козловскому, тому, что присылал солдат тесать для Кузьмы Пешкова гроб. Офицер стоял на берегу и вместе с сотником Богдановым отмечал в реестре: «Две семьи: Мандрики Ивана – служилого казака и Мандрики – малолетка. Четыре души. Одна корова и две лошади».
Сложили на плоту пожитки, привязали и Настиного, и своего коня, рядом корову. Водрузили курятник с курицами. Принесли полкопешки травы. Кажется, все.
– С плотов не отлучаться! – приказал подпоручик. – Через два часа отваливаем.
Ванюшка с Настей устроились на свежем сене. Рядышком так лежат, зубоскалят. И не заботит их, что уезжать, бог знает куда, час пришел. Что теперь они, как те цыгане. Мандрика с Марфой на бревнышке уселись, да не сидится старику. Повертелся он, посмотрел, как грузятся на плоты казаки, загоняют хворостинками глупых телят, как приезжие казаки на берегу завтракают перед дорогой, и подошел к подпоручику.
– Дозвольте, ваше благородие, за дедкой в станицу сходить?
– Как? – удивился офицер. – У вас еще один человек, а у меня записано всего четыре души.
– Да оно… – замялся Мандрика, – это и не душа вовсе, а суседка.
– Не понимаю, – обидчиво пожал плечами подпоручик. – При чем тут соседка? Она что, с вами собралась? Вдова, что ли? И молодая?
– Почто вдова? – Тоже удивился недогадливости офицера Мандрика. – Оно, как бы вам сказать… Суседка – домовой, значит. Коли дедушку не позвать с собой в новое место, прокудить станет. Да он у нас, дедка-то, тихий. Он не помешает… Так я сбегаю, ваше благородие?
Козловский поморгал длинными девичьими ресницами, снял перчатки, которые надел, видать, перед казачками покрасоваться. А так зачем бы ему перчатки, летом-то – в июне!
– Домовой, говоришь? – переспросил он. – Ты что, взять его с собой хочешь? А знаешь, это очень интересно. И я с тобой пойду!
– Так оно бы и хорошо, – замялся казак, – только как он, дедко? Не осерчал бы. Вы хоть и свой, а все-таки чужой человек.
Но восторженный Козловский, которому нравился и этот край, и эти люди, с их наивными обычаями, старинными песнями и преданиями, уже загорелся любопытством.
– Я нисколько не помешаю. Я буду очень осторожен.
– Ну, ин ладно, – с неохотой согласился Мандрика.
Откажи офицеру – он возьмет да и не разрешит сбегать в станицу. А позвать домового надо. Без дедки в дому, все одно, что без тараканов. Жилого духа не будет.
Настин дом стоял с утра с заколоченными дверями; свой, когда перебирались на плот, Мандрика забивать не стал, только подпер колом: надеялся все-таки вернуться за дедкой. Но кол, подпиравший дверь, стоял почему-то прислоненный к стене. «Запамятовал я дверь подпереть, что ли? – недоумевал Мандрика. – Али заходил кто, али дедко осерчал и начинает проказить?» Осторожно толкнул он скрипучую дверь и также осторожно вошел за ним подпоручик.
Голо и неприютно было в дому. Вещи из него вынесли, доски с лавок Ванюшка посрывал и отнес на плот. В углу у двери свален всякий хлам, который не взяли с собой на новое место. Старик чихнул, и звук этот гулко разнесся по пустому жилью. Показав пальцем, чтобы подпоручик не отходил от порога, Мандрика порылся в ветоши в углу и достал заранее припасенный опорок от ичига. Из опорка он вынул чистую тряпку, в которую были завернуты стопка, флакон со спиртом, сухая лепешка и крашеное яичко.
– Лучше бы лапоть, – шепнул он, показывая подпоручику на опорок, – да нет лаптя…
Козловский считал себя человеком не суеверным, пошел он с Мандрикой, чтобы увидеть известный ему лишь понаслышке народный обряд, но и его охватил холодок, когда старый казак, налив в стопку спирту, поставил ее в опорок, потом положил щепотку соли на лепешку и, прихватив все это, направился к печи. Сквозь занавешенное с улицы мешковиной оконце чуть пробивался пыльными полосками солнечный свет, поскрипывали под нетвердыми ногами старика половицы. Мандрика присел у печки, положил в опорок лепешку и яичко, сунул опорок под печку, встал и негромко произнес:
– Дедушко домовой! Прошу твою милость с нами на новожитье: прими нашу хлеб-соль, Ты уж не оставайся тута, поедем с нами. Теперя у нас, слава богу, два коня и коровка, не забижай их. Вот и господин подпоручик за тобой изволили прийти. Он и повезет нас на новожитье.
И Мандрике, и даже стоявшему у двери офицеру показалось, что под печкой кто-то шевельнулся. Оба замерли и теперь уже ясно услышали булькающий звук – словно дедка-домовой и впрямь выпил стопку спирту. «Бог знает, что такое, – подумал подпоручик, – чертовщина какая-то…»
А старый казак, подождав, чтобы дать дедке-домовому спокойно забраться в опорок, отряхнул тряпку, присел, зажмурив глаза, ощупью дрожащими руками нашел опорок и накрыл его тряпкой. Главное было сделано. Он вынул опорок, подвернул под него тряпку и молча направился со своей ношей к двери. «Легонек-то, – думал он о домовом, – совсем ничего не весит». За ним, тоже молча, вышел подпоручик.
– Слушай, старик, а может, вернемся, посмотрим, что там шевелилось под печкой, – предложил он.
Мандрика недовольно затряс головой, показывая пальцем на губы, что надо, мол, об этом молчать, и шустро зашагал впереди офицера к Шилке.
За околицей на лугу, сверкая босыми пятками, Мандрику и Козловского догнал казачонок Семка.
– Уезжаешь, деда?! – крикнул он, настегивая прутом воображаемого коня.
– Уезжаем, Семушка, – ответил Мандрика.
– Ух ты! – позавидовал Семка. – И я к вам, может, скоро приплыву.
– Один, что ли, голубь?
– Не, – ответил Семка, – с ребятами. Вот только прибьет к берегу пустую баржу, али плот вдруг кто бросит, мы на него и на Амур. Свою, деда, станицу срубим. Ты только тятьке не сказывай!
– Да уж не скажу, – осторожно придерживая опорок с домовым, пообещал Мандрика. – А ты мои снасти, что я тебе оставил, проверяй, рыбку лови!
– Ладно, деда! – закричал Семка и умчался к Шилке.
«Ах, Россия, Россия!» – растроганно шептал Козловский.
Он не задумывался сейчас, как много вмещает в себя это понятие – Россия. Он восторженно ощущал ее лишь как свою родину с шестидесятидвухмиллионным народом и неоглядными просторами. В ней находилось место для старика Мандрики с его домовым и мальчишки Семки, для линейных солдат его четвертой роты, для трудолюбивых «мужичков» крестьян, блистательных столичных гвардейцев, мастеров на дебоши и амурные приключения, и мужественных защитников Севастополя, кровью поливших прославленные редуты.
Но подпоручик совсем не знал Россию, часто взрывающуюся народными бунтами, еще неосознанно стремящуюся к чему-то лучшему, Россию с ее миллионами крепостных, ждущих освобождения.
Откуда ему было знать, что уже третий год носит длинную серую шинель с такими же петлицами, как и у его солдат, и такими же погонами, только с цифрой «7», рядовой 7-го Сибирского линейного батальона, вчерашний каторжник, тридцатишестилетний писатель Федор Достоевский. А все годы, пока подпоручик учился в корпусе, на берегу Каспийского моря томился другой каторжный солдат – Тарас Шевченко, осужденный «за сочинение возмутительных и в высшей степени дерзких стихотворений». На приговоре недавно «почивший в бозе» Николай I собственноручно написал: «Под строжайший надзор с запрещением писать и рисовать». И лишь в этом, 1857 году, поэт был наконец освобожден. Не знал подпоручик, что только два года назад вернулся из дальней ссылки еще один писатель – Михаил Салтыков-Щедрин.
Неведомая подпоручику Россия думала, боролась. В туманном Лондоне, в первой Вольной Русской типографии Александра Герцена второй год выходил альманах «Полярная звезда», на титульном листе которого помещены были профили пяти казненных декабристов. И кто-то уже тайком читал только что вышедший первый номер первой русской свободной политической газеты «Колокол», программой которой было освобождение слова от цензуры, крестьян – от помещиков, податного сословия – от побоев.
А о тех же героях севастопольской обороны, которыми так восхищался юный подпоручик Козловский, артиллерийский офицер Лев Толстой писал: «Из-за креста, из-за звания, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, – любовь к родине…»
К полудню подтянулась наконец к Усть-Стрелке третья рота 13-го батальона. Вода в Шилке опять начала падать, и каждая верста сплава далась солдатам с большим трудом. Измученным линейцам дали короткий привал. А плоты четвертой роты подпоручика Козловского, с казачьими семьями, их домашним добром, коровами, лошадьми, квохчущими курами, телегами с надранными вверх оглоблями, толстобрюхими самоварами под ними, темными иконами с ликом богородицы и Николая угодника на них, тронулись в путь вновь поднимать заросшие шиповником и кислицей, березками и осиной земли бывшего Албазинского воеводства.
«Наконец-то, – подумал подпоручик, – наконец и я увижу Амур. Что же все-таки откроется за той дальней горой? И где сейчас передовой отряд? Сегодня как раз полмесяца, как они ушли вперед».
5
Михайло Лапоть, рядовой 14-го линейного батальона, бежал из-под стражи. Посажен он был в трюм своей баржи за неслыханное преступление: Михайло ударил унтер-офицера.
Плюгавенький этот унтер давно за что-то невзлюбил солдата. Может, его бесил богатырский рост Лаптя – фуражка унтера едва доставала солдату до груди. Возможно, унтер-офицеру не нравилась завидная сила Лаптя – Михайло один легко ворочал бревна. А может быть, унтер просто показывал свой норов: ты, мол, силен, а власти не имеешь, а я вот могу измываться над тобой в свое удовольствие.
Чуть что-нибудь не нравилось унтеру, он наскакивал на линейца и первое время только орал. Потом, видя, что Лапоть покорно молчит, осмелел, и при новых промашках солдата привык, привстав на носки, трясти его за грудь. Это еще можно было терпеть. Но однажды, уже в Усть-Стрелке, унтер разошелся и несколько раз ткнул Михайлу своими костлявыми кулаками. В общем-то, было не больно, однако Михайло по-хорошему, так, чтобы никто не слышал, шепнул ему:
– Еще раз вдаришь, держись…
Унтер уставился на него табачными глазками, поморгал белесыми ресницами, но в тот раз ничего не сказал. Не трогал он Михайлу несколько дней. Даже другие солдаты удивлялись:
– Ты что, Михайло, али кумовался с нашим Кочетом, – так они прозвали унтера. – Не орет он на тебя, не петушится.
Михайло добродушно усмехался и говорил:
– Слово, ребята, такое знаю.
И вот, за день до начала сплава, Михайло уронил в воду сходни. Он тут же подцепил их багром и вытянул на борт. Но за ним уже следил ходивший с утра не в настроении унтер. Он налетел на солдата, схватил его за шиворот и принялся распекать. Михайло, как всегда, покорно опустил руки, ожидая, когда господин унтер-офицер отойдет. Но унтер от собственного крика распалялся все больше и больше. Не мог он простить Лаптю его угрозу.
– Может, хватит, – почти ласково сказал ему солдат.
– Что?! – взвился унтер, будто его кольнули, и ударил Лаптя по лицу. «Ладно, – подумал Лапоть. – Я тебя упреждал», – и, размахнувшись, саданул унтера в грудь. Можно было по роже, но неудобно будет начальству ходить с синяками. Синяки-то учел Лапоть, а вот, что стоят они на палубе, не сообразил. Кочет взбрыкнул ногами и свалился за борт. Булькнуло здорово. Унтер, отфыркиваясь, вынырнул, колотя по воде руками. Отплевавшись, он заорал:
– Караул, спасите!
Михайло сам подал ему шест, кто-то из солдат подцепил багром фуражку. На баржу унтер лез молча, а уже на палубе дал себе волю. На его крик прибежал штабс-капитан. Михайле надавали оплеух и затолкали его в трюм. А чтобы не сбежал, надвинули на люк ящик с каким-то тяжелым грузом.
С этого времени про Лаптя словно забыли. Батальон готовился к отплытию, назначенному на завтра. Над трюмом то стучали солдатские сапоги, то все стихало. Потом опять бегали солдаты, что-то бросали на палубу, что-то передвигали над самой головой Лаптя. Вечером подана была команда на ужин. Линейцы, весело звеня котелками, потопали на берег, и слышно было, как по барже ходит один часовой.
Накормить в тот вечер арестованного никто не догадался, а может, Кочет специально распорядился подержать его голодным, чтобы сильнее прочувствовал свою вину.
Ночью, когда все затихло, Михайло решил пошарить в тесном трюме, нет ли здесь чего-нибудь съедобного. Больше всего он надеялся найти мешок с сухарями. Солдат, радуясь, представлял, как он будет грызть вволю крепкие ржаные сухари. Но сухарей в трюме не оказалось, наверно, они хранились в другом отсеке.
Журчала под днищем вода. Храпел кто-то у самого люка, и Михайло тоже решил уснуть. Но вольготно растянуться в трюме не было возможности. Он, сидя, привалился к ящику, даже подремал немного, а потом встал и попробовал люк. Попробовал просто так, от нечего делать. Крышка, к удивлению солдата, поддалась. На ней что-то лежало, но не очень тяжелое. Михайло надавил спиной и высунулся из трюма. Оказалось, что на люке спал солдат, а ящики, которыми придавили люк, наверно, передвинули при погрузке в другое место. Солдат, храпевший на крышке, намаялся за день так, что даже не проснулся, когда Михайло выбрался на палубу. Возле солдата нашлось свободное место, и Лапоть улегся рядом. Он спокойно проспал до самого подъема, а потом, вместе со всеми, сбежал на берег.
Только в зарослях ивняка, справив, как и все, малую нужду, Михайло решил, что ждать ему чего-нибудь хорошего от наступающего дня нечего. Может, сегодня же его выпорют да и отправят в штрафные или на рудники. Значит, надо бежать. А куда? Да пока подальше от батальона, а там авось повезет. И Михайло по кустарничку да по тальнику стал пробираться вдоль реки.
Берег гомонил. Плескались в воде солдаты, что-то варили казачьи семьи, ожидавшие погрузки. У одного такого семейного табора Лапоть приметил бадейку с молоком, отнес ее в кусты и там почти половину, не дохнув, выпил. Отер губы и бадейку выставил на виду, чтобы ее не забыли хозяева, после этого отправился подальше от берега и станицы.
Так он, озираясь, где украдкой, пригнувшись, а где и бегом, двигался и двигался вверх по Шилке, пока не оставил за собой стоянку обоих линейных батальонов, и лишь там затаился в кустах.
Вскоре до него, хотя отшагал он от лагеря порядочно, донесся оттуда шум. Это подошли суда каравана генерал-губернатора, но Михайло решил, что обнаружили его побег, и вся суета на берегу, команды, крики – из-за него. А раз так, он пустился дальше. Добрался Михайло наконец до протоки Безумки. Дальше для него пути не было – плавать солдат не умел. Здесь в ложке, поросшем тальником, беглец провел ночь. Хотя и шел уже конец мая, без шинели да на пустой желудок Михайло порядочно продрог. Развести костер он не решался – могут заметить.
Утром Лапоть на солнышке отогрелся, но голод его мучил все сильнее. Он побродил по кустам, пощипал натощак дикого луку, но много ли его съешь без хлеба и соли. Отползая с поляны, он наткнулся на птичье гнездо с двумя пестрыми яичками и тут же, хотя знал, что грех разорять птичьи гнезда, выпил эти яички. Так в тот день он съел всего пучок луку да выпил два яйца величиной с наперсток каждое.
Надо было пробираться к станице, добывать еду, а может, какую лодку. Но это Михайло отложил на завтра.
Еще одну ночь скоротал он в кустах, а утром чуть свет выбрался к станице. Задами, через огороды, он подобрался к первому дому, привлеченный аппетитным запахом допревавшей каши, и затаился у плетня. Здесь ему невероятно повезло. Хозяйка как раз вышла доить корову с ведерком и куском хлеба, посыпанным солью, в руке. Ведро она повесила на колышек неподалеку от присевшего солдата, положила в ведро хлеб, а сама направилась к стайке выгонять корову. Михайло сунул руку в ведро, схватил хлеб и по-за домом, по-за сараями пустился бежать.
К концу того дня, вечером, он задумал соорудить себе шалаш, чтобы можно было хорошо выспаться. Для этого Лапоть зашел в густой тальник и начал было ломать стебли, как заметил кучу хвороста или травы. В сумерках трудно было разглядеть. Михайло подошел поближе и увидел, что это низкий шалаш, в котором можно улечься как раз одному человеку. Заглянув в лаз, Михайло с радостью убедился, что шалаш пустой.
Внутри шалаш кто-то обложил сеном, а в изголовье даже лежал старый стеганый халат. Но самое главное, под халатом Михайло нащупал холстяную сумку с буханкой черствого хлеба и сухарями. Не раздумывая, кто это и для чего припрятал хлеб, изголодавшийся Лапоть сразу же съел полбуханки. Теперь можно всласть покурить. Михайло набил табаком трубку, высек искру и, развалившись на халате, стал покуривать, думая, что и в бегах жить можно, только бы попадались почаще торбы с буханками хлеба. Его рота, наверно, уже ушла на Амур, унтер один остаться не мог, и все-таки надо убраться куда-нибудь подальше, в этой станице его многие знают.
Раздумывая так, Михайло услышал осторожные шаги. Он замер, прислушиваясь. Но шаги за шалашом сразу стихли. Послушав и подождав, Михайло начал потихоньку, ногами вперед, выбираться. И когда он вылез уже наполовину, шаги вдруг стали удаляться, а потом до солдата донесся треск сучьев, и все стихло.
Михайло выполз, огляделся, но никого уже рядом с шалашом не оказалось. Конечно, сюда подходил человек. Заплутавшаяся корова или лошадь не стали бы ни с того ни с сего убегать. Было от чего встревожиться, и солдат провел ночь беспокойно. Он то засыпал, то вскакивал, упираясь головой в крышу своего укрытия. Слушал и опять засыпал.
«Кто же это подходил?» – вертелась неотвязная мысль.
Утром Михайло решил посмотреть, не остались ли возле шалаша какие следы, но сколько ни ходил он, согнувшись, сколько ни вглядывался, ничего не заметил. Он зашел в чащу, откуда ночью донесся треск, но и там, на сырой земле, следов не было. Осматриваясь, Михайло повернулся к своему ночлегу и сразу присел. К шалашу крался седой патлатый старичок в старенькой серой рясе, подпоясанной веревкой, и в лаптях.
Не замечая солдата, старичок присел у лаза в шалаш, а потом проворно юркнул туда.
«Утянет хлеб!» – испугался Лапоть, не думая о том, что и шалаш, и сумка могли принадлежать старику. Бегом припустил солдат спасать провиант и успел вовремя. Из шалаша показались растоптанные лапти, худые ноги старика, а потом и он весь. В грязных сухих руках незнакомец держал заветную сумку. Не говоря ни слова, Лапоть ухватился за сумку и потянул к себе. Старикашка, теперь Михайло видел, что это или монах, или какой неудачливый поп, уцепился за сумку обеими руками. Они уставились друг на друга и молча то один, то другой дергали сумку всяк к себе.
Конечно, богатырю солдату ничего не стоило скрутить хилого попишку и отобрать у него хлеб и сухари. Но старичок мог поднять крик, а это Лаптю в его положении было ни к чему.
– Отдай, батя! – негромко сказал он.
А поп вместо того чтобы выпустить сумку, потянул ее сильнее да еще зашептал:
– Господи Исусе Христе, сыне божий, помоги мне!
– Ах, ты так! – Михайло дернул сумку и приподнял ее вместе со старичком над землей.
Старик сучил в воздухе лаптями, но сумку не выпускал.
– Ладно, – сказал Лапоть, отдавая сумку, – твой, что ли, харч?
– Мой, – ответил старичок, прижав сумку к впалой груди и тяжело дыша.
– Ну, давай тогда вместе поедим.
Старик согласно кивнул. Они сели у шалаша, старик развязал сумку и вынул оттуда хлеб, осмотрел его, покачал головой недовольный тем, что солдат уже съел половину. Потом двумя пальцами перекрестил хлеб, разломал и протянул меньший кусок солдату. Покопавшись за пазухой своей рясы, он достал тряпочку, в которую была завернута крупная соль.
Молча, присматриваясь друг к другу, посыпав хлеб солью, они начали есть.
– Ты кто? – спросил Лапоть.
– Сыне, – с укором сказал старичок, – аз – человек… А ты что тут плутаешь?
– Надо… – ответил Михайло.
Больше они ни о чем друг друга не спрашивали, а принялись торопливо жевать, украдкой наблюдая, как у кого уменьшается краюха. Старик ухитрился прикончить свой хлеб первым. Он собрал в ладонь крошки, оброненные на рясу, высыпал их в рот и опять перекрестился непривычно для Лаптя двумя пальцами.
– Ты старообрядец, что ли? – поинтересовался солдат.
– Истинной веры аз праведник.
Михайло полез в карман за кисетом, старичок сразу замахал на него руками, заерзал:
– Убери табачище, не оскверняй место.
Михайло отошел в кусты и покурил там. Старик не отходил от шалаша, наблюдая за солдатом.
«А бес с тобой, сиди», – подумал Михайло. Правда, жалко было сухари, но он решил сам раздобыть еду и пошел по кустам прочь от шалаша. В чаще, недалеко от протоки, он наткнулся на перевернутую долбленую лодку. «Вот это дело! – обрадовался Лапоть. – Теперь можно переплыть на ту сторону». Под лодкой лежало весло и закопченное ведерко. Это было совсем хорошо.
Лапоть перевернул лодку, осмотрел. «Целая, – обрадовался он, – течь не будет». Разглядывая лодку, он услышал за спиной сопение, оглянулся и опять увидел старика.
– Что ходишь по следам? – недовольно спросил он. – Может, и лодка твоя?
– Истинно так, – ответил старичок.
Он пришел сюда с сумкой в руках, не решился оставлять сухари в шалаше. Лапоть рассердился:
– И хлеб твой, и шалаш, и лодка! Может, и деревья здесь твои, и трава!
– То не мое, то божье, а ветка сия, сыне, истинно моя.
«Да пропади ты пропадом!» – выругался про себя Лапоть и хотел было идти, но раздумал и попросил:
– Слышь, батя, ты перевези меня за протоку, на ту строну, и забирай свою лодку.
– Днем-то нельзя, – ответил старик. – А потемну могу и переправить… Т-сс! – насторожился вдруг он.
На берегу за тальником послышались голоса.
Лапоть сразу хотел бежать, да и старик присел и начал часто креститься. Но они быстро успокоились. С берега доносился звонкий мальчишеский голос, а ему изредка отвечал старик. На погоню это не походило. «Посмотрю», – решил Михайло и осторожно стал пробираться через кусты, за ним семенил старичок.
На опушке в густых тальниках они залегли и осмотрелись. Голоса раздавались под берегом у самой воды.
– Сейчас я, Семушка, портки-то сыму и вытяну мордушу. Може, мы с тобой с рыбкой-то и будем, – говорил старик.
– Не, дедка, я сам.
– Ну, ин ладно, побрели вместе.
Послышался плеск воды, кряхтение старика, веселые выкрики мальчишки.
– К берегу ее, Семушка, к берегу! – распоряжался старик.
– Есть рыба! Сом! – кричал Семка.
– Ну, ин и добро! – радовался старик. – Подале, голубь, выкидывай!
На песке у воды забилась выброшенная рыба. Дед и мальчик опорожнили мордушу и снова забросили ее в протоку.
– Теперя, Семушка, покажу тебе другую мордушу. Она подале стоит. Как я уеду в Амур, так ты ими и владей.
– Мои будут! – радовался Семка. – Ты, деда, поскорее уезжай.
– Да уж скоро, голубь, скоро!
Старик и мальчишка, оставив рыбу, пошли вдоль берега вынимать вторую мордушу.
Поп шепнул Лаптю:
– Старик-то – казак местный Мандрика. Я его соседа вчерась отпевал.
Дождавшись, когда рыбаки зашли за кривун, Лапоть спрыгнул с невысокого берега и выкинул наверх сома и двух щук.
– Еще кидай, сыне, еще! – ерзал на берегу попик.
– Хватит, – выбираясь на берег, сказал Лапоть. – Тепло ведь, рыба пропадет зря.
Они оттащили неожиданный улов к шалашу и не видели, как охал и удивлялся Мандрика, когда не нашел половины рыбы.
В густой чаще, рискуя, что кто-нибудь может заметить дым, поп и солдат сварили ведро ухи.
«На два дня хватит», – думал Лапоть, но уху они прикончили к вечеру.
– Ничего, – говорил Лапоть, – будем проверять мордушу. Теперь мы с рыбой.
Поев горячего, поп стал разговорчивым и, слово за слово, выпытал у солдата всю его историю.
– Уходить тебе надо, служивый, – сказал он. – А то поедем со мной на Бурею-реку. Тамо где-то, верные люди сказывали, истинной веры вольные мужики обитают.
– А где она твоя Бурея?
– По Амуру плыть надо. Далече она.
– Мне это не подходит, – вздохнул Михайло – Туда батальон наш сплавляется. Там унтер…
– А мы, яко тати, поплывем ночами.
Михайле было все равно, в какую сторону подаваться. Везде скрываться придется, а на Бурее-реке обещал поп вольное житье, без начальства. А что там староверы – это не так уж и важно: креститься двумя перстами научиться можно.
Отравляться в путь они решили сразу, как только уедут из станицы ожидавшие казаков-переселенцев последние роты 13-го и 14-го батальонов. А за это время надо было запастись сухарями, а может, крупой и другим провиантом, и хорошо бы соли раздобыть. Поэтому ночами они теперь бродили вокруг станицы и батальонных стоянок, а днем отсыпались.
– Ты, сыне, к Мандрике проберись, – советовал поп. – Он переселяется и сухариков, видать, насушил.
– А что сам-то?
– Знает он меня, вот что. Мне-то нельзя.
В дом к Мандрике Лаптю удалось пробраться только в день отъезда старика и его семьи. Поживиться здесь уже было нечем. Дверь в дом оказалась подперта колом, а внутри валялся разный брошенный хлам. Михайло заглянул в печку, но и она была пуста. Солдат уже собрался уходить, как услышал приближающиеся к дому голоса. «Забыл старик что-то…» – испугался Михайло и залез под печь.