Текст книги "Амурские версты"
Автор книги: Николай Наволочкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Колька взял с собой краюху хлеба и прямо в ночь ушел. Потом уже он казакам рассказывал: шагал и ночью, и днем. Присядет где на полчаса, достанет из-за пазухи хлеба, пожует и дальше. А как увидел дымы родной станицы, разревелся, и ноги почти отнялись, должно, от радости. Еле на берег влез. Приковылял к дому зауряд-хорунжего Богданова, постучался в дверь, разбудил хозяев и попросил записать час, когда он прибыл. Оказалось, прошел казак сто восемьдесят верст за сорок два часа. Зато потом произвели Кольку в урядники, и теперь он не Колька, а господин урядник Николай Сухотин.
Из-за Сухотина поссорился в эту ночь Иван со своей Настей.
Они, Пешковы, все будто Амуром сглазены, что дед Пешков, что Настя. Дед уже дважды в сплавы ходил. Любит старину вспоминать, рассказывает про Албазин, про Ерофея Хабарова, про Алексея Толбузина и Афанасия Бейтона так, будто с ними табак курил. А с Настей, когда ушли они от костра и пригрелись за огородом на коряжине, все сначала шло хорошо, а потом она говорит: «Вот Сухотин, это казак! А ты бы, Ваня, так смог?» Дался ей этот Колька. «Да я бы и дале пробег», – сказал Иван. «Ой ли, Ваня, – засомневалась Настя. – Ночью-то в темноте, да один, по диким местам…»
Хотел с ней Иван о другом поговорить: как заведут они свой дом, как поженятся, когда дослужится он до урядника, – а она опять про Кольку Сухотина.
Ванюшка ее обнял, подержал так, чтобы попривыкла, потом поцеловать хотел, а она на это: «Вон чо удумал. Уходи скорее, за ради Христа!» Как будто до этого они не целовались ни разу!
Осерчал Иван и ушел, а тут дома разговор про Амур. Ну, раз такой раздор с Настей, решил Иван ехать. Пусть кому другому Настя про Сухотина баит, все равно Колька женатый. А Иван дальние края посмотрит, отличится и вернется, может, урядником.
Журчала у самой угомонившейся на ночь Усть-Стрелки быстрая Аргунь. Катила по дну камушки. Бежали ее волны мимо плотов и барж, мимо темных домов казаков пятой Усть-Стрелочной сотни, стремились на восток, чтобы, встретившись с водами Шилки, разлиться в просторный Амур. А полная луна успела уже подняться и переместиться на запад, и прозрачная дорожка ее легла теперь тоже на восток. Прямо от станичного правления, что стояло на самом краю села, тянулась она по Амуру, по его широким плесам, словно дорога к исконно русским землям, где были пролиты и соленый пот пахарей, и горячая кровь воинов.
Битый сегодня унтером и поставленный им внеочередь часовым, солдат 14-го линейного батальона Михайло Лапоть, как завороженный, смотрел на эту манящую полосу: «А вот взять ружье бросить и убечь по этой дороге, – распалял себя он. – Тамо-то, на Амуре, меня унтер не достанет. А достанет, дам ему – што левой, што правой по роже – и дух испустит».
– Слу-шай, Аргунь! – донеслось до него с соседнего поста.
– Слу-шай, Амур! – не мешкая, откликнулся Михайло.
– Слу-шай, Шилка! – отозвался часовой уже на Шилке…
2
Из Шилкинского завода, со своих зимних квартир, подходил к Амуру на баржах передовой отряд 13-го линейного Сибирского батальона.
Передовым отрядом шли всего две роты, что очень заботило нового батальонного командира, а точнее исполняющего его обязанности капитана Якова Васильевича Дьяченко. Батальон растянулся почти на двести верст. Четвертая рота, сплавлявшаяся на плотах, сидела, видимо, где-то на мелях, не добравшись и до Горбицы. Третья задержалась в Горбице, ожидая погрузки конных казаков шестой Горбиченской сотни, предназначенных к переселению на Амур. Но большинство казачьих семей еще не было готово к сплаву, и когда, наконец, они погрузятся, никто не знал. А каждый день был дорог. Передовой отряд спешил буквально за водой, а она все время падала. Правда, в последние сутки Шилка начала прибывать, что и позволило двум ротам за день проделать почти половину расстояния до Амура. Зато на первую половину пути, на какие-то сто двадцать верст, потратили девять дней. А по графику, расписанному в Иркутске, на дорогу от Шилкинского завода до Амура всему батальону отводилось ровно два дня.
Если отставшие роты успеют воспользоваться подъемом воды, то они выйдут к устью Шилки через день-два. Но кто ее знает, эту своенравную Шилку, вода может упасть за ночь, и тогда плоты, на которых сплавляется четвертая рота неопытного, только что из корпуса подпоручика Козловского, надолго застрянут, не добравшись до Амура. За третью роту капитан был более спокоен, у нее кроме плотов, подготовленных для казаков, имелись довольно маневренные баржи и лодки, построенные самими линейцами. Солдаты на них всегда помогут застрявшим плотам. Лишь бы их долго не задержали с погрузкой казаки.
Сегодня или завтра в Усть-Стрелку должен прибыть генерал-губернатор Николай Николаевич Муравьев. Дьяченко уже был достаточно наслышан о вспышках гнева, на которые так скор генерал-губернатор, и готов был выдержать разнос, хотя опаздывал не только 13-й батальон. По пути его солдатам приходилось снимать с мелей баржи и спасать солдат с развалившегося плота 14-го батальона. Однако сам командир 14-го батальона майор Языков давно уже в Усть-Стрелке. Обгонял батальон и баржи Амурской компании, сплавлявшей на Нижний Амур в это лето провиант, боеприпасы и прочие грузы. Значит, отстает вся экспедиция.
«Впрочем, капитан, – усмехаясь подумал Дьяченко, – за 13-й батальон отвечаешь ты сам, а твой передовой отряд опаздывает на восемь дней. Не рано ли тебе дали это?» – и он покосился на свои новенькие капитанские погоны, которые носил чуть побольше месяца.
Думая обо всем этом и вглядываясь в многочисленные суда, приставшие к правому берегу Шилки, коренастый, моложавый для своих сорока лет капитан почти радовался служебным заботам, они позволяли не думать о неурядице в личных делах.
– Ваше благородие, а ведь это Стрелка, – сказал негромко старый солдат Кузьма Сидоров, только что замерявший глубину.
Сидоров был одним из немногих ветеранов батальона, перенесших экспедицию пятьдесят шестого года. Он служил в батальоне уже почти двадцать лет и, чувствуя, что новый командир ценит его, держался с достоинством и не боялся запросто заговорить с капитаном.
– Вижу, Сидоров, – отозвался Дьяченко. – Значит, еще раз померяешь амурские версты?
– Выходит, так, ваше благородие, – разглядывая через прибрежный тальник темневшие в отдалении крыши станицы, согласился Сидоров. И, помявшись, сказал: – У меня тут в Стрелке знакомый живет, казачок один. Вместе в том году бедовали. Может, будет время, дозволите сбегать?
– Посмотрим, Сидоров… Если ночевать придется, сходишь.
Обрадованный Сидоров зашагал вдоль борта, чтобы вновь замерить глубину.
Молодые солдаты из новобранцев, впервые участвовавшие в походе и успевшие за десять дней пути испытать его тяготы, уже не чаяли добраться до Усть-Стрелки, о которой дорогой часто говорили. Их бывалые товарищи – «дядьки», не один год таскавшие солдатские ранцы, обещали, что за Усть-Стрелкой начнется Амур и кончатся окаянные мели.
Не раз по дороге ротные баржи, вдруг зашуршав днищами, влезали на перекат, и тогда новичкам батальона приходилось переваливаться через борта и, чуть помедлив, чтобы набраться духу, прыгать по пояс, а то и по грудь в студеную воду. Там, озябнув до синевы и судорог, они раскачивали жердями тяжелые баржи, пока не сдвигали их с места. Хорошо, если это получалось быстро, а то не раз приходилось, чуть отогревшись у костра на корме, опять лезть в Шилку.
«А все это оттого, – думал солдат первого года службы Игнат Тюменцев, – что попали мы в 13-й батальон».
О 13-м линейном батальоне среди солдат шла дурная слава. По рассказам «дядек» выходило, что ему постоянно не везло. Не везло на командиров, не везло в походах и постоянно не везло с провиантом. И все из-за его несчастливого номера. Бывший командир батальона полковник Облеухов любил чуть что лично расправляться с солдатами, и старики рассказывали, что бил он не как-нибудь, а норовил испечь лепешку во всю щеку. Кулачище у него крепкий, да и сам он мужик здоровенный.
Но особенный страх нагоняли рассказы о походе прошлого года, когда батальон проделал почти пять тысяч верст от Шилкинского завода до далекого Мариинска, где теперь находился штаб амурских войск, а потом бечевой шел обратно. И лишь поздней зимой солдатики вернулись на квартиры, оставив половину своих товарищей среди торосов на амурском льду да в снегу на песчаных островах.
Но солдат не выбирает ни командира, ни место службы.
Побритый наголо и облаченный в новый мундир, Игнат не один раз осенил себя крестным знамением, пока унтер вел новобранцев в канцелярию, где их расписывали по батальонам. Не помогло.
Первым по ранжиру оказался веснушчатый добродушный богатырь.
– Михайло Лапоть! – гаркнул он у стола, за которым сидели писарь и два офицера, и уставился взглядом на писаря.
Унтер-офицер писарь казался новобранцам главным человеком, от которого зависела их судьба.
– Пойдешь в 14-й батальон, – распорядился один из офицеров.
«Повезло человеку», – подумал Игнат.
Второй солдат выкрикнул свою фамилию и тоже попал в 14-й батальон. До Игната оставалось три человека.
– В 14-й… В 14-й… В 14-й, – приказывал офицер.
«Ну, кажется, пронесет», – радовался Игнат. Подражая другим, он бодро выкрикнул:
– Игнат Тюменцев!
Офицер заглянул в список под рукой у писаря, потом в свои бумаги и равнодушно сказал:
– Пойдешь в 13-й батальон…
Не раз потом Игнат думал, что, окажись он впереди хоть на одного человека, попал бы в 14-й батальон, и, может, не пришлось бы хватить лиха на Шилке. А будет ли на Амуре полегче, кто знает?
Родился Игнат в крестьянской деревне Засопошной, недалеко от Читы. Там с ранних лет хлебопашествовал и охотился, а прошлой осенью его отдали «под барабан», – так говорили сельчане о рекрутах.
В деревне Игнат считался парнем заметным. Девки на посиделках его выделяли, потому что Игнат охотно играл на балалайке, не куражился, как это иногда делал сынок лавочника Илюшка, единственный владелец гармони на все ближние деревни. Мог Игнат и сплясать, не хуже, а может быть, лучше других. Жалко было девкам с ним расставаться, когда попал он в рекрутский набор.
И случилось с Игнатом перед отъездом такое… непонятное, что перевернуло всю его душу.
В тот последний вечер в родной деревне собралась молодежь на бревнах, что заготовил Илюшкин отец для нового дома. Игнат с парнями чуть выпил, по случаю проводов. Пели, как всегда, песни, выжимали друг друга с бревен, боролись, плясали у костра – парни «Бычка», а вместе с девушками «Голубца».
Уже за полночь Илюха сам затоптал угли догоревшего костра, и вечёрка стала расходиться. Парочки растворились в темноте, будто их и не было. Остальные гуртом потянулись за Илюхой, который с гармонью пошел провожать девчат в дальний конец улицы.
Игнату с ними было не по пути. Он постоял у бревен, послушал, как, удаляясь, наигрывает гармошка, как запели под нее свои припевки девчата, и не спеша пошел домой.
Прошагал он совсем немного, и тут ему навстречу, от тесовых ворот усадьбы лавочника, отделилась тень. Отделилась и стала, не выходя на дорогу.
– Игнаша! – окликнул его девичий голос.
Игнат остановился. Как-то по-особенному, очень уж робко, словно выдохнула, произнесла девушка его имя. Он не сразу узнал в ней дочь соседей Глашу. А когда узнал, непонятно почему, словно окунулся в радостную теплую волну.
– Ты, Гланя? – спросил он, не понимая, отчего так радуется этой встрече и называет ее Гланей, а не Глашкой.
Глаша была девчонка как девчонка, и до этого Игнат ничем не выделял ее среди других девушек деревни. Она только этой осенью начала бегать на вечёрки. Держалась тихо, не плясала, когда заводили «Голубца», не участвовала в шумных играх, тихонько сидела и улыбалась непонятно чему. Никто из парней пока ее не провожал, а сам Игнат провожал других, постарше. По-соседски другой раз крикнет ей что-нибудь через плетень – вот и весь разговор. Да и сегодня Игнат не помнил: была она на бревнах или нет.
– Домой идешь? – спросил Игнат, чтобы нарушить неловкость, наступившую от неожиданной встречи.
И это тоже было странно, никогда раньше, встречаясь с Глашей, Игнат не испытывал никакой неловкости.
– Тебя жду, – ответила Глаша, не потупясь, как это делали обычно девчата, начиная разговор с парнями, а глядя прямо ему в глаза.
И в голосе ее не было той нарочитой бойкости, за которой девушки иногда стараются скрыть свое смущение, и когда не поймешь, правду они говорят или шутят.
И пока Игнат топтался на месте, не зная, что сказать в ответ, Глаша тихо подошла к нему вплотную, так, что он видел почти у своего лица ее бледное в темноте лицо. Он стоял, проникаясь радостной нежностью к этой девушке из-за ее доверчивости и гордясь тем, что она вот так открылась ему, с какой-то совсем неведомой стороны. Прислушиваясь к тому, что в нем происходит в эту минуту, и веря, что она не отшатнется и не обидится, он положил свои руки ей на плечи и осторожно привлек Глашу к себе. Щекой он ощущал ее полушалок и ловил тепло ее дыхания.
Так, не шевелясь, боясь спугнуть эту близость, они, робко прижавшись друг к другу, стояли какое-то время, и обоим казалось, что лучших минут в их жизни не было и не будет. Но вот звук Илюшкиной гармошки стал приближаться.
– Пойдем, Игнаша, – сказала она.
– Пойдем, – отозвался он.
Но оба они продолжали стоять не шелохнувшись, будто понимая, что такой близости и такой теплоты друг к другу испытать им уже не придется.
Потом Глаша первая отстранилась. Игнат не пытался удерживать ее. Он покорно опустил руки. Но они постояли так еще немного. Гармошка уже была недалеко. Глаша, ничего не сказав, пошла по дороге. Игнат зашагал следом, отстав на шаг.
– Игнаша, – сказала она, не оборачиваясь, – хочешь, я буду тебя ждать? Долго, доколе ты будешь служить.
Игнату на миг показалось, что это возможно, но сразу же он впервые со всей определенностью ощутил, на какой страшно большой срок уходит из родных мест. Недаром говорили: в рекрутчину, что в могилу. Поняв это, он ужаснулся и сказал:
– Нет, Гланюшка, не дождешься ты меня. Служить-то мне ровно двадцать лет.
Ему казалось, что все сказано и Глаша об этом уже не заговорит, потому что она прожила на свете меньше, чем тот долгий срок солдатской службы, который его ждет.
Теперь они шли рядом по твердой, чуть подмерзшей от октябрьских заморозков дороге. Ни одно оконце в низеньких избах по улице не светилось. Глаша вдруг ступила вперед, загородив ему дорогу.
– Буду. Буду! Слышишь, Игнаша, буду я тебя ждать, хоть до старости, – прямо и настойчиво произнесла она.
Он собрался что-то возразить, но она зажала прохладной ладошкой его губы.
– А помнишь, Игнаша, – вдруг весело и звонко на всю тихую улицу сказала она, когда они опять пошли, – помнишь, прошлой зимой ты вернулся с охоты и бросил мне за калитку белочку. «На тебе, Глашка, на воротник!»
Игнат совсем забыл об этом случае, потому что не придавал ему значения. Шкурка белки была подпорчена свинцом, и купцы бы ее не взяли.
– Я эту белочку берегу, чтобы память о тебе была. А тебе… вот на память… – она нашла его руку и положила в ладонь мягкий сверточек. – Кисет тебе.
– Спасибо, Гланя, – задержал ее ладонь в своей Игнат. – Спасибо, хоть я и не курю.
– Будешь курить, – уверенно сказала Глаша, – солдаты все курят.
Дальше они шли, взявшись за руки, хотя в деревне никогда так парни с девушками не ходили. Это считалось зазорным, как и ходить по-городскому под руку. В Засопошной, когда было темно, парочки бродили обнявшись. Но Игнату и Глаше было хорошо именно так.
У самого дома Глаша осторожно высвободила свою нагревшуюся ладошку из руки Игната и, шагнув за раскрытую калитку, сказала уже из своего двора:
– Ты помни, Игнаша, что я тебе говорила, – и побежала к сенцам.
Утром у телеги, которая собирала по селам новобранцев, толпились почти все жители Засопошной. Приплелись даже дряхлые старики. Рекрутов с Засопошной не брали с самого пятьдесят четвертого года, когда на Крымскую войну, в неведомый город Севастополь, ушло сразу двое. А сегодня вот уходил Игнашка Тюменцев.
Лавочник, Илюшкин отец, прислал на проводы четверть водки. Игнатову мать поддерживали под руки соседки. Причитала она о сыне, как о покойнике. Терли глаза, всхлипывали и другие бабы. Игнатов отец бодрился, не показывал виду, но когда приложился к чарке, тоже сник, стал отворачиваться и старательно сморкаться. Многочисленные Игнатовы младшие братишки и сестренки смотрели на него, как на чужого.
И вот, когда телега тронулась, когда Илюха заиграл что-то веселое, а Игнат еле оторвался от матери и пошел, не оглядываясь, за телегой, к нему бросилась Глаша. Она долго стояла тут же в толпе, стесняясь подойти. Игнат видел ее то за плечами толпившихся вокруг него парней, то, обернувшись, примечал ее платок среди женщин и тоже не решался подойти. Глаша ждала до последней минуты, а потом, не постеснявшись отца с матерью, не думая о том, что будут говорить в селе, подбежала и обняла Игната. Платок ее сбился, обнажив русые волосы, а губы неумело прижимались к щекам растерявшегося парня.
– Чего задумался? – толкнул Игната сидевший с ним в паре солдат. – Гляди-ка, приставать будем.
– Принимай к берегу! – скомандовал в это время капитан Дьяченко.
За многочисленными плотами и лодками, облепившими берег Шилки, он выбрал наконец место для своих барж. Услышав команду, гребцы, сидевшие по правому борту, подняли весла. Солдаты левого борта, а с ними Игнат Тюменцев, дружнее, чем прежде, налегли на весла. Баржи одна за другой стали поворачивать и приставать к берегу.
И солдаты, и офицеры оживились. После десяти дней пути их ожидал отдых. Длинный ли, короткий – они пока не знали. Но любой отдых – это отдых. До этого они шли с первых проблесков рассвета до глухой темноты, когда берега начинали сливаться с водой и плыть дальше было рискованно. Лишь тогда капитан давал команду приставать. А здесь привал в середине дня!
Прошли какие-то минуты, и на берегу запылали костры. Кашевары засуетились у котлов. Добровольные помощники таскали к очагам сучья и коряжник, бежали с ведрами за водой. Дьяченко смотрел на оживленные лица солдат, слушал веселую перекличку голосов и вспоминал батальон в середине зимы, когда ему в Шилкинском заводе пришлось принимать его у полковника Облеухова.
Из четырех рот батальона удалось построить в полном составе только полторы – роту и полуроту, те, что не участвовали в сплаве прошлого пятьдесят шестого года, сплаве, который тогда же назвали «бедственной экспедицией». Остальные роты выглядели жалко. В их шеренгах едва насчитывалась треть состава. Еще одна треть числилась в списке больных: простуженных, обмороженных или отощавших от голода. Меньшая половина их содержалась в лазарете при Шилкинском заводе, а остальные отлеживались по станицам на всем протяжении Шилки – от завода до Усть-Стрелки. Но и те, что стояли в строю и считались здоровыми, поражали своим потерянным и убогим видом. Во взглядах одних застыл испуг, глаза других выражали тупое равнодушие, и это было особенно страшно, словно вместо глаз у солдат были вставлены тусклые пуговицы.
Дьяченко, глядя на лица солдат с так и не отмывшейся копотью костров, на их обмороженные щеки и поразившие его своей отрешенностью взгляды, хотя и знал, что стало с остальной частью батальона, однако не удержался и сказал Облеухову:
– Господин полковник, я не могу насчитать еще почти половины нижних чинов…
Офицеры поговаривали, что Облеухов со дня своей недавней свадьбы «не просыхал» ни на час. По-видимому, они были недалеки от истины. Во время передачи батальона полковник, хотя и держался на ногах твердо, смотрел осоловелыми глазами, от него несло устоявшимся водочным перегаром. До него не дошел смысл слов, сказанных Дьяченко.
– Так у вас же, штабс-капитан, в руках список больных, – недовольно отозвался полковник.
– Я говорю о тех, кого нет в строю и в списке.
– Ах, об этих!
– Да, с вашего позволения, – подчеркнуто вежливо подтвердил Дьяченко.
Облеухов снял папаху, истово перекрестился и важно произнес:
– Царство им небесное.
Потом он надел папаху, мутным взглядом посмотрел на Дьяченко и, помолчав, добавил:
– Насколько мне известно, штабс-капитан, вы еще не командир батальона. Я надеюсь, лишь временно принимаете оный. И не вам, новому в этих краях человеку, не зная местных условий, судить нас, старых солдат. Давайте-ка лучше заканчивать эту затянувшуюся процедуру.
С тех пор прошло полгода, но батальон заметно изменился в лучшую сторону. Добрались из станиц, вернулись из лазарета выздоровевшие солдаты, прибыло пополнение. Поначалу и старые служаки, и новобранцы боялись самого слова «Амур». Очень уж свеж был в памяти неудачный поход. А солдаты, перенесшие его, ночами, покряхтев и поохав, день, дескать, государев, а ночь наша, вспоминали о походе, добавляя к былям небылицы, хотя можно было ничего не придумывать, испытания на долю батальона действительно выпали тяжелейшие.
Дьяченко считал, что в трагическом исходе экспедиции виновны два человека: бывший командир батальона полковник Облеухов и майор Буссе, отвечавший за обеспечение сплава продовольствием. Но более других, конечно, Облеухов.
Дьяченко, хотя и служил под началом Облеухова, встречался с ним всего дважды – в начале и в конце амурской карьеры полковника. Первый раз в Иркутске, ранней весной 1854 года, когда Облеухов был назначен командиром батальона, второй раз прошедшей зимой, при сдаче батальона.
В пятьдесят четвертом году Дьяченко был еще новичком в Сибири и не знал ее, хотя числился в «Сибирском линейном № 13 батальоне» с марта 1852 года, когда после более чем десятилетнего перерыва вновь вернулся на военную службу.
Приказ о назначении в батальон он получил в далекой отсюда Полтаве, откуда три месяца добирался до Иркутска. Не успев обжиться и освоиться в «сибирском Париже», поручик Дьяченко получил приказ доставить в Москву двести семьдесят шесть рекрутов-сибиряков. Дорога с ними до Москвы, сдача солдат и возвращение заняли почти год. Зато он первый привез в Иркутск весть о победе адмирала Нахимова при Синопе. А через несколько месяцев, почти сразу же после получения известия о том, что Англия и Франция объявили России войну и их эскадры уже вошли в Черное море, Муравьев уезжал на Амур возглавить сплав по азиатской реке.
В тот день, 20 апреля 1854 года, по всей сибирской столице звонили колокола. Ходили слухи, что англо-французская эскадра идет вокруг света, чтобы напасть на Камчатку, а потом на Аян и Охотск, что китайцы у Айгуня якобы перегородили Амур цепями, чтобы не пропустить русских. Но более всего говорили о решении Муравьева провести сплав по Амуру.
Для непосвященных в подготовку сплава, во все столичные интриги, предшествовавшие решению о нем, это была действительно ошеломляющая новость. Дорогой, разведанной русскими землепроходцами еще в XVII веке, впервые после того, как был оставлен славный Албазин, по Амуру должны были пройти русские суда и доставить в его низовья, на Камчатку и Сахалин войска, боеприпасы и продовольствие.
За Ангарой в честь отъезжающего на Амур генерал-губернатора городские власти и купечество накрыли столы для прощального обеда. Еще только-только распустились вербы и ими украсили стол, за которым сидел Муравьев с супругой. Много было речей и тостов. Дьяченко запомнил разговор незнакомых ему полковника и штатского чиновника. Чиновник, видимо, сомневался в необходимости экспедиции.
– У Невельского в Николаевском тридцать человек и тридцать дрянных кремневых ружей, в Мариинском восемь солдат и столько же ружей, – сказал полковник.
– А пушки-то, конечно, есть? – спросил чиновник.
– А как же! – последовал ответ. – Имеются! В Николаевском две трехфунтовых пушки, да стреляет одна. Стоит еще пушечка в Александровском посту, в Де-Кастри. А пороху во всей экспедиции осталось полтора пуда… Вот и судите, нужен ли нам сплав!
Но общество, собравшееся за столом, в своем большинстве поддерживало сплав. Все поздравляли Муравьева с великим начинанием.
В конце обеда поднялся полковник Облеухов.
– Я, ваше высокопревосходительство, простой солдат, – сказал он, – и горжусь этим. Позвольте же мне, по-простому, прочесть вам прощальную поэзу собственного сочинения.
– Просим! Просим! – поддержало полковника общество.
Он развернул лист бумаги, отнес руку вперед и зычным, привычным командовать на плацу, голосом начал:
Порадовал ты нас приездом,
Но дал лишь на себя взглянуть,
И уж сулишь нам грусть отъездом,
Собравшись в дальний дивный путь…
Муравьев поморщился, когда доморощенный пиит обратился к нему на «ты», но потом, заметив, что его супруга, уже свободно говорившая по-русски француженка Екатерина Николаевна, томно прикрыв веки, беззвучно прихлопывает пухлыми ладошками, а другие дамы подносят к глазам платочки из модной в тот год в Иркутске сарпинки, расчувствовался сам и благосклонно выслушал длиннющее стихотворение.
Особенно понравился ему конец поэзы:
…Гряди ж, герой, среди молений,
Теплящихся во всех сердцах.
Русь от тебя ждет приношений,
Каких не сделал и Ермак!
Еще раздавались оживленные хлопки, еще, прижав растопыренные пальцы к тесному мундиру, полковник галантно раскланивался, а уже карьера его была предрешена. Обернувшись к начальнику штаба, Муравьев спросил:
– Вакансия командира 13-го батальона еще не замещена?
И получив утвердительный ответ, распорядился:
– Поставить на батальон полковника…
– Облеухова, – подсказал начальник штаба.
– Да, да, – кивнул Муравьев.
Это была первая встреча Дьяченко с Облеуховым. Вскоре поручик испросил отпуск по семейным обстоятельствам и уехал в Полтавскую губернию за сыном. Вернувшись и пристроив двенадцатилетнего Володьку в доме купца Захарова, у которого до этого квартировал сам, Дьяченко отправился в забайкальский город Верхнеудинск.
13-й линейный Сибирский батальон, сформированный еще в 1829 году из Иркутского гарнизонного батальона, к началу 1855 года был разбросан по трем пунктам. Одна рота стояла в Иркутске, две находились в Верхнеудинске и одна в Шилкинском заводе. Назначенный командиром двух рот, стоявших в Верхнеудинске, Дьяченко, ставший к тому времени штабс-капитаном, получил приказ следовать с этими ротами в Шилкинский завод, куда предполагалось стянуть весь батальон.
И опять пешим порядком пришлось чуть ли не два месяца шагать по Забайкалью. В сплаве пятьдесят шестого года штабс-капитан непосредственно не участвовал, он командовал конвойным отрядом.
Полковник же Облеухов, перед самым сплавом, сосватал дочь богатого верхнеудинского купца красавицу Сашеньку Курбатову. Свадьба была отложена до возвращения жениха из похода.
Плыли в тот год линейцы на лодках. Облеухов оказался чувствительной натурой. Ночами он грезил о будущей встрече с невестой, сочинял ей нежные послания в стихах и засыпал только перед рассветом. Утром ординарец не подпускал никого к палатке начальника отряда. «Приказано не беспокоить», – шепотом объявлял он, когда в первые дни офицеры приходили доложить, что отряд готов в путь. Подкрепляя слова ординарца, из палатки рычал пес Султан, лично выращенный Облеуховым со щенячьего возраста. Линейцы и казаки, входившие в отряд, терпеливо ожидали пробуждения полковника, наблюдая, как мимо них вниз по Амуру проходят другие отряды третьего сплава.
В Мариинск отряд Облеухова добрался с опозданием на два месяца. Пока в Кизи сдавали грузы, пока готовились к возвращению, уходили лучшие летние дни.
Наконец, в самом конце июля, тронулись в обратный путь, теперь уже против течения. Солдаты не умели идти бечевой, лодки вихляли по реке, часто налетая носами на берег. Амурские версты казались длинней, чем были.
Следовало спешить, а тут подошел день ангела Саши Курбатовой. Облеухов устроил по этому случаю трехдневный пир и хлебосольно угощал офицеров обгонявших их батальон отрядов.
Через некоторое время оказался день рождения будущего тестя, а потом, по счастливому совпадению, и дорогой тещи – эти события отмечались скромнее, всего двухдневными попойками. Нельзя было не отметить хотя бы дневкой царские и церковные праздники. Так в пирах пролетело лето, наступила осень. Перестали попадаться встречные суда, никто уже не обгонял отряд. Все войска, предназначенные к возвращению, давно прошли. На великих просторах Среднего Амура отряд под командою Облеухова остался один.
Первый тревожный сигнал будущего бедствия отряд получил, достигнув временного Сунгарийского продовольственного поста. Здесь их команду почти в четыреста человек, прошедших девятьсот верст пути, явно не ожидали.
– Я пропустил уже две тысячи ртов, а запасы у меня на посту, извините, были жалкие, – доложил начальник поста казачий есаул, одергивая однобортный чекмень с белесыми погонами.
– Но я вам приказываю, есаул, обеспечить отряд полным продовольствием на десять дней. Как то положено. Чтобы мы могли добраться до Буреинского поста, – горячился полковник Облеухов. – Там, я надеюсь, начальник более рачительный и оставил для нас все необходимое.
– Извините, ваше высокоблагородие, но мне с двадцатью четырьмя казаками здесь зимовать. Я должен думать о пропитании команды до самой весны. Единственное, что я могу сделать, это отпустить вам на десять дней сухарей и буды. Больше на посту ничего нет.
– Однако странно, господа, – обернулся Облеухов к своим офицерам, ища у них поддержки. – При мне собака, она не будет есть кашу из этой… буды. Ей необходимо мясо. Выделите хотя бы немного солонины.
– Только полпуда, для вас и господ офицеров, – сдался есаул и снял лохматую медвежью папаху, чтобы вытереть пот.
До следующего – Буреинского поста, вместо ожидаемых восьми – десяти дней, шли половину месяца. Ослабевшие на одних сухарях и жидкой каше солдаты еле брели по косам и амурским берегам, с трудом волоча за собой лодки. Но и в Буреинском посту, и в следующем за ним Зейском, которым командовал пожилой есаул Травин, оказались лишь ничтожные запасы продовольствия.
Травина напугали полковничьи погоны Облеухова, он смущался, пыхтел, но все-таки заявил:
– Войдите в мое положение, ваше высокоблагородие. На посту пятьдесят казаков. Я прикажу накормить отряд сегодня, но на это уйдет мой полумесячный запас, а зима-то длинна.
Есаул все-таки выделил отряду по два фунта сухарей на человека и дал на дорогу два мешка свежей рыбы.
– Вот в Кумарском посту, – обещал Травин, – должен быть хлебушко. Там, я слышал, построили пекарню.
Начался октябрь с нудными дождями и холодными ночами, а потом ударили заморозки. В обтрепанных за дорогу шинелях, натянув поглубже фуражечки, брел батальон против ветра и против течения к заветной Кумаре, где голодные солдаты рассчитывали получить хлеб, а может, и другое продовольствие.