355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Наволочкин » Амурские версты » Текст книги (страница 15)
Амурские версты
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:49

Текст книги "Амурские версты"


Автор книги: Николай Наволочкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

– Спасибо, спасибо! – отказывался Козловский. – Вон мои молодцы готовят ужин. А мне с дороги чайку захотелось, вот мы тут и чаюем. Да, кажется, и плот сюда заворачивает. Ну да, это к вам новоселы! Надо идти встречать.

Весть о приезде новоселов моментально облетела станицу. К берегу потянулись почти все жители. Казаки с плота всматривались в станицу, стараясь угадать, хорошее или плохое место им досталось. Не топит ли здесь берег наводнение, нет ли в станице земляков?

– Да ведь это Мандрика! – донеслось с плота. – Здорово, паря! Ванюха, ты ли, друг ситный! – прокричал тот же голос.

– Дедка, дедка! А вот он и я! Говорил, приплыву, и вот приплыл!

Еще не разглядев никого на плоту, Мандрика узнал голос Семки, своего малолетнего приятеля.

– Семушка, голубь, аль это ты!

– Я, дедка, я! Счас я к тебе прибегу!

– А это ты, кум, что ли? – узнав Семкиного отца, кричал Иван.

Мандрика, Иван, Марфа и Настя обрадовались приезду своих прежних соседей по Усть-Стрелке, словно это были самые близкие родственники.

– Давай, кум, – кричал Иван, – давай прямо на наш двор! Пока обстроишься, у нас поживешь.

Первым на берег соскочил Семка и кинулся к деду Мандрике.

– А чо, дедка, – восклицал он, – рыбачить пойдем? Мордушку-то сплел?

– Сплетем, Семушка, сплетем. Все недосуг было. А теперя ты приехал, вместе сплетем.

– А твоя, дедка, мордушка пропала. Как ты уплыл, так и пропала. Шарил я ее, шарил – нет.

– Ах ты, Семушка, ах ты, голубь, теперя и у нас в станице парнишки будут, а то не было, – говорил Мандрика.

– Ну ладно, дедка, я побег!

– Да куда ж ты, Семушка?

– Ново место погляжу, а то все баили, баили: Амур, Толбузина, а какая она, Толбузина! – и Семка вприпрыжку умчался.

Отец Семки и казак с Аргуни, тоже приехавший на поселение в Толбузиной, расспрашивали Мандрику и Ивана, как здесь покосы, какова земля, есть ли звери. Расспросам не было бы конца, если бы Козловский не приказал сгружаться.

Разгрузку закончили уже в темноте. А ночью солдаты разложили большой костер, и к нему пришли сначала молодые казаки с женами, а потом, услышав веселые голоса, смех и песни, потянулись остальные толбузинцы.

– Вот это по-нашему, по-устьстрелочному, – приговаривал Мандрика, глядя, как подвыпившие казаки и солдаты пустились в пляс.

И когда уставшие плясуны уселись передохнуть прямо на землю, Мандрика попросил:

– А что, Настенька, запела бы батьки твово песню. Теперя и подтянуть есть кому. Нас, казаков усть-стрелочных, добавилось.

У Насти сегодня особенное настроение. Еще в поле она стала вдруг прислушиваться к себе. И веря и не веря почувствовала, что в ней произошла желанная перемена. Когда в полдень они сели отдыхать, Настя, смущаясь, шепнула об этом своей свекрови. Марфа придирчиво порасспрашивала Настю о том, что она чувствует, и, перекрестившись, сказала: «Слава тебе, господи, вот и дождались мы с дедом внучка». И сейчас, храня пока с Марфой эту радостную тайну, Настя не стала отнекиваться и, вглядываясь в пламя костра, запела:

 
     Как от Шилки по Амуру
     Великие версты:
     Ох, достались эти версты —
     Стерли у рук персты…
 

Оказалось, что песню знали не только казаки Усть-Стрелочной сотни, пели ее и на Аргуни, слышали и некоторые солдаты. Пригорюнились старики, вспоминая поход пятьдесят шестого года. Видел Мандрика в эту минуту, в изменчивых бликах костра, видел как живого обмороженного и закопченного дымом дружка своего, Настиного родителя Кузьму Пешкова. Были и среди линейных солдат четвертой роты участники той бедственной экспедиции. И подхватили они бесхитростные слова:

 
     Мы со Стрелки отправлялись
     С полными возами,
     Ну, а в Кизи приплывали
     С горькими слезами.
     На прекрутом бережку
     Вырастало древо,
     Вырастало древо —
     Березынька бела…
 

Козловский еще в прошлом году слышал эту песню, но тогда она не произвела на него такого впечатления, как сейчас. А в эти минуты, то ли оттого, что пламя костра своими бликами освещало лица певцов, то ли потому, что песню пели очевидцы и участники похода, простые слова зазвучали по-особенному, а может быть, все вместе разволновало и растрогало молодого ротного командира. И он, вынув из кармана книжку, торопливо записывал слова. Настя же, будто забывшись, пела:

 
     Как на той ли на березке
     Сидит птица пана.
     Ой сидит та птица пана,
     Кричит «запропала»!
     – Забайкальские казаки!
     А где ж ваши кони?
     – Наши кони во сыр доле
     Белеют костями.
     – Забайкальские казаки,
     А где с коней сбруя?
     – С коней сбруя истрепалась.
     В Амуре осталась…
 

Карандаш у офицера сломался, но заканчивалась и песня.

 
     Кто в Амуре не бывал,
     Тот и горя не видал.
     Кто в Амуре побывал,
     Тот все горе распознал.
 

«Ну, это я и без записи запомню», – подумал поручик, пряча книжку.

– Во! – выкрикнул неожиданно Мандрика, разряжая настроение, вызванное песней. – Сёдни у нас настоящая вечёрка! Не знаю, как ты, Марфа, а я будто помолодел на десять годков. А ну, кто помоложе, заводите «Голубца». Может, и я спляшу, чо нам печалиться-то на новом месте.

И первый, прихлопывая в сухие ладоши, начал припевку к песне:

 
     Хай, люли, голубец!
     Не паси наших овец.
     Овцы купленные,
     Ушки рубленые…
 
3

За неделю пути весна успела обогнать 13-й батальон. На гористых берегах Шилки еще шумными ручьями истекали снега да цвела, не успев распустить листья, верба, а караваны гусей своими тревожными криками, будто они и есть гонцы весны, извещали: весна идет, она совсем рядом, за горами.

За Усть-Стрелкой, на пойменных лугах, подступавших к Амуру, весна порадовала линейцев первыми робкими ростками травы, проклюнувшимися на земле, черной от прошедших палов. Палы и сейчас стлались дымными хвостами днем и полыхали багряными заревами ночью. Иногда они вырывались к самой реке, вроде бы неторопливо подбирали под себя полегшую прошлогоднюю траву, с треском проходили по кустарнику. И, несмотря на кажущуюся медлительность, огненный вал, подгоняемый попутным западным ветром, обгонял баржи, и они плыли ему вслед по отраженному водой пламени.

Совсем непонятно было, кто разжигал на этих, так пока еще редко населенных берегах, весенние палы. По Шилке у станиц палы пускали сами казаки, чтобы дать рост молодой траве, а здесь от жилья до жилья – плыть да плыть. Гроз еще не было, а палы гуляли. Иногда палы были медленные, они словно кружили на одном месте, и караван шел на их зарево, равнялся с ним и уходил дальше в темноту.

Остались позади новые станицы: Игнашина, Сгибнева, Албазин, Бейтонова. За Толбузиной на островах первые дни мая встретили солдат горьковато-медовыми запахами за ночь распустившихся тополей, а под ними, у самой воды, уже совсем по-летнему покрылась листьями дикая смородина. Березы склоняли к реке плакучие ветви, покрытые сережками, а хвойные леса, шубой одевавшие сопки, словно умылись зеленым соком.

С Толбузиной пошли станицы, заложенные в прошлом году 13-м батальоном: Ольгина, Кузнецова, Аносова…

Генерал-губернатор спешил, не давал отдыху ни себе, ни линейцам. Даже привычные к веслам солдаты уже успели набить на руках мозоли. Где-то на сутки от передового отряда отстала третья рота с новым командиром поручиком Коровиным и на двое – четвертая рота. Вспоминая ее командира, капитан Дьяченко, улыбаясь, думал, что Козловский опять считает себя обойденным. Весь батальон ушел вперед, а он возится с плотами казаков-переселенцев и, наверно, заметив встречную лодку с курьером, с опасением думает: не везут ли ему распоряжение остановиться, чтобы опять строить здесь в знакомых местах какую-нибудь новую станицу, или, не дай бог, приказ, высадив переселенцев, повернуть обратно за новой партией. А Козловскому так хочется увидеть Восточный океан.

Но тревоги молодого офицера напрасны, по крайней мере, до Усть-Зейской станицы он дойдет. А вот какой путь предстоит батальону потом, не знает сам капитан. Однако где-то, возможно, на Хингане, у реки Буреи, а может быть, и на Среднем Амуре ему предстоит стать надолго. Недаром батальон везет с собой все свое имущество.

«Мой батальон, – думает Дьяченко, – наконец-то я могу так сказать, не опасаясь, что кто-нибудь на это заметит: «Как я знаю, капитан, вы только временно исполняете должность». Медленно вращающаяся штабная машина все-таки сработала. В феврале он утвержден на должности батальонного командира. Кажется, простая формальность – этот приказ: капитан и без утверждения командовал батальоном больше года. Но, отдавая распоряжения, отвечая за работы и жизнь нижних чинов, он невольно чувствовал себя стесненным. Якову Васильевичу казалось, что ему не доверяют, проверяют и обсуждают каждый его шаг. Хотя, возможно, так оно и было.

«Где же все-таки будет новый лагерь?» – думает Дьяченко. Из-за этой неясности он не мог пообещать ничего определенного ни сыну, ни жене. Даже не сказал, когда он вновь их увидит: через год, полтора, два. Не сказал, потому что сам до сих пор этого не знает.

«Вот так, Яков, в сорок один год ты наконец-то имеешь семью: законную жену и сына, – мысленно говорит он себе. – И блага семейного уюта ты испытывал только месяц. Нет, почему же месяц? Всего полмесяца…» На месяц ему был дан отпуск в Иркутск.

В морозный декабрьский день капитан на санях подъезжал к Иркутску. Невысокое полуденное солнце блестело на горбах сугробов и позолоченных крестах. Издали хорошо были видны башни, белые стены, зеленые крыши церквей. У шлагбаума, которым оканчивался у города Амурский тракт, ямщик соскочил с облучка и снял с лошадей колокольчики. Сунув их за пазуху, он опять сел на облучок и тронул лошадей. Яков Васильевич не удивился. Он знал, что по улицам Иркутска запрещалось ездить на лошадях с колокольчиками.

Быстро миновали окраину города с невысокими обывательскими домами, а потом пошли улицы, обставленные богатыми лавками и магазинами с крашеными вывесками на русском, немецком и французском языках. Французские вывески украшали двери магазинов с одеждой, посудой, немецкие висели над булочными, потому что содержали их и выпекали хлеб в городе чаще всего немцы. Проносились мимо трактиры, табачные и чайные лавки.

– К собственному дому Захарова или к его магазину? – спросил ямщик.

– К дому, – нетерпеливо приказал капитан.

– Тогда сюда, – завернул ямщик лошадей к двухэтажному, с кирпичным нижним и деревянным верхним этажом дому, за крашеным высоким забором. Лошади стали у тесовых, окованных железными полосами, ворот, увенчанных сверху коньком с деревянными резными петухами.

Гостей здесь сегодня не ждали. Пришлось ямщику порядком поколотить рукояткой кнута в ворота, пока во дворе послышалось движение, лязг цепи и лай пса, а потом старческий кашель, и половинки ворот наконец распахнулись.

– Ах, Яков Васильевич, Яков Васильевич! Неужто это вы! – всплеснула руками хозяйка, спускаясь по лестнице в просторную прихожую, куда ямщик занес вслед за капитаном его дорожные вещи. – Вот радость-то! Володенька так скучал. Да не раздевайтесь здесь, сударь, проходите в свою комнату. Мы ее никому не сдаем. Бережем для вас уже четвертый год.

Да, пошел четвертый год, как капитан покинул Иркутск, оставив в семье купца Захарова своего сына.

Радушию хозяйки, казалось, не было границ. К гостю был приставлен свободный приказчик. «Филипп, помоги господину капитану раздеться. Распакуй вещи, подай горячей воды, мыло и полотенце. Покажи, где что лежит. Исполняй все, что прикажут». Кого-то из слуг хозяйка тут же послала «в классы», сообщить Володе, что приехал отец: «Да забеги к Константину Севастьяновичу, передай, что у нас дорогой гость, пусть долго не задерживается».

И уже вслед направлявшемуся в свою комнату Якову Васильевичу она сказала: «Через полчасика, как помоетесь с дороги, я к вам в комнату пришлю чаю, а на ужин милости просим к нам. Константин Севастьянович будет рад».

Прибежал розовый с мороза, заметно выросший Володя. Шагнул было от дверей, готовый броситься к отцу, да по-мальчишески смешался, застеснялся, остановился. Яков Васильевич, успевший побриться, сам пошел к нему навстречу, широко расставив руки.

– Ну, Володя, ах ты, Володя! Вот вырос! Ах, молодец, какой стал, – радостно и бессвязно говорил капитан, прижимая сына к груди.

Разговор у них, сначала оживленно вспыхнувший и торопливо переходивший с одного на другое, когда они после долгой разлуки заново привыкали друг к другу, постепенно стал неторопливым и доверительным. Они уже не бросали один другому обязательные вопросы: «Ну, как ты тут?» – «Как учишься?» – «Не скучал?..» – «А ты надолго приехал?» – «Когда возьмешь меня к себе?» – «Боязно там на Амуре?» Они рассказывали каждый про свое и не заметили, как стемнело, и окно, покрытое протаявшим местами узором инея и обращенное на закат, налилось синевой.

В это время у дверей послышались грузные шаги и рокочущий бас хозяина Константина Севастьяновича Захарова:

– Ну-ка, ну-ка, где наш герой-амурец?

Кряжистый, не жалующийся на здоровье, Константин Севастьянович, стриженный под кружок, с черной, без единой сединки, будто крашеной бородой, вошел в комнату гостя со свечой в руке и у порога притворно ужаснулся:

– Это что такое! Сидят тут, полуночничают в темноте и света не попросят, будто сало на свечи в Сибири перевелось. Филипп! Тащи подсвечник. Хотя, не надо. Пойдемте-ка, пойдемте к нам на пельмени и пирог!.. Сегодня мы без посторонних, по-семейному, только свои, – говорил Константин Севастьянович, поднимаясь по лестнице вслед за капитаном и его сыном. – Очень хочется послушать ваши рассказы об Амуре, Яков Васильевич. А доживем до завтра, милости прошу на день ангела наследницы всей чайной и пушной торговли купца Захарова Афимьи Константиновны!

Наверху в зале у круглого накрытого стола гостя поджидала хозяйка. Здесь, после холостяцкой комнаты, которую занимал в Шилкинском заводе капитан, ему показалось до неправдоподобия уютно и хорошо. От двух протопленных «голландских» печей исходило ровное сухое тепло. Мерцая, горели свечи в бронзовых тяжелых подсвечниках.

– Прошу, прошу за стол, Яков Васильевич, – сама отодвигая резной стул, пригласила хозяйка. – Сейчас и Фимочка придет.

– Я позову тетю Фиму! – вдруг сорвался с места не отходивший до этого от отца Володя.

– Сдружились они, – провожая подростка взглядом, сказал Константин Севастьянович.

– Уроки она ему помогает делать, и рисуют вместе, – добавила хозяйка. – Вот и сдружились.

В коридорчике, куда убежал Володя, послышались веселые голоса, и в зал вышла высокая, смуглая лицом, стройная девушка. Она, не успев погасить улыбку, присела в реверансе и направилась к Якову Васильевичу.

– Вот и наша Фимочка, – сказала мать, – она у нас, сударь Яков Васильевич…

– Мама, – остановившись возле стола, сказала Фима, – сейчас вы скажете: «Она у нас играет на пианино, поет, рисует, вышивает бисером, ходит к заутрене…»

– Верно, – хохотнул купец, гордясь дочерью, – верно говоришь, Афимья-свет Константиновна. Чего об этом загодя рассказывать, наш гость и сам все увидит.

– Дай-то бог, – непонятно чему озаботившись, перекрестилась хозяйка.

Якова Васильевича посадили так, что справа от него оказался сын, слева Фима, а напротив хозяин с хозяйкой. Давно капитан не чувствовал себя так хорошо и свободно, давно у него не было таких внимательных слушателей. Константина Севастьяновича интересовало: какого зверя промышляют на Амуре, чем богат тот край и какие товары пойдут в промен? Фима расспрашивала про Амур: какой он, похож ли на Ангару, есть ли там красивые места? Хозяйка спрашивала про свое: «Как в походе пироги печете? Ведь духовка нужна. Или как по-другому ухитряетесь?»

– Ну, мать, ты тоже скажешь! Какие в походе пироги! Там сухариков и тех не всегда хватает, – похохатывая, сказал Константин Севастьянович, чем ввел в немалое смущение свою супругу. Она потом больше слушала да все подкладывала на тарелку гостя то заливное, то закопченного до янтарной прозрачности байкальского омуля.

Володя с восторгом слушал рассказы отца. О том, как тянут бечевой баржи, как рубят станицы. Фима все чаще задерживала взгляд на обветренном лице капитана, и ей он, как и Володе, казался героем, пришедшим в эту, оклеенную обоями гостиную, прямо из увлекательной книжки о путешествиях.

В Иркутском институте госпожи Липранди, где воспитывалась еще два года назад Фима и где разговоры воспитанниц, с чего бы ни начинались, чаще всего заканчивались рассказами о венчании или свадьбе кого-то из их сверстниц, – вот уже несколько лет идеалом жениха считались амурцы. Прежде всего, по мнению иркутских девиц, это были отважные, благородные люди. Немаловажным обстоятельством было и то, что перед ними была открыта дорога к быстрой служебной карьере. А потом, ах как много они повидали в своих трудных походах, как умели рассказывать! Иркутск буквально оживал, когда поздней осенью сюда возвращались с Амура офицеры. Для них были открыты двери во все лучшие дома. Сама начальница института Екатерина Петровна Липранди непременно приглашала к себе в институт каждого приезжавшего с Амура офицера и в присутствии кого-нибудь из классных дам или девиц пепиньерок беседовала с ним в своих комнатах. Нередко, когда замуж выходили воспитанницы Иркутского института, венчание проходило в институтской церкви, и счастливые пары венчал институтский священник отец Алексей.

В 1854 году, когда в их доме снял комнату поручик Дьяченко, Фима воспитывалась в институте, откуда домой воспитанниц отпускали нечасто, и жильца-офицера она видела только мельком, хотя любопытные подруги замучили ее расспросами о нем. В мае, перед самым концом занятий в институте, Дьяченко уехал в отпуск. Что скрывать, даже его закрытая комната волновала девушку, когда она проходила мимо. А тут еще разговоры матери и отца о жильце.

Фиме очень хотелось увидеть поручика, и когда в конце лета он наконец вернулся, девушка опять собиралась в институт госпожи Липранди. Всего несколько дней прожила она рядом с ним в родном доме и была разочарована. Поручик оказался гораздо старше, чем она думала, и у него был сын…

Вскоре постоялец уехал в Верхнеудинск, затем в Шилкинский завод, а там на Амур. А по сибирской столице шли толки об амурских сплавах, да и вообще слово «Амур» было у всех на устах. «И твой Яков там», – говорили вполне серьезно подруги-институтки. Фима сначала обижалась этому слову «твой», но постепенно привыкла, и не только к тому, что так его называют подруги, а и сама стала считать его своим собственным героем-амурцем. Она пересказывала девицам редкие письма, которые уже штабс-капитан Дьяченко присылал сыну или ее отцу. И все амурские новости, и хорошие и плохие, Фима теперь связывала с офицером Яковом Дьяченко. И себя иногда представляла с ним на крутом речном берегу, залитом ярким солнечным светом.

А за столом опять шли разговоры, и «ее Яков» оказался интересным, остроумным собеседником и рассказчиком.

И сейчас отсюда, из наполненной сухим теплом уютной комнаты, Якову Васильевичу все лишения походов – встречные ветры и мели, дожди и полчища комаров, заплесневевшие сухари и теклые баржи, изнурительное движение бечевой и работа с восхода до заката – все это казалось не главным, наносным, а оставалась движение вперед в новые неизведанные места, оставались станицы, которые они срубили на диких берегах, и оживавший вдруг от этих станиц амурский берег.

Встали из-за стола, по иркутским понятиям, очень поздно, когда часы с кукушкой пробили десять, нарушив давно установившийся в доме порядок.

– Ах, жаль, – искренне сокрушалась хозяйка, – Фимочка так и не успела ни сыграть вам, ни спеть.

– Успеет, мать, успеет, – благодушно рокотал Константин Севастьянович. – Вот завтра и послушает. Завтра у Афимьи день ангела, и герой наш обещал непременно быть.

На следующий день утром капитан наносил служебные визиты. Прежде всего он явился к начальнику штаба Буссе. В его прихожей у вешалки сидел солдат-вестовой, больше никого не было. Дьяченко попросил доложить о себе. Вестовой исчез за дверью и долго не возвращался. Прошло не менее двадцати минут, капитан успел разглядеть и просторную прихожую, и вешалку с полковничьей шинелью, и галоши под ней, и ряд гнутых стульев у стены. Наконец вестовой вернулся и пригласил Якова Васильевича в кабинет.

Начальник штаба, худой и бледный молодой полковник, встретил его стоя:

– Очень, очень рад вас видеть, капитан, – сказал он и показал на стул.

Усаживаясь, Дьяченко невольно подумал: «Нет, Буссе, видно, не снятся жертвы пятьдесят шестого года, больно уж у него вид холеный».

– В Иркутск вы приехали в отпуск? – тоже опустившись на стул, спросил полковник.

– Так точно, – ответил капитан. – Но я одновременно решил похлопотать и о делах тринадцатого батальона.

– Это похвально, – заметил Буссе. – Приятно видеть старательного офицера. Однако по всем служебным вопросам я попрошу вас обратиться в соответствующие управления непосредственно. Сегодня, видите ли, я не совсем здоров.

– Слушаюсь, полковник, – сказал Дьяченко, поднимаясь.

– Прощайте, капитан.

Так странно и неожиданно быстро окончился этот визит, на который Яков Васильевич, признаться, возлагал большие надежды.

Остаток дня капитан ходил по канцеляриям управлений штаба, добиваясь снаряжения и обмундирования, нужного батальону. Выяснял, как продвигаются бумаги о присвоении очередных званий Прещепенко и Козловскому, справлялся, не решилось ли, наконец, дело юнкера Михнева.

Там, в штабе войск Восточной Сибири, к нему неожиданно подошел поручик.

– Помните меня, капитан? – спросил он.

Что-то в лице поручика показалось Якову Васильевичу знакомым, но, пока он припоминал, где встречал этого офицера, тот сам сказал:

– Забыли? Поручик Коровин. Бывший командир вашей третьей роты. Когда-то я смалодушничал и оставил батальон. – Говоря это, поручик твердо смотрел капитану в глаза.

Теперь и Яков Васильевич вспомнил, как уговаривал этого офицера, ходившего в сплав с полковником Облеуховым, взять обратно свое прошение о переводе из батальона. Вспомнил, как он, волнуясь, говорил: «Они же, солдаты, не поверят теперь ни одному нашему слову. Мы их бросили… Трусливо бросили в снежной пустыне».

– Знаете, капитан, возьмите меня обратно в батальон. Вы не представляете, как надоели штабные интриги. У вас там, на Амуре, вершатся настоящие дела, а я просидел в штабе год, как карась в тине. – И доверительно добавил: – Я уже и рапорт подал. Если вы поддержите и зайдете к начальнику штаба, все моментально решится.

– Но он не здоров. Я утром был у него.

– Пустяки, – впервые улыбнулся поручик. – Болезнь и усталость – это маска, которую наш полковник натягивает с утра. Зато, видели бы вы, каким молодцом становится он, когда заходит сам Николай Николаевич.

Пришлось опять идти к Буссе. В его прихожей к этому времени стало многолюдно. Коровин пошел вместе с Дьяченко. Толпившихся в ожидании приема офицеров поручик знал и громко представил капитана:

– Господа, разрешите представить вам командира 13-го батальона Якова Васильевича Дьяченко! Прошу любить и жаловать.

– Капитан, – от стены к Якову Васильевичу шагнул офицер в морской форме, – сегодня вечером прошу ко мне на свадьбу. Болтин, – протянул он руку, – командир парохода «Амур». Рад видеть амурца. Где довелось побывать?

Яков Васильевич коротко рассказал о строительстве станиц.

– А я поднялся только до устья Зеи. Мой «Амур» прибыл туда в конце августа. Потом…

– Потом он посадил свой пароход на мель, – звонко сказал кто-то из офицеров.

– К сожалению, он находится и сейчас в Амурской протоке. Я обставил его кольями, чтобы весной не помял ледоход, а сам в Иркутск… жениться!

– Такого количества невест, как в Иркутске, вы, капитан, нигде больше не найдете. Вы, кстати, женаты? – спросил у него лысоватый штабс-капитан.

Когда собравшиеся узнали, что батальонный командир не женат, на него посыпались полусерьезные, полушутливые упреки:

– Как же так, капитан! Да в Иркутске ждут не дождутся амурцев, в три дня сватают, объявляют помолвку и… под венец.

– Здесь женился Невельской, герой Нижнего Амура! А Сгибнев! Вы знаете командира «Аргуни» Сгибнева? Его женили накануне первого сплава, и он, опасаясь оставить молодую жену в городе, взял ее с собой в неизведанную дорогу. Представляете, каково было это свадебное путешествие!

– Господа, господа! Хватит перечислять! – вмешался Болтин. – Достаточно сказать, что в эту зиму я уже восьмой амурец, который связал себя узами Гименея в Иркутске. Сегодня вечером мы познакомим вас, Яков Васильевич, с приличной девицей и до конца вашего отпуска успеем сыграть свадьбу!

– К сожалению, к величайшему сожалению, – развел руками Дьяченко, – сегодня вечером я обещал быть на дне ангела.

– Это у кого же?

У Афимьи Константиновны Захаровой.

– Даже так! – сложил руки на груди и со значением оглядел всех лысоватый штабс-капитан. – Ну, знаете! Афимья Константиновна – одна из самых состоятельных невест нашего стольного города всея Сибири. Мы тут, в своем кругу, не раз удивлялись, отчего это она засиделась в невестах. Ей ведь как-никак двадцать пять стукнуло… А при ее внешности и приданом сие совершенно непонятно. Оказывается, она ожидала амурского принца! Мне-то что, я убежденный холостяк, но считаю своим долгом предупредить: у вас, капитан, будет немало соперников. Ой, быть в Иркутске дуэли!

Офицеры не заметили, как распахнулась дверь и вышел из своего кабинета полковник Буссе. Разговор моментально оборвался. Начальник штаба куда-то спешил и, обходя офицеров, тут же распоряжался:

– Вы, штабс-капитан, придете завтра… Ваш вопрос решен. Вы, – подошел он к Болтину, – можете задержаться в Иркутске до февраля. В феврале спешите на судно.

Подойдя к Дьяченко и Коровину, он сначала удивленно посмотрел на Якова Васильевича, потому что тот уже был у него, а потом, переводя взгляд на Коровина, понимающе прищурился и сказал:

– Ясно, поручик Коровин привел поддержку. Что ж, поручик, удовлетворяем ваше прошение. Мне на Амуре нужны старательные офицеры. Забирайте его, капитан.

Шутки офицеров оказались пророческими. Уезжал Яков Васильевич из Иркутска женатым человеком, зятем Константина Севастьяновича Захарова. Вместе с ним отправился в Шилкинский завод и поручик Коровин. Теперь он командует третьей ротой.

Второго мая, с самого утра, солдаты первой роты часто поглядывали вперед. Ждали станицу Кумарскую.

Показалась наконец покрытая не распустившимся еще дубняком сопка Змеиная, а за ней и долгожданная станица. Линейцы надеялись, что генерал разрешит остановиться в станице на дневку, но он дал для отдыха лишь несколько часов. Приходилось радоваться и этому. Можно было ступить на землю, размяться, походить по станице, где знакомы были каждый дом и каждое обтесанное своими руками бревно в доме.

А тут еще на дежурном баркасе, сопровождавшем генерал-губернатора, взвился желанный бело-сине-красный флаг, сообщавший о том, что генерал приказал выдать роте внеочередную винную порцию.

– Глянь-ка, Кузьма, – сказал Сидорову Михайло, – флаг-то винный!

– Вижу, – довольно крякнул Кузьма. – А ты, Леший, али недоволен?

– Ты что, перекрестись, – даже обиделся Михайло.

Солдат уже привык к своей фамилии. Во всех списках он проходил теперь Лешим. Опасения, что батальонный командир в конце концов заарестует его, прошли. Михайло во всем старался угодить капитану. Работал как вол, службу, караулы нес со рвением.

– Лесок-то, где я прятался, поредел, – говорил он Кузьме, вглядываясь в берег. – А печки мои дымят! Ишь ты, греют, голубушки. Как это пели бабы то, когда я печки клал;

 
     Высоко, дым белый, взвейся,
     Чтобы милый увидал…
 

– Что ты за всех баб прячешься, – смотрит на Михайлу, прищурив глаз, Кузьма. – Говори напрямик, что так Дуняха тебе напевала. Вон и ее труба дымит.

– Ды-ымит, – узнав дом казачки, соглашается Леший и старается среди спешащих к берегу жителей станицы разглядеть Дуню. Но народу на берегу немного, и Дуни среди встречающих нет.

«Ничего, – утешает себя Михайло, – подойдет».

Грустно рассматривает станицу ставший уже заправским солдатом Игнат Тюменцев. Он завидует казакам. Хоть и служба у них на всю жизнь, зато вернулся из похода или караула – и ты дома. Ждет тебя жена молодая. И он представляет себе казачью жену похожей на Глашу. А его Гланя далеко, в той неведомой стороне, куда течет Амур и где прямо из моря всходит солнце. «Нет, все-таки плохо, – думает Игнат, – что попал я в 13-й батальон. Попади я в 15-й, стоял бы сейчас в том самом Мариинске, куда увезли каторжанок и с ними Глашу. Вот оно, тринадцатое число…»

Всего три часа простояла рота в станице, даже не успели солдаты как следует поговорить со станичниками. Только стали расспрашивать да слушать, как перезимовали, у кого скотина пала, что в тайге напромышляли, а тут уж и голос унтер-офицера Ряба-Кобыла: «Стройся! На погрузку шагом марш!»

Все эти три часа Кузьма провел в доме матери Богдашки, даже обедать не пошел. Не до еды было. Беда в этом доме стряслась. Узнал о ней солдат сразу, как сошел на берег. Подбежала к нему девчушка малая, тронула за рукав:

– Дяденька, а у нас папани не стало…

Взглянул на девочку Кузьма и узнал младшую сестренку Богдашки.

– Что ты говоришь, как не стало? – изумился солдат.

– Деревом его прибило, – щебечет девочка.

– А Богдашка где? А маманя твоя?

– На огороде они.

– Ну веди меня, пташка ты малая, к ним, – сказал Кузьма.

Так, не отцепляясь от рукава, и привела его девочка в свой двор. Пришли с огорода Богдашка и его мать. Может, лучше бы и не приходил к ним Кузьма. Растревожил он отболевшую рану. Еще в начале зимы заготовляли казаки лес, и тогда убило Богдашкиного отца упавшим деревом. Зиму пробедовала казачка с двумя ребятами без мужской помощи, без мужских рук. И весной легче не стало: и пахать надо, и сеять, и огород сажать. А тут не заметишь, как покос подойдет. И все самой, самой. Расплакалась казачка, жалуясь на свою вдовью долю. Девчушка на колени к Кузьме забралась. Богдашка тоже ни на шаг от него не отходит. Кузьма сидел и только вздыхал. Помочь бы им по хозяйству надо. Задержались бы, так помог, а так что, одно расстройство… Достал солдат три серебряных рубля, все, что осталось после зимы в Шилкинском заводе, и отдал казачке. А тут и команда на погрузку.

Михайле больше других не повезло. Как раз подошла его очередь кашеварить. Пока сварили обед, раздали, сполоснули и протерли травой котлы, немало времени прошло. Как только освободился Леший, побежал по станице, очень хотелось ему взглянуть на Дуняшу. Но обошел он улицу из конца в конец, от дома сотника до бани, замедлил шаг у избы, где с Дуней печь клали – нет ее нигде. А зайти в хату солдат не решился. Было бы больше времени, может, и зашел бы, вроде печку посмотреть. А может, зайти? Пока он раздумывал, Ряба-Кобыла уже команду подал. Пора на посадку. Отвалили баржи, и только тогда увидел Михайло Дуню. Стояла она у самой воды и на руках ребенка покачивала. Зашлось сердце у солдата. Вокруг Дуняши казаки, казачки. Кричат, руками машут, ребятишки скачут, а Дуняша стоит и смотрит на отчалившую баржу. Видит, нет ли она Михайлу – не знает солдат. Встать бы, помахать ей, да нельзя – за веслом Леший. И тут Дуня приподняла своего мальца выше головы, словно решила показать его Лешему. Ай, незадача. Все без слов, все издали. А вдруг этот дитенок у Дуни на руках его, Михайлы Лешего, сын или дочка? Ведь жаловалась она, сколько живет со своим казаком, а дитя у них все нет. Михайло тогда не придал значения ее словам: нет, мол, так будет. А сейчас они всплыли в памяти, слова эти. Встал все-таки Леший, не выпуская весла, хотел крикнуть во всю мочь: «Дуня!» – да тут же и сел. Крикнешь, а на берегу ее мужик. Не будет потом бойкой казачке Дуняше житья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю