Текст книги "Амурские версты"
Автор книги: Николай Наволочкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Николай Наволочкин
Амурские версты
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1857 год
«Как от Шилки по Амуру
Великие версты:
Ох, достались эти версты —
Стерли у рук персты…»
(Забайкальская песня)
1
Дед Мандрика, малолеток пятой Усть-Стрелочной сотни, грелся на майском солнышке с годком своим и соседом Пешковым Кузьмой, бывшим служилым казаком той же сотни Забайкальского казачьего войска. Посасывали деды пустые, без табака, медные богдойские трубочки, выменянные в молодости в один и тот же день у богдоев на летней ярмарке. Отвалили они в промен по глупости за каждую трубку по медному сибирскому пятаку, чеканенному еще, может, лет сто назад при матушке Катерине. Отвалили и, хотя с тех пор состариться успели, по сей день жалеют. Пятаки эти и гривенники медные с двумя соболями на одной стороне и вензелем царицыным – на другой, потом в цене поднялись. Приезжие заамурские торговцы и на здешней ярмарке, что таборится раз в год возле Усть-Стрелки, и на большой ярмарке у Горбицы, и даже в такой дали, как Старо-Цурухайтуевский караул, ценить их стали дороже серебра. На них можно сменять и ханшин, и буду, и огниво, и табачок. Хотя табак ныне обоим казакам ни к чему. Нутро уже не принимает дыма, обратно его кашлем выгоняет. Оттого посасывают старики пустые трубочки, благо в них вроде бы дух табачный сохранился. Должон, конечно, остаться.
Последний раз раскуривал Пешков свою трубку на зимнего Николу, когда отлежался немного после экспедиции прошлого года. Натерпелись тогда солдаты и казаки, поморозились, изголодались, а многие от тифа да простуды без причастия богу душу отдали. А все из-за его высокоблагородия Облеухова, чтоб ему на том свете ни дна ни покрышки, с отрядом которого ходил и Пешков. Но он еще легко отделался. Как раз под Николин день поборол казак простудную горячку. И хотя от слабости еще вставать не мог, сам набил обмороженными пальцами трубку и табак не просыпал. Правда, устал после этого, аж вспотел. Попросил дочку Настю высечь искру, затянулся и зашелся кашлем. Попробовал еще раз – нет, не идет табачок. С того разу и распрощался казак служилого разряда участник двух сплавов по Амуру Кузьма Пешков с куревом. Но трубочку хранит. Пососешь ее, потянешь и вроде где-то внутри легчает.
Мандрика бросил курить раньше и, можно сказать, от обиды. Провожали в ту пору первый сплав. Когда же это было? Может, в тот год, когда переселились в Усть-Стрелочную казаки из Цурухайтуя и привезли с собой невиданную доселе на карауле животину – свиней и баранов. Сейчас смешно вспомнить, а тогда переполошились в станице все от мала до велика. Бегали к дому нового сотенного командира посмотреть, какие такие свиньи бывают и что это за бараны? Старухи, те отворачивались и крестились, когда мимо случалось проходить, и ребятишкам строго наказывали, чтобы не шастали у сотниковых ворот и не смотрели на эту пакость. Да оно и простительно. До той поры казаки в Стрелке скота и пашен держали мало, только и были у казаков кони. Больше охотой жили и рыбалкой. Шкуры изюбрей и лосей меняли в деревнях на хлеб, пушнину продавали в Шилкинском заводе купцам и там, что надо, на целый год покупали.
Вот с того лета и начались перемены в устоявшейся жизни казаков. «Значит, сплав-то первый прошел не в тот год, а попозже», – соображает Мандрика.
– Это когда же, паря, первый сплав был? – спрашивает он у соседа.
Пешков засовывает трубочку в рукав теплого халата, смотрит слезящимися глазами на берег, где стучат добрыми топориками Петровского завода линейные солдатики, и считает на узловатых пальцах: «…одно лето плыли до Николаевска; в другое возвращались; потом, выходит, пошел с полковником Облеуховым, с 13-м линейным батальоном, где и захворал. А теперь вот новое лето – одна тысяча восемьсот пятьдесят седьмой год. Выходит, первый раз сплавлялись в пятьдесят четвертом». Пешков хитро щурится и говорит:
– Ежели ты, сосед, запамятовал, когда тебя Эпов по уху огрел, то в пятьдесят четвертом!
– В пятьдесят четвертом, – согласно трясет сивой бородкой Мандрика и вспоминает, какая суета была непривычная в ту весну, будто наступило светопреставление. Всю реку покрыли паромы и баржи с казаками и солдатами. И не думали никогда, и не чаяли станичники, что может в одном месте собраться сразу столько людей, что шум такой может быть в тихой Усть-Стрелке, где допреж стояло всего двадцать пять домов. Это нынче срубили сотенное правление, цейхгауз для оружия, хлебный магазин да новые жилые дома.
Бойкие казачки пытали у солдат: «Откуда вас столько берется?» На что солдатики отвечали: «Э-эх, молодка! Известно откуда – солдат солдата рожает!»
Но больше всего поразил станичников, конечно, пароход «Аргунь». Придумает же человек такое чудо! Дым из его высоченной трубы валил на берег и на казацкие избы, как при осеннем пале. Ревел он, пугая коней, сиплым гудком, так, что за много верст по реке слышно было. Испуганные эвенки – лесные охотники – после рассказывали, что, услышав гудок, они откочевали подальше в тайгу – думали: черт.
А как отваливать сплаву пришлось, все суетились и орали до хрипоты. Бабы-казачки от плача обезножили. Виданное ли дело – в неведомую даль, в далекие земли провожали они кормильцев и большаков сыновей. А когда вернутся, никто не знал – ни сотенный Усть-Стрелочной командир зауряд-хорунжий Богданов, ни командир сводной сотни, что отправлялась в путь, – зауряд-сотник Скобелицын. Одно было приказано отъезжающим в поход казакам: обмундирование и провизию готовить на два года.
Прежде, бывало, ревели бабы, когда провожали казаков на учения в Цурухайтуйскую крепость. И она, казалось, стоит в несказанной дали – пять сотен верст до нее, а до того Николаевска, куда плыли теперь мужики, может, две, а может, три и более тысячи верст. А главное, там, мол, и есть край света.
Немудрено, что ревели бабы, и по делу и не по делу орали начальники, казаки и солдаты. И когда пришло время «ура» кричать и «рады стараться», то многие уже не кричали, а хрипели. Только один Мандрика сидел на бережку, на еще не просохшем от утреннего дождя этом самом бревне, на котором они сейчас греются с годком Пешковым. Сидел и трогал горячее ухо, потому что ударил его в сутолоке урядник Васька Эпов. Съездил наотмашь, привык, вишь, бить служилых казаков на ученьях.
Из пожилых в малолетках теперь остался один Мандрика, а раньше, до перемен, что начались с приездом нового губернатора его высокопревосходительства Муравьева, многие в малолетках ходили до старости. Служилых казаков тогда требовалось немного, и всех, кто не попадал в строй, считали малолетками. Обмундирование и жалование они не получали, провиант им хоть и шел от рождения, но половинный.
Это уже при Муравьеве всех малолеток до пятидесяти пяти лет заверстали в служилые. А Мандрика остался по годам. Зато послали его заготовлять лес для плотов. Вернулся в станицу, когда сплав провожали в путь. Стоял в толпе у воды, вместе с другими станичниками и бабами, смотрел, как сводная сотня строится, чтобы на плоты грузиться. А тут на «Аргуни» оркестр Иркутского полка грянул в четырнадцать медных труб. Дуры бабы к самому строю кинулись и Мандрику с собой поволокли. Ну и рассвирепел урядник Васька Эпов: «Так вашу, паря, ети! Куды прете! И ты туда же, малолеток! Не вертись под ногами!» И влепил Мандрике оплеуху.
Выбрался старик на берег. Сел на бревно, достал трубочку и закурил с досады. Только табак, видно, от обиды, не пошел впрок. Кашель напал, голова кругом пошла, слезы потекли. Плюнул Мандрика в сторону Васьки Эпова и с той поры не курит. Как отрезал. Казачье слово, оно, паря, ого!
Сидят старики, подставляют бока солнцу, и, хотя каждый думает о своем, мысли у них, если разобраться, об одном. О том, как враз, быстро и круто изменилась жизнь и в Усть-Стрелке, и по всему Забайкалью.
Раньше по берегу Аргуни ли, или Шилки редко когда человека встретишь. Все станичные ветки, или по-нонешнему – лодки, на перстах одной руки пересчитать можно было. А за последние четыре года каких только людей не повидала Стрелка. И казаков самых дальних станиц, и солдат линейных батальонов, и начальства разного: казачьего, военного, даже в эполетах, и чиновников из самого Иркутска. А ноне, сказывают, царев посланник граф Путятин проследовать должен. Купцы-узельники вдруг объявились. Заявится с холстинным узлом в избу, что побольше, развяжет свой товар. Тут уж девки и бабы чуть не дуреют. И чулки лавочные взять хочется, и колечко, и серьги. А разбитной парень-купец лентами трясет, кажет бусы. «Прежде своему станичнику продать что-нибудь считалось зазорным. Калугу кто выловит, али козу подстрелит – тут же делили между соседями. А теперь, как узельники объявились, свой своему продавать начал», – сокрушается Мандрика.
«Еще совсем недавно девки и бабы вместе с мужиками в бане мылись, – думает Пешков. – А нынче моя Наська прыскает в ладошку, когда про это слышит. Да оно и верно. Бани-то, они вон день-деньской дымят – все приезжие в них парятся».
– Ваське Эпову, слышь-ка, – говорит Мандрика, – жребий выпал на Амур переселяться.
– Я бы не хворал, тоже своей охотой поехал бы, – отзывается Пешков.
– А я не… – раздумывает вслух Мандрика. – Ты поимей в виду: переезжать, значит, все хозяйство порушить.
– Так-то оно так. Да какое у нас хозяйство! А там получишь пятнадцать рублей пособия да двухгодичное содержание, положенное полевому казаку… А места на Амуре прадедовские, нашенские впусте лежат.
Мандрика молчит, только сопит пустой трубочкой, замолкает и Пешков, и оба вспоминают, как еще зимой читали и растолковывали в станице распоряжение генерал-губернатора: вызвать охотников к переселению. Будут даны тем охотникам паромы и баржи для сплава. Обещал губернатор дома в новых местах срубить. Лес, из которого собьют паромы, тоже сулил переселенцам отдать. Всем домочадцам назначен провиант половинный к казачьему, тоже на два года. Только переселяйтесь, казаки! Однако охотников оказалось немного. И вот уже весной тянули казаки жребий – кому ехать.
Мандрика смотрит на улицу, которая сбегает в сторону Амура, туда, где сливаются Шилка и Аргунь и начинается путь в далекие края, к самому морю-океану, и замечает мальчишку. Казачонок нехотя, еле переставляя ноги, плетется по разъезженной дороге.
– Семка! – кричит Мандрика. – Поди, голубь, сюда.
Семка, соседский мальчишка, боком подвигается к старикам и останавливается в почтительном отдалении.
– Из школы бредешь? – любопытствует Мандрика.
– Ну, – подтверждает Семка.
– Пороли нонче?
– Малость, – тупится Семка.
– Орал, поди? – подмаргивая, спрашивает Пешков. Семка многозначительно молчит.
– За что же пороли?
– Географию недоучил…
– Какой же тебе урок был? Ну-ка, скажи нам с дедом.
Семка с готовностью откашливается и скороговоркой бубнит:
– Страница пятая. Взглянувши пристально на плоскошарие, легко заметить, что материки с островами не разбросаны напопад, но представляют некоторую симметрию, позволяющую разделить все земли земного шара на четыре света: Первый – Новый свет или образцовый, который нам представляет Америку. Второй – Центральный или Европейско-Африканский. Третий – Восточный или Азиатско-Австралийский. Четвертый свет – Океанический, который, хотя и состоит из островов, но при тщательном наблюдении может быть подведен под общую мерку… – Выпалив все это, Семка втянул воздух и замолк.
– Ну, ин ладно, – сказал Мандрика. – Знатно чешешь. Чего ж, такого грамотея пороли?
– Я дальше не выучил, а урок задавали на целую страницу.
– Ну-ну, – щурит в улыбке слезящиеся глаза Пешков. – А в Амур ты, Семушка, хочешь?
– Хочу! – восклицает Семка и, топнув ногой, видно представив под собой доброго казачьего коня, рысью бежит домой.
Парнишке и правда грезится Амур, с его волнующей беспредельной далью. И для него это слово – «Амур» – не только река, которая начинается за песчаной стрелкой, а новые неведомые земли. Где-то там, об этом хорошо рассказывает дед Пешков, стояла славная русская крепость Албазин. Там не раз гремели отчаянные битвы, визжали ядра и рубились с врагом Семкины прадеды. И откуда-то оттуда – из Игнашиной, Солдатовой, Монастырщиной – из больших сел пришли сюда и поселились нынешние жители забайкальских станиц.
Манит казачонка Амур. Неужто и правда есть места, где разливается он так, что порой другой берег еле-еле разглядишь? Казаки, вернувшиеся из походов, рассказывали, что растет там пьяная ягода-виноград. Что осенью валит по Амуру рыба так, что весла на лодках ломает и черпать ее можно прямо котлом. Про тигра еще говорили – лютого зверя.
Очень хочется казачонку увидеть все это. Да и всем мальчишкам хочется. Недаром они давно перестали играть «в караул», хотя это была хорошая игра. Будто они уже взрослые казаки и объезжают на конях границу, а навстречу им едут казаки горбиченского караула, и есть место, где они должны встретиться, обменяться ярлыками и вернуться обратно. Теперь казачата играют «в сплав». Тянут бечевой плоты, попадают в шторм, жгут костры и охотятся на желтобокого, полосатого тигра.
«Семка-то поедет, и многие поедут, – грустит Пешков. – А я уж не поеду. Мне бы хоть до листопада, до морозцев дотянуть. А может, доживу…»
Сверкает под солнцем, рябит на мелях стремительная в этом месте прозрачная Аргунь. Монотонно повизгивают на берегу пилы, стучат, будто что-то выговаривают, топоры. Едкий запах горелой смолы тянется вдоль улицы от котлов, где разогревают вар для шпаклевки барж и лодок. Этот непривычный запах сдабривается другим – запахом гречневой каши, что допревает на горячих угольях тут же на берегу, на обед солдатам.
Звонко ударяют молоты по раскаленному железу в закопченной, как курная баня, кузнице, сооруженной еще во время первого сплава тут же на берегу.
Трясет за ворот расходившийся унтер в чем-то оплошавшего солдата. Здоровенный тот линейный солдат тянет руки по швам, чтобы покорностью успокоить господина унтера. А из-за дальнего кривуна тянется к станице, уже не по Аргуни, а по Шилке новый караван барж, может, с Шилкинского завода, а может, из самой Читы.
На днях отправляется в дорогу четвертый Амурский сплав.
Ночью над темной стеной отвесных гор, что дыбятся за Аргунью на китайском берегу, висела полная луна. Сверкающая ее дорожка пересекала Аргунь, обрывалась на берегу возле Усть-Стрелки, а потом блестела вновь, продолжаясь суживающейся полосой уже на Шилке.
Лунная дорога эта отражалась в окнах дома сотенного командира, составленных из осколков настоящего стекла, и в маленьких слюдяных оконцах казачьих изб. И хотя большинство казаков укладывалось на покой рано, вместе с темнотой, казалось от лунных отблесков в окнах, что вся станица бодрствует.
По берегу Аргуни и по берегу Шилки, за порубленным черемушником, горели костры. Стремительное течение плескалось в борта неуклюжих барж, построенных по проекту корабельного инженера Бурачека, покачивало плоты, сбитые без всяких проектов, как говорил тот же франтоватый Бурачек: «Кому как бог на душу положил».
Особенно жаркий костер пылал под берегом у дома Пешкова. Там, вместе с прибывшими прямо за ледоходом аргунеями – цурухайтуевскими казаками, толпились станичные парни и девки. Послушать, как они играют песни, подошли и линейные солдаты. Но служивые только сегодня добрались до станицы, еще не обвыкли и держались в стороне, не смешиваясь с казаками. Здесь их почему-то называли «москва», хотя никого из линейцев из Москвы не было. И сейчас девчата, нагнувшись к главной своей запевале голосистой Насте Пешковой, просили:
– Начни, Настюшка, старинную, пусть «москва» послушает.
– Да ну их, – отмахивалась Настя. – Устала я уж. – Но заметив, что к ней пробирается молодой казак, в новой, недавно сшитой форме, и узнав Мандрикина Ванюшку, сама вдруг затянула:
Во Сибири, во Украйне,
Во Даурской стороне, —
– Во Даурской стороне, —
подхватил первый Ванюшка, а за ним девушки и парни:
И на славной, на Амуре, на реке,
На устье Комары-реки
Казаки острог себе поста-ви-ли…
Настя опять повела одним голосом:
Круг острога Комарского
Они глубокий ров вели,
Высокий вал валили,
Рогатки ставили…
Это была старинная песня, память об обжитом еще в стародавние времена Амуре, о котором никогда не забывали в забайкальских селах. Невесть кто и когда сложил ее, может, еще сподвижники Онуфрия Степанова и Петра Бекетова – защитника острога Комарского.
Как несчастьице случилося, —
затянула опять Настя, после того, как хор повторил «рогатки ставили», и, словно бы не замечая Ивана, делавшего ей разные знаки, продолжала:
С удалыми казаками там:
Тут хор опять вступил, так что молодому казаку не оставалось ничего другого, как подтягивать вместе со всеми:
Издалече, издалече,
Из чистого поля,
Из раздолья широкого,
Из хребта Хингалинского,
Из-за белого каменя
Выкатилось войско большое богдойское…
Солдаты песню такую никогда не слыхали, они попыхивали трубками, переглядывались.
– А что это за «войско богдойское»? – вполголоса спросил один другого.
– Да то ж китайцев они так кличут, – разъяснил второй. – А девка ничо, а! – и он подтолкнул локтем товарища.
Тот хмыкнул и отозвался:
– Хороша Маша, да не наша.
– Она не Маша, а Настя.
– Все одно – не наша!
Перекликались по берегу часовые, и, когда песня смолкла, поведав о битве и поражении богдойцев, слышно стало, как и на Шилке окликают друг друга посты. А потом и там мужские голоса затянули песню. И хотя до певцов было далеко, и слова только-только угадывались, молодые казаки оживились. Они узнали эту песню. Она была новая и сложена своим станичником Пешковым, батькой Насти. И говорилось в песне о тяжелом походе прошлого пятьдесят шестого года, о том, как:
Со Стрелки отправлялись с полными возами,
В Кизи приплывали с горькими слезами…
– Настюха! – крикнул кто-то, невидимый за спинами толпившихся у костра казаков. – Слышь, Настя! Солдаты-то батьки твово песню поют!
Но Насти у костра уже не было. Иван Мандрика, как только песня про Кумару кончилась, незаметно увел девушку от костра.
А в доме Ванькина отца, старого Мандрики, в эту ночь долго горел свет.
Нежданно-негаданно, на самом закате солнца, пожаловали к старикам гости.
Сам Мандрика сидел на лавке, решая, сейчас разуться или попозже, когда жена перестанет греметь чугунками. Марфа же задумала, пока еще совсем не стемнело, пополоскать посуду и в полумраке гоношилась у печи. Чугунок с остатком ухи и печеную картошку она засунула подальше в печь, чтобы Ванька, когда набегается, похлебал тепленького. Вынимая из печи ухват, она обронила горячий уголек на пол и запричитала, что вот, мол, на ночь гость пожалует и придется разжигать каганец, а масла-то в каганце совсем на донышке.
– Ничего, наш гость нагуляется и в темноте ложку мимо рта не пронесет, – отозвался с лавки Мандрика, – а ежели Наську приведет, то им в темноте сподручнее.
– Зря такое баишь, старый, про свое, про дитя-то, – упрекнула его жена.
«Это Ванька-то дитя! Да он уже служилый казак», – хотел возразить Мандрика, да промолчал. С тех пор как он к старости начал заметно усыхать и притаптываться, вроде бы даже ниже становиться, а Марфа его все добрела, власть его в доме постепенно уменьшалась и переходила к жене. И не шумела на мужа Марфа, ничего не приказывала, тем более на людях, а слушался ее Мандрика и старался ни в чем не перечить. А почему – и сам не знал. Может, потому, что не дослужился он даже до полного казачьего содержания, не достиг разряда служилого казака, а может, подавляла его Марфа своей дородностью. Марфа словно не замечала покорности мужа, величала его часто уважительно «казаком», но все в доме шло по ее воле.
Вот так сидел Мандрика, думая: разуваться али жену подождать, – как в сенцах послышались шаги. Там кто-то шарил по двери, нащупывая скобу, ясно, что не Иван. Наконец нашел и открыл дверь.
– Здравствуйте вашему дому! – услышали старики и узнали Ваську Эпова. За Васькой вошла его жена.
Вот уж кого, не только на ночь глядя, а вообще не ожидал увидеть у себя Мандрика, так это Ваську. Эпов имел чин урядника. Побывал однажды в самом Иркутске; от одного этого можно было на век загордиться. Там в иркутском казачьем конном полку учился он строю, артикулам с ружьем и пикой и другим премудростям. У себя в сотне на ученьях Эпов свирепствовал, чуть что не так, лупил казаков палкой по спине. Другие урядники тоже учили палкой, но не так, как Васька, этот бил без снисхождения. Правда, кто побогаче, откупались от побоев, дарили уряднику перед ученьем кто телка, кто жеребенка, а кто и лошадь. Потому-то и хозяйство у Васьки было крепкое. Одних коней – целый табун.
Мандрику Васька иначе и не называл – только малолетком. Сколько годов вместе в одной станице прожили, а за порогом в доме Мандрики урядник ногой не бывал. Если требовалось снарядить Мандрику на какую работу, то он стучал плеткой в окно и кричал: «Эй, малолеток, выходь!» На что Марфа неизменно отвечала: «Сейчас мой казак соберется!»
И вот сам грозный Васька Эпов пожаловал к Мандрике. Старики переполошились.
– Заходьте, заходьте, милости просим, – засуетилась Марфа.
Мандрика соскочил с лавки и не знал, как ему поступать: во фрунт перед урядником тянуться или встречать его как хозяин гостя. А сам в это время думал: «Чего он так поздно, да еще со своей Матреной. Может, урок какой хочет задать, так Матрена зачем?»
– А мы к вам в гости! – сказал, улыбаясь, Васька.
– В гости, по-соседски! – поддержала Ваську жена.
Васька был мужик как мужик – крепкий, почти квадратный. Зато Матрена, несмотря на достаток в доме и добрую еду, тоща была и оттого, может, зла. Поговаривали бабы зимой у проруби, когда по воду на Аргунь ходили, что надо бы Матрене дитенка. Царю-батюшке казак был бы, богу – душа православная, а дому – радость. Может, и приобрела бы тогда Мотря бабий облик, а так – щука и щука.
– Давай-ка, Матрена Степановна, узел! – как на плацу скомандовал Васька, видя, что хозяева все еще в замешательстве.
Матрена протянула ему что-то завязанное в холстинку. Васька потряс узлом, но легонько, и достал оттуда граненый штоф со спиртом, кусок сала и даже свечку, которую, может, еще из Иркутска привез. В станице-то свечки были редкостью, да и баловство это – перевод денег. Ночью спать надо, а не свечки жечь.
Забегала Марфа. Чистую столешницу заново протерла, из печи картофель достала, уху, оставленную Ванюшке. Случай-то какой! В сенцы сбегала за вяленой рыбой и солеными огурцами. Урядник сам уголек из печи достал и раздул, свечку зажег. Никогда еще ночью не бывало так светло в доме Мандрики.
Уселись за столом как равные – с одной стороны гости, с другой – Мандрика с женой.
«Что это Васька такой добрый, не сглазил ли его кто?» – ломал голову Мандрика, наблюдая, как урядник разливает спирт. Васька поднял свой стакан зеленого стекла.
– Ну… – хотел он назвать Мандрику по имени и отчеству, да замешкался: не мог вспомнить ни имени старика, ни тем более отчества. – Ну, сосед, – нашелся Васька, – побудем здоровы!
– Пейте на здоровие, дорогие гостюшки, – закивала, как клушка, Марфа и первая пригубила разведенного спирту.
Эпов с Мандрикой опорожнили свои мерки до дна. Матрена, подражая жене сотника, у которого доводилось им с Васькой гулять, оставила спирт на донышке, чтобы видно было, что он там плещется, и, как жена сотника, отерла рукавом губы.
Спирт, хотя и сильно разведенный, нарушил неловкость, которую чувствовали и гости, и хозяева. Эпов, закусывая соленым огурцом, похваливал хозяйку за хорошую закуску.
– Ты бы, соседушка, и нам как-нибудь миску огурчиков занесла, а то наши-то к весне размякли.
– Да уж по утру и занесу, – обрадовалась просьбе Марфа. – У нас их еще бочоночек.
Но Васька уже заговорил о другом, о ранней весне: «Лед-то прошел еще до пасхи». Мандрика поддакивал, выпитый спирт приятно согрел старика, и уже не хотелось думать, чего это пожаловал в его дом урядник.
Налили еще. Васька опять закусил только огурцом, зато Матрена налегла на сало. Мандрика разошелся, принялся вспоминать, как рыбачили они однажды с Пешковым на протоке Безумке. Думали они тогда, что Безумка будет течь из Шилки в Аргунь, и так вентеря поставили, а течение повернуло ночью в другую сторону. За такой норов ее и прозвали Безумкой.
Слушая хозяина, Эпов похохатывал:
– Выходит, без рыбы остались!
– Без рыбы, – в тон гостю смеялся Мандрика, – и вентеря унесло.
Васька снова налил и вдруг посерьезнел. Он поднес стакан к свечке, словно рассматривая его на свет, и сказал:
– Однако, выпьем еще да и о деле потолкуем…
Мандрика сразу затих и насторожился, поглядывая на Марфу. Выпили на этот раз молча и так же молча стали закусывать. Слышно было, как на улице поют девки да лает чья-то собака.
– Слыхал, сосед, что выпал мне жребеек-батюшка переселяться на Амур? – не то спросил, не то подтвердил уже известное Васька и, глядя в упор на Мандрику, продолжал: – Дак вот, паря, рядили мы нынче так и эдак с Матреной Степановной и решили, что переселяться нам нет никакого резону. Хозяйство, сам знаешь, у нас большое. Шевельни его с места, оно рассыплется, попробуй потом собери. Одних построек у меня на дворе сколько! А ведь все придется бросить псу облезлому под хвост.
Мандрика, еще не зная, к чему клонит Эпов, поддакивал. Добрая Марфа, сочувствуя соседям, принялась сморкаться и вытирать фартуком глаза. А Эпов продолжал:
– …да, двор, и скотина, добра всякого сколько – все на плотах не увезешь. Особливо коней табун, как его перегнать?! Это тебе доведись переселяться: сел на плот, бабку рядом посадил, ноги, значит, свесил, и дуй хоть до моря. У тебя даже плетня вокруг дома нет.
Старик и на этот раз поддакнул: оно, мол, так, какое у меня хозяйство.
– Вот, вот, о том и я толкую, – обрадовался урядник. – Ну, разольем остаток. На донышке покрепче.
Он захватил пятерней штоф, налил полстакана Мандрике, полстакана себе, хотел плеснуть Матрене, да раздумал, хотя она и пододвинула свою посуду. Чуть поколебавшись, Васька долил дополна стакан хозяина, остальное вылил себе. Матрена хотела что-то сказать, но Васька отмахнулся от нее:
– Ну, побудем здоровы!
– Благодарствуем, – отозвался Мандрика.
Мужики выпили. Мандрика стал сосать беззубым ртом огурец, а Эпов перевернул стакан, зажал его веснушчатыми пальцами и как о деле решенном сказал:
– Вот мы тут думали, и с сотником нашим, господином зауряд-хорунжим толковали… Однако, одно остается – ехать заместо меня тебе.
– То есть как? – не понял Мандрика и, ожидая поддержку, посмотрел на жену.
Матрена опять порывалась что-то сказать, но Васька шевельнул ее локтем: молчи, мол.
– Все по закону, – сказал он. – Слышал, поди, распоряжение его высокопревосходительства генерал-губернатора о назначении к переселению. Там прямо про нас писано… – Урядник полез в карман, достал оттуда свернутый вчетверо листок бумаги и, поднеся его к свечке, без запинки, как заученное, прочитал: – «Если богатый, кому достанется жребий, не пожелает, – Васька посмотрел на Мандрику и со значением повторил: – не пожелает сам переселяться, может, с разрешения ближайшего начальства, взамен себя, отправить наемщика, дав ему коня, корову и все необходимое для хозяйства».
Матрена наконец выбрала момент и сказала то, что давно собиралась:
– А мы вам коровку нашу, комолую, отдадим. Да ты ее, Марфушка, знаешь. Она в этом-то году яловая, а так справная коровка.
– И коня со сбруей, – добавил Васька, – и соху, что у меня на бане лежит. Вот, однако, ты и хозяин. Дом тебе на новом месте солдаты поставят, и магарыч за мной.
– Оно так, – замялся Мандрика, – да подумать бы надо.
В словах Васьки много было правды. Кроме вросшей в землю избы, никакое другое хозяйство в станице Мандрику не держало. Но здесь он родился и женился, и Ваньку вырастил тут же. И все-то места в округе он знал, что по Шилке, что по Аргуни. И казаки, кто из старожилов, все его знали, и он – всех.
Его Марфа родилась в большой станице Горбице. Там жители издавна держали скот, и у ее покойных родителей имелась коровка. Как вышла Марфа замуж, привела Мандрике в приданое телушку. Но та телушка во второе же лето завязла в болоте, и затянула ее трясина. Так с тех пор и не собрали они денег на корову. «Коровку бы хорошо завести, – думала Марфа, – чай, доить я не разучилась. Да вот страшно с насиженного места срываться. Здесь хоть крыша своя над головой. А что как в Амуре жилье-то не построят…»
– Однако, по рукам, сосед, – наседал урядник, – я ведь тебе пока по-хорошему, по-соседски предлагаю.
– Да оно так, – опять отозвался Мандрика. – Только надо бы нам промеж собой поговорить. Ванюшку спросить надо бы…
– Чего там, батя, поехали, – неожиданно для всех сказал от двери Иван. Никто не заметил, как он вошел, и, видно, уже слышал часть разговора.
– Во! – обрадовался Эпов. – Слышишь, что молодой казак баит. – И, обернувшись к Ивану, сказал: – Эх, жаль: не осталось спирту. Мы тут его уже употребили. А ведь полный штоф был. Однако ничего, магарыч будет.
Поддерживаемый за спину Матреной, запинаясь и беспрестанно поминая заразу и лихоманку, возвращался Васька Эпов в свой конец станицы. Говор и песни на берегу Аргуни уже стихли, только перекликались часовые, да переступали и похрапывали во дворах казачьи лошади.
– Вот и договорились миром, – приговаривала Матрена. – Одна беда, комолую жалко.
– Вот зараза, язви тя, чего жалеть, зато сами остаемся. А малолеток этот – во пень, так пень! И денег не попросил. А я уже собрался рублей двадцать ему отсчитать. Под конец разговора берег.
Проводив за порог гостей, в доме Мандрики улеглись спать, но сон ни к кому не шел. Старики думали о перемене, которая их ожидает. Хоть и здесь несладко жилось, но другой жизни они не знали. А вот что будет там – на Амуре? Здесь вот и Ванюшка подрос, уже казак. И обмундирование ему справили. Содержание ему пойдет – подмога будет. Раздумывая, Мандрика пошарил в изголовье, достал свою трубочку и сунул в рот.
Марфа слышала, что он изредка причмокивает, и улыбалась: «Как дите несмышленое, сосет будто соску, не спит. Это ж в даль-то какую перебираться, – думала она, – и земля-то там, поди, другая, и вода, бают, в Амуре мутная – чаю не скипятишь».
Ивана Амур не пугал. Уже три лета, как вновь ходят туда в походы усть-стрелочные казаки, то один, то другой. Столько повидали. А Ванька дальше Горбицы нигде не бывал. Хочется повидать новые места. Испытать себя в деле.
Вот Колька Сухотин, лонись, уже на что тяжелый поход был, а отличился. Сколько в тот год и казаков, и солдат поморозилось, с голоду и тифа перемерло. А Колька, как дошел их отряд до поста Кутомандского, поел мягкого яричного хлеба вволю, отогрелся и сказал: «Теперя, ребята, хлеба наелись вдоволь, я могу в два дня дойти до Стрелки». Сотенный командир его отругал: «Пошто болтаешь, – сказал, – до Усть-Стрелки сто восемьдесят верст. По льду, да по снегу, да без коней еще неделю маршировать будем». «Добегу!» – стоял на своем Колька и давай одеваться. «Ну, валяй, – разрешил сотенный, – беги, а не управишься в два дня, прикажу розог всыпать за хвастовство».