355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Оцуп » Океан времени » Текст книги (страница 17)
Океан времени
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Океан времени"


Автор книги: Николай Оцуп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

НИКОЛАЙ ГУМИЛЕВ (Выдержки из докторской диссертации в Сорбонне)

I

Я горжусь тем, что был его другом в последние три года его жизни. Но дружба, как и всякое соседство, не только помогает, она и мешает видеть. Обращаешь внимание на мелочи, упуская главное. Случайная ошибка, неудачный жест заслоняют качества глубокие, скрытые. Вот почему вся мемуарная литература должна приниматься с осторожностью.

По случаю пятилетия со дня смерти поэта, в 1926 году, я опубликовал в «Последних новостях» воспоминаний о нем. Ни от одной строчки моей статьи я не отказываюсь. В смысле живости впечатлений недавнее даже много сильнее, чем давнее, Но признаюсь, что позднее, когда случайное моих частых встреч с Гумилёвым, наши споры, несогласия, недоразумения, как и порывы непосредственного восхищения, когда все это отодвинулось, только тогда мало-помалу не менее близким, чем сам поэт, стало для меня его творчество.

Гумилёва я всегда любил, но лишь сравнительно недавно произошла эта моя вторая с ним встреча. Слились в одно факты, о которых я узнал из его биографии, и те, которые мне привелось наблюдать самому. Гумилёв – человек, поэт, теоретик, глава школы – теперь для меня един. Пленительная это фигура, одна из самых пленительных в богатой замечательными людьми русской поэзии. Попробуем восстановить этот образ.

Гумилёв родился в Кронштадте в 1886 году. Раннее детство провел в Царском Селе. Родился в крепости, охраняющей дальнобойными пушками доступ с моря в город Петра. Для будущего мореплавателя и солдата нет ли здесь предзнаменования? А Царское Село, воистину город муз, город Пушкина и Анненского, не это ли идеальное место для будущего поэта?

О своем детстве Гумилёв рассказывает в двух стихотворениях: «Детство» и «Память».

«Детство» начинается словами:


 
Я ребенком любил большие,
Медом пахнущие луга,
Перелески, травы сухие
И меж трав бычачьи рога.
 

Царскоселы вряд ли ошибутся, узнавая в этих строчках знакомые места, например, по дороге на станцию Александровскую, где иногда приходилось сходить с дороги, пропуская огромное стадо великолепного племенного скота, которое гнали с придворных ферм на «медом пахнущие луга».

В этой вещи Гумилёва описан очень впечатлительный ребенок, друг животных и растении, уже мечтающий о смерти, но как о каком-то апофеозе слияния с природой.

Еще замечательнее строфа о детстве из автобиографического стихотворения «Память». Превосходное это стихотворение – лучший конспект для биографии поэта. Он озирается на свое прошлое, осуждая или восхваляя себя в детстве, юности и в зрелые годы.


 
Самый первый, некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ.
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.
 

Гумилёв написал эти строчки уже «посередине странствия земного». Две особенности автора: физическая и психическая – отмечены в них.

Да, он был некрасив. Череп, суженный кверху, как будто вытянутый щипцами акушера. Гумилёв косил, чуть-чуть шепелявил. В детстве он должен был от этого страдать, особенно сравнивая себя с более удачливыми детьми.

«Колдовской ребенок». Чрезвычайно важно и это. Пушкин этого про себя не сказал бы. Но Гумилёв нес в себе и веру, и суеверия, сближающие его с поэтами средневековья. Он почитал астрологов, изучал каббалу, верил в заклинательную силу амулетов.


 
Дерево да рыжая собака,
Вот кого он взял себе в друзья.
 

Значит, уже ребенком Гумилёв был одиноким. Не человек ему друг. Мотив настойчивый. В «Детстве» он говорит:


 
…умру
…с моими друзьями,
С мать-и-мачехой, с лопухом…
 

Современники помнят его веселым, общительным, а вот что было в его душе: с детских лет он от людей бежал, спасался. Не оттого ли так пленяла его «Муза дальних странствий»? Не оттого ли в путешествиях, на войне он более у себя, в своей стихии, чем в размеренных буднях, которых не выносил.

Сближая рассказы с хроникой тех лет, вижу франтоватого гимназиста, не разделяющего увлечения революцией, стоящего вдалеке от событий, надменного, замкнутого, уже поглощенного жаждой славы. Хорошее ли это чувство? В самом высоком плане, конечно, нет. Но если, например, даже такой поэт, как Леопарди, пишет в дневнике о своей «огромной, безграничной жажде славы», стоит ли за то же осуждать Гумилёва? Он, впрочем, сам себя судил строго. Вот что говорит он про себя, юношу:


 
Он совсем не нравится мне. Это
Он хотел стать Богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
 

Вспомним, в какую эпоху наш юноша захотел стать Богом и царем.

«Победоносцев над Россией простер совиные крыла», – говорит Блок. Интеллигенция, которая еще для славянофила Ивана Аксакова была выражением всех живых сил страны, не внушала уважения по многим причинам. Млея от сочувствия революционерам, она боялась открыто вмешиваться в события. Жили прошлым, то есть эпохой великих реформ, и надеждами на будущее.

В искусстве побеждало декадентство, и первые большие поэты символизма искали уже связи с национальной стихией. Пока же царил Бальмонт. Его «Будем как солнце» воспринималось как откровение.

Царскосел Э. Голлербах очень смешно рассказывал, как гимназист Гумилёв, без устали ухаживавший за барышнями, целый час умолял одну из них, катая ее на извозчике:

– Будем как солнце!

Быть как солнце значило тогда выполнять завет того же Бальмонта:


 
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздьев венки сплетать,
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с него сорвать.
 

Теперь нашли бы у Гумилёва фрейдовский комплекс: считая себя уродом, он тем более старался прослыть донжуаном, бравировал, преувеличивал. Позерство, идея, будто поэт лучше всех других мужчин для сердца женщин, идея романтически-привлекательная, но опасная – вот черты, от которых Гумилёв до конца дней своих не избавился. Его врагам и так называемым друзьям, которые, конечно, всегда хуже, чем открытые враги, это давало пищу для шуток, для злословия за спиной. Но Гумилёв был чистым, несмотря на «гумилизм».

Он был донжуаном из задора, из желания свою робкую, нежную, впечатлительную натуру сломать. Но было бы ошибкой считать, что героем он не был, что целиком себя выдумал. Бряцая медью в первом насквозь подражательном сборнике «Путь конквистадоров», он понемногу от Бальмонта и даже от французских парнасцев переходил к более серьезным, более глубоким увлечениям.

«Ему всю жизнь было 16 лет», – восклицает тот же Голлербах, никогда Гумилёва не понимавший и не любивший.

Гораздо проницательнее Андрей Левинсон, сближавший автора «Мика и Луи», очаровательной африканской поэмы, с героями Фенимора Купера и Густава Эмара. Но и это не верно. Гумилёв – дитя и мудрец. Оба начала развивались в нем на редкость гармонично.

Как дитя, впервые увидевшее мир и полное неудержимого восторга, он как бы наново открывал Африку, «грозовые военные забавы», женскую любовь.

Жажда все узнать, все испытать у декаденток ограничивалась кабинетными путешествиями в историю и географию народов, а также эротическими вдохновениями сомнительного свойства. Гумилёв прошел и через это, но как случайный гость, не без отвращения, как мы видели, к самому себе.

Его тянет на простор, в первобытное, неиспорченное.

Плохой ученик, он сравнительно поздно кончил гимназию. И…


 
Вот мой Онегин на свободе…
 

Только он не «одетый по последней моде». Скорее, как бедный студент-энтузиаст живет он в Париже. И все же в 1907 году он в Африке.


 
Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка.
Ах, ему так звонко пели воды
И завидовали облака.
 

Гумилёв нес сам в себе противоядие против того, что его окружало. Упадок религиозный, моральный, отчасти и политический, в первом десятилетии нашего века был для него искуплен мощной силой русского модернизма. Он ощущал восьмидесятые годы, с их полной отсталостью, как позор.

Прозвучавшая в 1892 году как призыв опомниться статья Мережковского «О причинах упадка русской литературы» была предвестницей своего рода «Sturm und Drang» («Буря и натиск» (нем.)). Несмотря на все недостатки и уродства декадентства, оно вновь поднимало русскую поэзию на европейский уровень.

Гумилёв понял, какая восходящая волна его несет. Отдаваясь с восторгом новым веяниям, он уже кует оружие для литературной борьбы. В нем зреет организатор, боец.

И вот после первых головокружительных ощущений в Африке, привезя с собой вторую книгу стихов «Романтические цветы», напечатанную в 1908 году в Париже, он снова в Царском Селе.

Поразительный учитель ему дан, увы, всего лишь на два года: Иннокентий Анненский.


 
Я помню дни: я, робкий, торопливый,
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня спокойный и учтивый,
Слегка седеющий поэт.
 

Почему же «надменный, как юноша, лирик» (так называл себя сам Гумилёв), почему же он стал «робким, торопливым»? Не потому ли, что надменным он был в среде игравших в поэзию и в высокие чувства современников? Позднее он им бросил вызов:


 
Да, я знаю, я вам не пара.
Я пришел из другой страны.
 

Но к чему было ему защищаться, отмежевываться от Анненского! Наш «конквистадор» в своих брюсовских доспехах чувствует себя в присутствии истинного большого поэта обезоруженным. Из поэтов, современников Анненского, Гумилёв, кажется, первый понял его значение. Анненский тоже отнесся к нему хорошо.

Анненский умер в 1909 году. «Кипарисовый ларец» – катехизис современной чувствительности», – пишет Гумилёв, заканчивая некролог словами: «Пришло время сказать, что не только Россия, но и вся Европа потеряла одного из больших поэтов». Гумилёв напечатал в «Аполлоне» замечательные стихи, начинающиеся словами:


 
К таким нежданным и певучим бредням
Зовя с собой умы людей,
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей.
 

Лебеди Царского Села: Жуковский, Пушкин, Карамзин, а потом – Анненский, Гумилёв, Ахматова.

Есть две версии последней строфы стихотворения «Памяти Анненского».

Первая:


 
То муза отошедшего поэта,
Увы, безумная сейчас.
Беги ее, в ней нет отныне света
И раны, раны вместо глаз.
 

Вторая:


 
Журчит вода, протачивая шлюзы,
Сырой травою пахнет мгла.
И жалок голос одинокой музы,
Последней Царского Села.
 

Вторая версия благозвучней, но первая лучше показывает самого Гумилёва: он музы Анненского боялся и был прав. Для мужественной цельности автора «Колчана» у автора «Кипарисового ларца» слишком сильна обманчивая двойственность, разрушительная приблизительность.

Гумилёв, герой легенды, певец свободных просторов, опьяненный природой, нет, не для него этот сумеречный свет лампы, зловещие тени в углах, тайная боль похоронного трилистника, пронизывающая всю поэзию Анненского. Но Анненского нельзя не любить.

Еще один поэт, тоже эллинист, ученик Моммзена, человек блестящего ума и эрудиции, Вячеслав Иванов, привлек в это время автора «Романтических цветов». Назови мне своих друзей, и я скажу тебе, кто ты. Человек, ищущий дружбы таких сложных и тонких носителей культуры, как Анненский и Вячеслав Иванов, вряд ли похож на вечного гимназиста, каким пытались Гумилёва изображать его враги. Они считали его пустым. За него хочется ответить эпиграммой Пушкина:


 
Хоть, может, он поэт изрядный,
Эмилий – человек пустой.
А ты чем полон, шут нарядный?
А, понимаю, сам собой.
Ты полон дряни, милый мой!
 

«Романтические цветы» автор посвятил Анне Андреевне Горенко, то есть Анне Ахматовой, несомненно первой среди поэтесс русских и одной из самых первых среди женщин-поэтов вообще.


 
В ремешках пенал и книги были,
Возвращалась я домой из школы.
Эти липы, верно, не забыли
Нашу встречу, мальчик мой веселый.
Только ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок…
 

Эти строчки, напечатанные в «Четках», второй книге Ахматовой, посвящены Гумилёву. Под стихотворением дата: 1912 год. Царское Село. Уже в 1910 году Ахматова была женой Гумилёва и в 1912 с грустью вспоминала, быть может, те самые встречи, о которых он писал:


 
Вот идут по аллее, так странно нежны,
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.
 

Мог ли быть счастливым его брак с Анной Ахматовой? Она еще, слава Богу, жива. Глубокое уважение и к ней, и к памяти Гумилёва не позволяет касаться легкомысленно их биографий. Но их собственные стихотворные признания настолько красноречивы, что обеднять эту страницу, уже вписанную в историю литературы, было бы претенциозно.


 
Святой Антоний может подтвердить,
Что плоти я никак не мог смирить, —
 

признается Гумилёв. Ахматова же сама себя называет «и грешной, и праздной».

Гумилёв страстно искал идеальную женщину.


 
Я твердо, я так сладко знаю,
С искусством иноков знаком,
Что лик жены подобен раю,
Обетованному Творцом.
 

Уже юношеские «Жемчуга» привлекают напряженной тоской по Беатриче:


 
Жил беспокойный художник
В мире лукавых обличий,
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче.
 

Так характеризует поэт, конечно, самого себя. Но рядом с обожанием есть у него и недоверие к женщине, готовность принять от нее удар измены.

Дама чем красивей, тем лукавей…

Даже Улисс у Гумилёва, хотя и не сомневается в верности Пенелопы, восклицает:


 
Пусть не запятнано ложе царицы,
Грешные к ней прикасались мечты.
 

И герой от жены уезжает в новое плавание… О том, что в юности Гумилёв ведал искушения любви и самоубийства, мы узнаем из прекрасного стихотворения «Эзбекие», написанного в 1917 году. Поэт рассказывает, что десять лет назад, то есть в 1907 году, был измучен женщиной и хотел наложить на себя руки.

А вот и прямое отчаяние, отказ от мечты о Беатриче (цитирую снова стихи из юношеских «Жемчугов»):


 
Он поклялся в строгом храме
Перед статуей Мадонны,
Что он будет верен даме,
Той, чьи взоры непреклонны.
 

Когда же, после долгих лет распутной жизни, он возвращается к Мадонне и та его упрекает, что он изменил обету, «он», то есть Гумилёв, отвечает:


 
Я нигде не встретил дамы,
Той, чьи взоры непреклонны.
 

И вот встреча с Ахматовой. Но уже через два года после женитьбы Гумилёв не скрывает своего раздражения:


 
Из логова змиева,
Из города Киева
Я взял не жену, а колдунью.
А думал – забавницу,
Гадал – своенравницу,
Веселую птицу-певунью…
 

Почему бы такая женщина, как Ахматова, должна была отвечать требованиям довольно сомнительного идеала: быть «забавницей» и «веселой птицей-певуньей»? Несмотря на высокое стремление к Беатриче, Гумилёв был слишком отравлен сомнениями. Конечно, и Ахматова не стремилась к тому, что было идеалом для пушкинской Татьяны:


 
Была бы верная супруга
И добродетельная мать.
 

Правда в том, что оба поэта принадлежали душой и телом своей эпохе, особой эпохе предвоенного Петербурга с его ночными кабачками, с его законами.


 
Да, я любила их, те сборища ночные, —
 

признается Ахматова. В другом месте она открыто негодует на своего спутника, жалуясь кому-то:


 
Прощай, прощай, меня ведет палач
По голубым предутренним дорогам.
 

Не была ли Ахматова слишком сложна для своего цельного рыцаря-мужа?


 
Мне жалко ее, виноватую, —
 

говорит он. В чем ее вина, это ясно из ее стихов. Но меньше ли вина самого Гумилёва? Чем больше мы вникаем в его поэзию, тем яснее, что он любил любовь, а не одну женщину. Ни одной своеобразной индивидуальности у воспеваемых в его лирике героинь! Все на один манер, все с стандартными прелестями, воспеваемыми в условной форме под трубадуров и Петрарку или под самых патетических поэтов Востока. Из всех женских типов выделяется один: Ахматова, быть может, именно потому, что она единственная Гумилёва таким, каким он решил быть с женщинами, – не приняла.

Есть еще один очень важный вопрос в этом знаменитом романе.

Гумилёв явно недооценивал поэзию своей жены. Почему? Маленькие люди инсинуировали, будто он ей завидовал. Это, конечно, неверно. Гумилёв, как все мы, не чужд человеческих слабостей, но благородство его натуры несомненно, и оно всегда брало верх.

Я думаю, что он просто был жертвой своей теории. Леконт де Лиль был против поэзии ламентаций, признаний, проповедовал большие темы, по преимуществу исторического характера. Гумилёв полое время был под влиянием Леконта де Лиля, которому даже посвятил отличные стихи. «Креол с лебединой душой» предъявлял поэзии требования, противоположные дневниковой, исповедной лирике Ахматовой. Разлад между его русским последователем и представительницей столь чуждого Леконту де Лилю начала был неизбежен.

1913 год был решающим в судьбе Ахматовой и Гумилёва. Она переживает сильное чувство к «знаменитому современнику с коротким звонким именем». Гумилёв, после долгих жалоб на плен, вырывается на свободу. Глава экспедиции на Сомали, он снова упоен природой, путешествием. Но разрыв произошел перед этим. О нем говорит сам Гумилёв в первой версии превосходного стихотворения «Пятистопные ямбы», опубликованной в марте 1413 года в «Аполлоне»:


 
Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль…
 

II


 
L'avenir accepte rarement tout ce
que lui legue le poete. Il est bon de
chercher a deviner son gout et de lui
epargner, autani qu'on pent le
faire, son travail d'epuration rigide.
 

A. dr Vigny*

(«Будущее редко принимает все то, что ему завещает поэт, – хорошо постараться угадать его вкус и оберечь его от жесткой очистительной работы». А. де Виньи (фр.)).

Этому завету одного из самых взыскательных поэтов Франции, наверно, последовал бы Н. С. Гумилёв, если бы жизнь его не оборвалась так неожиданно и рано. В его мастерстве, очевидном с первых же проб пера, есть, особенно в первых книгах, неудачи и срывы. Дальше они все реже. В последней книге их почти нет.

Жизнь человека не только чередование фактов и событий. Раскрытие духовной природы еще важнее. Поэт как бы приглашает читателя вглядеться именно в этот свой образ, и чем стихи лучше, тем яснее нам его внутренний мир.

Гумилёв много думал о поэзии, был признанным главой целой школы, но законы, которые он ставил над собой, – одно; стихи, сделанные по этим законам, – другое. В конечном счете торжествует только один закон: поэт побеждает и материал, и предвзятую идею только в стихах удавшихся. Неудача – признак неблагополучия не только в мастерстве, но и в строе мыслей и чувств, питавших стихотворение.

Прежде всего – несколько общих замечании о поэзии Гумилёва. Она вся насыщена, иногда перенасыщена красками, образами, звуками. Однотонных стихов, то есть таких, где все сведено к одной теме, одному чувству, почти нет. Есть особая группа стихов описательных, где преобладают темы, так сказать, географические или исторические. Есть в этой группе монолитные стихи об Африке. Но чаще всего в каждом отдельном стихотворении сплетено несколько тем, внешние описания слиты с психологическими, живопись – с философией, музыка – с прозой.

Велико богатство тем и средств выражения у великих русских поэтов, например у Пушкина, Лермонтова. Но у них проще рисунок. У Гумилёва но сравнению с ними – пышность барокко. Он экзотичен не только в выборе тем, но и в роскоши слов, звучных и красочных. Вот почему у читателей и критиков, воспитанных на классических образах русской поэзии, далекой от патетики, его стихи вызывали и вызывают странное чувство, в котором они не хотят разобраться.

Но патетика Гумилёва – неотъемлемая часть его стиля. В ней – след его подлинного романтического порыва. Без нее этот поэт не мог бы себя выразить. В остальном это все та же большая русская лирика в одной из своих модернистических одежд.

Огромно и участие европейских поэтов в формировании Гумилёва.

В Кольридже, Вордсворте, Саути, с их магическими жуткими балладами и особенно с их призывом вернуться к первобытным чувствам восхищения природой, он нашел братьев по духу. В судьбе и лирике Франсуа Вийона полюбил образ поэта-бродяги. Очень высоко ценил Теофиля Готье, в котором угадал сквозь лед самоконтроля пламенное сердце.

В сущности, весь свой акмеизм придумал Гумилёв, перенося в теорию свои собственные склонности. Но в этом и была его сила: поэт изображает себя самого в том, что творит.

Несмотря на сплетение разных тем в большинстве отдельных стихов Гумилёва, их можно без особого труда отнести к нескольким главным циклам. Один из самых богатых – тот, где преобладает тема любви к женщине. Таких стихов много в каждом сборнике.

В них больше тоски по любви и постоянной влюбленности, чем того, что неизбежно связано с нераздельно-глубоким и верным чувством. Это скорее – эрос, чем любовь. Не это ли угадала в нем Ахматова, писавшая:


 
Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
 

В «Дон Жуане» («Жемчуга») последние три строчки поразительны по точности и силе:


 
Я вспоминаю, что, ненужный атом,
Я не имел от женщины детей
И никогда не звал мужчину братом.
 

О Дон Жуане мало кем сказаны в такой сжатой форме слова более убийственно верные. Не потому ли, что поэт страдал от взятой на себя, но чуждой его чистой мечте роли. Он ведь и перед Мадонной оправдывался, что ведет блудную жизнь только потому, что не встретил Беатриче. Вообще, было бы очень несправедливо отказать в прямом благородстве стихам Гумилёва о любви. Ангел-хранитель у него – защитник женщины в споре с нею плененного ею и раздраженного своей несвободой «мореплавателя и стрелка».

Много очарования и чистоты во всех Гумилёвских объяснениях в любви, хотя, повторяю, огромное большинство из них могло бы с успехом быть обращено к любой девушке или женщине.

В цикле африканских стихов Гумилёва нет, конечно, трагической глубины военного цикла. Но и они обеспечивают их автору особое место в новой русской поэзии. Он как бы расширил географические границы русских песен, введя в них Африку, экзотику. Он доказал, что Россия, уже влюбленная в Кавказ и Крым, ничуть не меньше других стран может полюбить природу, ей самой не свойственную.

Африканские стихи, почти все написанные анапестом, размером чрезвычайно подходящим для выражения восторга, замечательны по вдохновению, звучны, увлекательны. Одно стихотворение лучше другого.

В стихах Гумилёва итальянских меньше единства, но есть среди них шедевры.

Единство есть в итальянских стихах Блока. Их пронизывает чувство, сближающее его, например, с прерафаэлитами, искавшими в Италии следов высокого христианского пафоса, мученичества, монастырской чистоты. Блок обрушивается на Флоренцию с каким-то савонароловским обличением:


 
Всеевропейской желтой пыли
Ты предала себя сама, —
 

громит он, забывая что сами итальянцы задолго до Risorgimento вплоть до наших дней жаловались, что слава их великого прошлого давит Италию настоящего, превращая ее в огромный музеи.

Гумилёва его итальянские стихи сближают с автором «Roemische Elegien» («Римские элегии» (нем.)), любившим Италию как любовь, с веселой радостью эпикурейца. С той лишь разницей, что Гете искал для своего германского варварского начала, которое отлично сам сознавал, обуздывающей силы античности, классицизма. Гумилёв же и не нуждался в Италии как стихии латинской ясности, потому что у него была собственная ясность, ничем не возмущенная. Это с поразительной стройностью выплелось у него в одном из прекраснейших его стихотворений «Фра Беато Анджелико». Есть что-то общее между этим стихотворением и знаменитым «Les phares» («Маяки» (фр.)) Бодлера. Но, перечислив несколько гениальных живописцев, Бодлер обращается к Богу с гордым призывом признать заслугу «наших пламенных воплей», претворенных в искусство, а Гумилёв, предпочитая славнейшим художникам Италии смиренного Фра Беато, кончает свою вещь смиренными же словами:


 
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
 

Военные стихи Гумилёва, может быть, ярче всех других самых удачных, определяют его особое место в русском модернизме. Никто из русских современников Гумилёва не принял войны с религиозной радостью.

Восхитившись ролью д'Аннунцио во время войны, Гумилёв посвятил ему оду:


 
И в дни прекраснейшей войны,
Которой кланяюсь я земно,
К которой завистью полны
И Александр, и Агамемнон…
 

Так в этой оде Гумилёв говорит о войне. В стихотворении «Память», которое служит нам для иллюстрации всей биографии поэта, есть такие строчки:


 
Променял постылую свободу
На веселый долгожданный бой.
Слышите: свобода постылая,
Бой – веселый и долгожданный…
 

Мы уже упоминали о замечательном стихотворении «Пятистопные ямбы», где поэт говорил о разрыве с Ахматовой. Теперь эта вещь, писавшаяся в общем в течение трех лет, приобретает новое значение, озаряясь пламенем войны. Как бывает только перед угрозой смерти, поэт, как бы при свете молнии, видит всю свою прошлую жизнь, смиренно признает свои ошибки и бросается очертя голову в водоворот:


 
И в реве человеческой толпы,
В гуденье проезжающих орудий,
В немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы
И побежал, куда бежали люди,
Покорно повторяя: «Буди, буди!»
 

Но, перед тем как стать солдатом, поэт вспоминает о той, с кем жизнь ему не удалась, о той, которая от него


 
…ушла, в простом и темном платье
Похожая на древнее Распятье.
 

Военные стихи Гумилёва так же вдохновенны, как африканские. По глубине они даже лучше и уж, наверно, значительнее. Иначе и не могло быть для поэта, сказавшего:


 
Победа, слава, подвиг, бледные
Слова, затерянные ныне,
Звучат в душе, как громы медные,
Как голос Господа в пустыне.
 

Военные призывы д'Аннунцио звучат чуть-чуть театрально рядом с военными стихами его русского почитателя. Среди поэтов, принявших войну с религиозной радостью, лишь один Шарль Пеги кажется мне по высоте и благородству чувства равным Гумилёву. Сходство их строчек местами поразительно.

Убитый в 1914 году, Пеги не мог знать написанных в том же году военных стихов Гумилёва, одно из которых начинается словами:


 
Есть так много жизней достойных,
Но одна лишь достойна смерть.
 

 
Heureux ceux qui sont morts pour le terre charnelle,
Mais pourvu que ce fut dans une juste guerre, —
 

(Priere pour nous autres charnels)[87]87
  Счастливы те, кто умер для плоти земли,
  Но лишь бы это было в справедливой войне.
  (Молитва за нас, любителей плоти) (фр.)


[Закрыть]
.

как бы откликается Пеги на двустишие русского поэта. И Пеги продолжает:


 
Heureux ceux qui sont morts dans les grandes batailles.
Couches dessus le sol a la face de Dieu[88]88
  Счастливы те, кто умер в великих битвах,
  Простертые ни земле под ликом Бога (фр.).


[Закрыть]
.
 

А у Гумилёва:


 
Лишь под пулями в рвах спокойных
Видишь знамя Господне – твердь.
 

Не тождественны ли почти строчки двух братьев по оружию, разделенных тысячами километров? Перед лицом высокого долга и смерти два верующих энтузиаста произнесли как молитву приведенные выше слова. Для знающих биографию Пеги нет ничего удивительного в его отношении к войне. Но ведь и Гумилёв уже в юношеских «Жемчугах» писал:


 
…несравненное право
Самому выбирать себе смерть.
 

В 1914 году выбор и сделан: смерть на войне. Но Гумилёву назначено было другое…

Во время войны поэт-солдат не изменил своему главному призванию. Наоборот. В 1916 году написана лучшая из его больших вещей, драма в стихах «Гондла». Я лишь отчасти согласен с высокой оценкой «Отравленной туники», напечатанной в интереснейшей книге «Неизданный Гумилёв». Глеб Струве эту драму, по-моему, переоценивает. Наоборот, отрывок прозы, напечатанный там же и тоже впервые, мне кажется истинной находкой для всех, кто любит Гумилёва, и может служить подтверждением того, что я пытаюсь установить дальше в связи с анализом стихов Гумилёва, посвященных России…

«Отравленная туника», подобно другой драме в стихах «Дитя Аллаха», не лишена ни прелести, ни значительных художественных достоинств, но в обеих вещах есть тень гумилизма, хотя бы в чуть-чуть хвастливом превозношении двух поэтов-героев, уж как-то чересчур неотразимых для всех женщин… Гондла же горбун, несчастный в любви, хотя именно он и есть настоящий герой.

Принося себя в жертву, чтобы обратить в христианство грубых исландцев, волков, он, высмеянный, опозоренный, поруганный в любви к невесте, которая и сама над ним издевается, поражает нас, как стон, как упрек, и вместе восхищает, как подлинный избранник свободы.

Вещь глубоко биографична, на что я уже указывал, говоря о детстве поэта. Некрасивый Гумилёв нашел в цикле кельтских легенд образ для своего долгого затаенного страдания; горбун, но дивный певец, верующий и добрый, не таким ли ощущал себя в самых тайных тайниках души герой-поэт, гордый, почти заносчивый, но только с виду и только с неравными.

Больше чем где-нибудь Гумилёв в этой вещи подобен Лермонтову, к которому он вообще ближе, чем к кому-либо из русских поэтов.

Слияние поэта с его персонажем – явление довольно распространенное. Примеров много и в русской литературе, и в мировой. Среди современников Гумилёва укажем лишь Блока с его драмой «Роза и Крест». Обе вещи в чем-то перекликаются. В обеих стихи превосходны. «Гондла», кстати, написан тем же энергичным анапестом, который так подходил к африканским стихам Гумилёва…

Награжденный двумя Георгиевскими крестами, в феврале 1917 года он в Петербурге. К революции он холоден. Спешит уехать. Его отправляют на салоникский фронт, куда он не доехал.

Лондон. Париж. Здесь он пишет стихи в альбом девушке, в которую влюблен. Стихов немало, уровень их не очень высок.


 
Вот и монография готова:
Фолиант почтенной толщины
«О любви несчастной Гумилёва
В год четвертый мировой войны».
 

Но монографии этой, наверно, никто не напишет. Петраркизм парижских этих стихов, собранных позднее в книге «К синей звезде», делает их условно-патетическими. Гумилёв знал и любил провансальских трубадуров, но до уровня воспеваемого им мимоходом Жофре Рюделя в своем парижском цикле не поднимается.

Из Парижа через Лондон и Мурманск Гумилёв возвращается в Россию, уже советскую… Отчего он не остался выжидать в Лондоне? Он, открыто говоривший, что предан идее монархии, он, любивший мир, экзотику, свободу, мореплаватель, охотник, почему он вернулся в «край глухой и грешный», как назвала Россию Ахматова?

В плане, налаженном самим человеком, в плане его судьбы это возвращение необъяснимо. В другом плане… Но вернемся к событиям земным…

Стихи о России опровергают легенду о «нерусскости» Гумилёва. Иванов-Разумник над ним издевался, ставя ему в пример не только Блока и Белого, но и Клюева и Есенина.

Иванов-Разумник Гумилёва не понял. Это – поэт глубоко русский, не менее национальный поэт, чем был Блок.

Перечитайте стихи «Старина» из «Жемчугов», стихи, где еще юный поэт с умной и незлобной иронией отмечает французоманию русских бар, говоря как бы за них «пейзан» вместо «крестьян». Перечитайте «Заводь» с очень странным для не знающих его истового православия пятистишием:


 
Я один остался на воздухе
Смотреть на сонную заводь,
Где днем так отрадно плавать,
А вечером плакать,
Потому что я люблю тебя, Господи!
 

Перечитайте стихи «Оборванец». Право, ни Есенин, ни Блок не говорили так просто о людях из низов. Вот где вспоминаются снова «Веселые братья» из «Неизданного Гумилёва». Называют этот отрывок Гумилёвской прозы таинственным. По-моему, нет ничего яснее и естественнее для иллюстрации какого-то смиренного уважения Гумилёва к народу. Без заигрывания и ломаний он – свой с простыми людьми. Их темнота, их безумие для него очевидны, но у него для них сердце открыто.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю