Океан времени
Текст книги "Океан времени"
Автор книги: Николай Оцуп
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Зашлепанные мокрым снегом,
Бегут с усилием вагоны.
И трудно шапкам и телегам
Сквозь ветер двигаться соленый.
То вековых буранов соль,
России въедчивая боль.
В ней столько силы несомненной,
Что даже человек над Сеной
Сквозь хрупкий западный уют
Всем сердцем слышит край огромный,
Где тучи злые слезы льют
И стонут мучеников сонмы.
Галстук медленно развяжет,
С сапогами на кровать,
Тяжело вздыхая, ляжет,
Но уже не может встать.
А другой, курок сжимая
Холодеющей рукой,
Скажет: «Видишь, дорогая,
Что ты сделала со мной?»
Раб не вынесет неволи,
Воина убьют в бою,
Ну а мне навеки, что ли,
Ты даруешь жизнь мою?
В отдаленье парус сгинет,
Бесполезен мой протест,
И красавица покинет,
Или – хуже – надоест.
Нет, не музыка ропот такой,
Не отчаяние, не поэзия:
Словно шорох воды дождевой
На покатом железе.
Странный шум, непонятно о чем,
Кажется, извещая о бедствии,
Возникает в молчанье твоем
И растет, как рыдания в детстве.
Ничего, не случилось с тобой,
Это может быть чье-то несчастие,
Отголосок тревоги чужой
Или страсти.
Только ты не ропщи, не жалей,
Не напрасные эти волнения,
Им, как жизни летящей твоей,
Есть причина и нет объясненья.
1924–1926
В неровный век без имени и стиля.
Когда былое в щепы размело,
Попробуй оценить Леконт де Лиля
И трудные заветы Буало.
Знай: чтобы о волнениях земных
Сложить достойное повествованье,
Во-первых, нужно самообладанье
И холод расстоянья, во-вторых.
Я не один сейчас зажег огонь,
Не мной одним тоска овладевает —
Вот и другой: прозрачная ладонь
Глаза от света лампы закрывает.
Он тоже сочинитель – на земле
Немало нас, и часто нам не спится,
Под утро просыхает на столе
Значками испещренная страница.
Мы пишем о несчастиях: о том,
Как пьет один, ничем не обольщаясь,
И как другой, измученный трудом,
Пришел и лег в постель, не раздеваясь.
Писать о радости не станем мы,
Она бедна – мы цену ей узнали.
На лоб возлюбленной следы печали
Легли прочнее шелковой тесьмы.
А если мы о счастии поем,
То лишь затем, что в жребии непрочном
Мы помним и волнуемся о том
Высоком, беспредельном и бессрочном.
Потомство нас оценит: наш закал
Любви достоин – это сердце билось
Спокойно, чтобы голос не дрожал,
И внятно, чтобы эхо пробудилось.
Где снегом занесённая Нева,
И голод, и мечты о Ницце,
И узкими шпалерами дрова,
Последние в столице.
Год восемнадцатый и дальше три,
Последних в жизни Гумилёва…
Не жалуйся, на прошлое смотри,
Не говоря ни слова.
О, разве не милее этих роз
У южных волн для сердца было
То, что оттуда в ледяной мороз
Сюда тебя манило.
Раскачивается пакет,
И зонтик матовый раскрыт…
Довольно бережно одет,
Он не особенно спешит.
Поспешно семенит за ним
Невзрачный, сгорбленный, в очках,
Подальше с кем-то молодым
На очень острых каблучках
Проходит женщина. За ней
Какой-то розовый солдат.
И целый день, и сотни дней,
И тысячи, вперед, назад
Идут бок о бок или врозь
Не те, так эти, где пришлось…
Ни человека, ни людей
(Живые, да, но кто и что?),
А сколько жестов и вещей,
Ужимок, зонтиков, пальто.
Этим низким потолком,
Этим небом, что в окошке,
Этим утренним лучом
Солнца на забытой ложке.
Вот я к жизни возвращен,
Страх слабеет понемногу:
Значит, мне приснился сон,
Все на месте, слава Богу.
Дай припомню, отчего
Слезы по щекам бежали.
Что я видел? Моего
Брата… на полу… в подвале.
Он уткнулся в пол лицом,
Руки врозь по грязным плитам,
Кровь чернела под виском,
Пулей острою пробитым,
Он лежал… Но где же он?
Иль недаром сердце ныло?
«Бедный, это ведь не сон,
Милый, так оно и было».
Есть нежная и страшная химера:
Не все лицо, не руки (на свету),
А только рот и дуло револьвера
Горячее от выстрела во рту.
Есть и такая: толстая решетка,
И пальцы безнадежные на ней,
И прут железный в мякоть подбородка
Врезается все глубже, все больней.
Есть и другие – в муке и позоре
Они рождаются из ничего,
Они живей чудовищ на соборе,
Они обрывки ада самого.
Но, друг мой, не довольно ли видений —
Действительность бывает пострашней,
И знаешь, чем она обыкновенней,
Тем меньше сил сопротивляться ей.
Не торопясь часы проходят мимо,
И надо жить в усталости тупой
И стариться уже с неизгладимой
Презрительной усмешкой над собой.
Всё, что жизнь трудолюбиво копит,
Всё, что нам без устали дари́т, —
Без остатка вечное растопит
И в себе до капли растворит.
Как для солнца в ледяной сосульке
Форму ей дающий холод скуп,
Так для вечности младенец в люльке,
В сущности, уже старик и труп.
Что из виденного из всего
Твой последний выделил бы взгляд?
«Никого, мой друг, и ничего», —
Перед смертью правду говорят.
Да и почему бы не забыть
То, чего могло бы и не быть.
1927–1929
Нет никакой эпохи – каждый год
Всё так же совершается, всё то же:
Дыши – но воздуху недостает,
Надейся – но доколе и на что же?
Всё те же мы в жестокости своей,
При всех правителях и всех законах
Всё так же, и не надо жизни всей
Для слишком многих слишком утомленных.
Всё так же без шута и подлеца
Не обойтись, как будто мы на сцене.
Всё так же нет начала, нет конца
В потоке надоевших повторений.
И каждый, смертью схваченный врасплох
На склоне лет, растраченных без цели,
Всё тот же грустный испускает вздох:
«Да стоило ли жить, на самом деле?»
А все-таки, не правда ли, нет-нет
Любовь простая (о, всегда всё та же)
Мучительно походит на ответ,
На утешение, на счастье даже.
Какая пальма! Как она
Ветвями длинными поводит, —
Но даже римская весна
Во мне простора не находит.
В траве садовники лежат,
Закусывая и болтая.
Лопата одного лентяя
Чиста и блещет, как закат.
И хорошо семинаристам
В саду зеленом и ветвистом:
Недвижны ленты за спиной,
И взор сияет тишиной.
И англичанину в карете
Приятен Пинчио – сквозит
Листва. Какой спокойный вид,
Цветные пятна – это дети,
А небо, серое с утра,
Подобно куполу Петра.
Но явно гений святотатца
Затмил зиждителя-Отца:
Лазури не дано конца
И может ли она сказаться?
Подъемом каменно-крутым
И кривизной могучих линий
Как воля он необходим
Небес лазоревой пустыне.
Поэт в изгнании. Его смягчают муки:
Он полюбить успел чужой народ,
И хоть нерусские вокруг он слышит звуки
По-русски об Италии поет.
Она ему уже настолько верный друг,
Что флорентийский мул, и костромской битюг
И нашей песни стон, и здешнее bel canto,
Сирокко жгучее, и вой сибирских вьюг
И к Пушкину любовь, и Данте
Расширили земных владений круг,
Границы родины поэта-эмигранта.
Снег и снег, не измеришь докуда,
И песок обжигает верблюда…
Над полями экспресса свисток,
И призывы из тюрем и ссылки,
И ребенок кусает сосок,
Под которым нежнейшие жилки.
Лист на дереве, рыба в воде,
Человек на потухшей звезде.
Прояснилось – не за окном, во мне…
Природа же уныла и сонлива,
Полощется промокшая крапива,
Как водоросли темные на дне.
Я вспоминаю о великом дне…
Сегодня даль бесцветна и дождлива,
И веет чем-то грозным от залива,
Но все это, но все это – вовне.
Свободен я не только от природы —
Весь мир опустошающие годы
Уже не тягостны душе моей:
Я встретил лучшую из всех людей.
Почти упав, почти касаясь льда,
Над ним тем легче конькобежец реет;
Почти сорвавшись, на небе звезда
Тем ярче в ту минуту голубеет.
И ты, от гибели на волосок,
Мечтая пулей раздробить висок,
Опомнился на миг один от срыва —
И что ж? Душа, могильная вчера,
Как никогда сегодня терпелива,
И жизнь вокруг неистово щедра.
Наших волос вес
Тоже из главных чудес.
Дно мрака и света,
Глаз, наша краса,
Или рука – эта —
Истинные чудеса.
О несравненная
Мира частица,
Сердце, еще не уставшее биться!
Пересекая падающим путь,
Охотницы божественная форма
Не опоздает в воздухе нырнуть
За крохами взлетающего корма,
И даже пальцы длинные толкнув,
Из них добычу вырывает клюв.
И долго продолжается игра,
И что-то родственное ты у чайки
Уже улавливаешь, как сестра.
И правда: в этих быстрых, без утайки,
Без страха, без оглядки воровской
Охотницах – есть общее с тобой.
Коснулся ветер платья и волны
Среди залюбовавшихся прохожих.
Один я знаю, сколько глубины
В глазах твоих и грации, похожих
По смелости и строгой красоте
На легкий тот полёт, на крылья те.
Из города побег
(И не было погони?),
И на вершинах снег,
И мир как на ладони —
Восстановил меня
Для жизни, для искусства,
Как будто заменя
Изношенные чувства.
За все благодарю
Поверхности кривые,
Которые зарю
Встречают, как живые,
Всей зеленью лесной,
Цветами полевыми
И где-то надо мной
Пернатыми под ними,
Поющими, чертя
Мгновенные узоры.
Я счастлив, как дитя…
Благословляю горы!
Вечерами
Фонарями
Города с горы моей
Я любуюсь, забывая,
Что шагает боль живая
Под лучами тех огней.
Сердце, в прожитое глядя,
Не забудь, но Бога ради,
Отпусти врагам моим
Зло, испытанное нами,
И любуйся всеми днями
Жизни сквозь вечерний дым,
Как любуюсь я огнями
Города с его скорбями
Где-то под окном моим.
Измученный, счастливый и худой
Подснежник расплавляется весной.
Он весь – изнеможение и нега.
И так его негрубы лепестки,
Как умирающие хлопья снега,
Как выражение твоей руки.
Все, что себя любить повелевает
За чудо слабости и чистоты,
Власть надо мной твою напоминает —
Как ты сильна, как беззащитна ты!
Как камешек по льду
Дзинь-дзинь и затих
Мне кто-то Изольду
Назвал и других…
Волшебные звуки
Волшебных имен…
На муки разлуки
И я обречен…
И слышу Диану
Я слухом вторым,
Подобно Тристану
И многим другим.
Сила любви, сила страдания
Все же сильней
Всеотрицания —
Вот что я вывел из жизни твоей.
Не помню
Зло,
Как ни служил ему,
С детства немилому.
Что же, пора
В школу добра,
Раз для головеньки
Дивной и глаз
Нужен я новенький,
Как на заказ.
Как радостно рождение в горах
Большой реки: из малого фонтана
В расселине потухшего вулкана
Вот эта, например, несется – ах!
Как радостно, то в брызгах, то каскадом,
Вначале бедный прорывая путь,
Затем увлечена долины ладом,
Вбирает ширь, как юность воздух в грудь,
И умирает в море, но живет
Возобновлением. И мы, конечно,
В огромной жизни, временной и вечной,
Похожи на нее: река и род.
Вот крестьянин с граблями, с лопатой.
На зеленом чуть, ли не черны
С бледно-серой выцветшей заплатой
Темно-синие его штаны.
Я сейчас хотел бы пейзажистом
Быть: люблю Пуссена и Коро.
Вьется ласточка на синем фоне мглистом,
Вдруг переходящем в серебро.
И от солнца, уж и так богатый,
Сказочно усиливает цвет
Лист зеленовато-желтоватый,
Но такой в искусстве краски нет.
Долго в чашечке цветка
Пчелка роется, пока
Не перелетит к другому,
Ценный по дороге к дому
Увеличивая груз,
И цветку такой союз
Предлагая: «Ты мне меду,
Я же твоему народу
Пыльцы раздарю твоей,
К моему приставшей брюшку.
Дай же пестик понежней
Поцелую. За понюшку
И за сок благодарю
И богато отдарю.
Моего труда уловки
Не мешают мне давать —
Ваши пестрые головки
Будут поле покрывать».
Для меня природа твой наместник
И ее созданий вид и звук,
И чего-то тягостного вестник
В этом суеверии – паук.
Слишком быстрый, слишком расторопный,
Муху беззащитную казня,
Он какой-то ужас допотопный
С детства вызывает у меня.
Но и пауков необходимость
Чувствую в йерархии живых.
Ты и к этому во мне терпимость
Развила, и я не трону их.
Вот веселье над потоком,
Может быть реки истоком,
Плавной и большой…
Как он скачет боком, боком,
Дикого козленка скоком
Вниз с горы крутой…
Но уже и страшновата
Что-то мутное куда-то
Мчащая вода —
Мутное полей весенних,—
На вершинах молода,
Здесь она уже в сомненьях
Зрелого труда:
То сильна, то как бы мякнет
Весь ее порыв.
Синий ждет ее залив…
Досягнет или иссякнет,
Цель чудесную забыв?
Здешний родственник саврасок,
Жеребенок скок да скок.
Он коричневый, в заплатах
Белизны. В зеленоватых
Все и розовых тонах,
И, конечно, золотистых
(Из-за солнца). На холмах
Весь надолго в птичьих свистах
(Извините, это звук
Не особенно любимый) —
Сплошь черно-зеленый сук
Сосен…. А над ними дымы:
Облака не облака,
Не лазурь и не сиянье
Тоже краской, но слегка
Тронутое, как платка
Поезду вослед мельканье
Ранящее… О, тоска
Поцелуя на прощанье!
Друг и гений мой,
О, живи и пой.
Ты, как фея, брызнула
Мертвой и живой
На меня водой.
К счастию ты вызвала
Душу юных лет,
Спавших под развалинами,
На меня наваленными
Непрерывным нет.
О, моя звезда!
Раз такое может быть
В образе таком,
Это мне поможет жить,
И перед концом,
Пусть уничтожающим,—
С миром навсегда
Я благословляющим
Распрощаюсь да!
Не забуду горных звуков
Я, доколе не умру.
Начинаю с дятла стуков
В дерева кору.
Иглы с шорохом и шишки
Осыпаются,
С цокотом с сосновой вышки
Белки озираются.
Падая, журчит ручей,
И того же лада —
Те же дактиль и хорей,
Словно твой, Эллада,
Царственных трагедий хор —
Эхо водопада.
Счет ведет цикада
Стоп, и мелодичен треск
Скрипки под сурдинку.
В вышине, как солнца блеск,
Крылышки и спинку
Озарившего
Жаворонку в небе,
Блещет пение его…
Что-то вроде «baby»
В ушко хочется шепнуть
Осторожной лани —
Замерла – и снова в путь!
Звук ее молчаний —
Тоже, сердце, не забудь.
Я люблю изящество,
Например, гавота,
С ним недаром сходное
У тебя есть что-то.
Я тебя, как музыку,
Слышу, и волнуюсь.
Между нами сотни верст,
А не налюбуюсь.
Я смотрю в глаза твои —
До чего большие
И, при всей их доброте,
Строгие какие.
Но улыбка нежности
В них уже сияет,
И не только снизу лоб
Что-то озаряет.
Он высок и так хорош
В дымчатой короне,
Ушки закрывающей
Прядью двусторонней.
Вот я вижу: ты встаешь
И твои движенья
Гармоничны и просты,
Как душа творенья.
Ты само изящество,
Например, гавота,
Только есть у твоего
Поважнее что-то.
Огненное, южное
Брио у Россини,
Но твоя мелодия —
Путь к первопричине.
Что-то очень русское
В чистоте смиренной,
За которой молнии
Прелести надменной.
Все заметнее в тебе
Замысел большого
Автора. Люблю твое
Пение и слово.
Радости изящества
Так разнообразны,
Что-то есть у твоего,
Перед чем соблазны
Легкомысленных утех
И несчастие, и грех.
Я люблю тебя тысячу лет.
Я люблю тебя – ты умирала,
Умирал за тобою поэт,
И любовь начиналась с начала.
Я люблю тебя, муж и жена,
И любовники – лучшие в мире —
Понимают, что вечность, одна
И что вовсе она не в эфире.
Не она ли волна за волной
И с моею сплетается кровью
И состав переполнила мой:
Я люблю тебя вечной любовью.
Мне холодно очень,
Мой домик непрочен,
Я – ласточки счастие летнее,
Морозами ранено я.
Что горше и что безответней,
Чем ранняя гибель моя?
Лишь слезы еще незаметнее
С надменной сбегают щеки,
И ужас еще беспредметнее
У верного сердца тоски —
По хрупкой, и дальней, и милой,
Которую, Боже, помилуй.
Словно с плеч, спадающий
С дерева наряд —
Этот листопад,
Звуки заменяющий.
Да, скудеет звук,
Тише радость птичья,
И каштана стук
В землю – словно гвоздь
Загоняют в гроб
Летнего величья,
Холода озноб
В теле вызывая…
Нежеланный гость —
Осень, и от грая
В сучьях воронья
Вздрагиваю я…
Маленькая грация —
Ласточка, летай
В небесах Горация,
Где сегодня рай.
Моя поредела семья,
Уж солнце не греет, и тень его
Две ласточки ловят везде.
Нахохленные и продрогшие,
Они растерялись в беде
И крылышки греют намокшие
Друг другу в холодном гнезде.
Уж за комарами и мошками
Не гнаться – повымерли все.
На сжатой давно полосе
Напрасно и клювом, и ножками
Промерзлую землю – тоска! —
Тревожить, ища червяка.
На вашу беду, не ко времени
Вы (поздно, увы) родились,
Другие из вашего племени
Уж как хлопотали: учись
Летать, и пример подавали, и
Вот, не дождавшись (как жаль),
На юг улетели Италии,
В такую даль…
И чувствуя смерть неизбежную,
Летя через улицу снежную —
Так низко и трудно, людей,
Ту немощь жалеющих нежную,
Вы раните… Так о твоей
Болезненной хрупкости думаю
И всю мою нежность, и всю мою
Любовь умоляю: согрей
До лучших, до радостных дней
Озябшие крылышки ей!
Горы осенние,
Сжатая рожь,
Стань на колени и
Помни – умрешь…
Ветки под беличьей
Тяжестью дрожь,
Звуки свирели – чьей?..
Помни – умрешь…
«Душу веди мою,
Кто ты – скажи?»
«В ручку любимую
Руку вложи».
Для убивающих —
Мне все равно, —
Для заменяющих
Всех погибающих,
Но увядающих,
Как суждено
Только одно
Дно:
Я – шелестящая
Лапкой, крылом,
Птица, и чаща я,
Горы, и гром…
Волчье и беличье,
Жабье и девичье,
Чье не мое
Житье-бытье?
Юная, милая,
Да ни к чему:
Что подарила я,
Все отниму!
Но благородное,
Даже негодное
И обреченное
Сердце стучит
И, несравненную,
Вечную, тленную,
Все же вселенную
Благодарит.
Куры спят и петухи,
Спит собака на полу,
Спят на столике стихи,
Сочинитель спит в углу.
Он деревней утомлен,
Он смертельно устает,
Слишком ясно видит он
Жесткой жизни кровь и пот.
Два вола одним ярмом
В глыбу свинчены одну,
Их хозяин, хоть с кнутом,
В том же старится плену.
В чистых избах гнет семьи
Часто рабства тяжелей…
Визг прирезанных свиней
Здесь ласкает слух детей.
Здесь не то чтобы страшней,
Чем в тревоге городской,
Здесь жестокость жизни всей
Не прикрыта суетой.
Как часто я не чувствую греха,
Когда он хочет глубже затаиться:
Бывают дни, когда слова и лица
Слиняли, стерты – и душа тиха.
А тут бы ей, казалось, бить в набат,
Будить меня, будить во мне тревогу:
– Очнись, очнись, ты потерял дорогу,
Не стой на месте, лучше уж назад!
Но то ли я устал, на самом деле,
Иль голоса души не узнаю, —
В такие дни, плывущие без цели,
Мне на земле спокойно, как в раю.
В такие дни я забываю Слово
И, радуясь безумью своему,
Я думаю: чего же тут плохого,
Да я ведь счастлив, судя по всему.
Всё кажется – еще, еще немного,
И даже память бедствий и забот
Во мне изгладится. И вдруг тревога
Меня стыдом и страхом обожжет.
И, глядя в ту недальнюю усталость,
В то самолюбованье, тот покой, —
Я в ужасе: как мало оставалось,
Чтоб задремал навеки дух живой.
1930–1934
И лес, и я, и небо – в тишине.
Но зреет, нарастает, накатилось:
В ветвях, и над ветвями, и во мне
Вдруг что-то звучное зашевелилось.
Природа, я не знаю отчего,
Ты для меня чудовище чужое.
Мне страшно отдаленья твоего,
Мы чувствуем по-разному. Нас двое.
Все длится непонятная борьба,
И вдруг – нежданное согласованье,
Когда твоих березок худоба
Печалит больше, чем свое страданье,
Когда в лесу такое, как сейчас,
Вдруг в жизнь вмешается невнятным гудом,
И где-то над собой каким-то чудом
Себя и лес я чувствую зараз.
Немая, ну а ты в минуты эти,
Ты видишь ли, как я, что все на свете
Таинственно сближающий магнит,
Не в нас самих, что с нами кто-то третий,
Тот, кто разъединенных единит?
Без проблеска надежды в агонии,
Когда кричать уже не стало сил,
Последний час Европы и России
Для Блока наступил.
И человека мы похоронили,
И мир погас (не только в нем),
И, равнодушные к его могиле,
Трезвей и проще мы живем.
Но тень его, печально-роковая,
Сопровождает нас из года в год
И, все яснее предостерегая,
О нашем жребии поет.
Снег передвинулся и вниз
Сползает по наклонной жести,
Садится голубь на карниз
И дремлет на пригретом месте.
И капель тысячи горстей
Под ветром сыплются с ветвей…
Но этого всего с кровати
Не видно. Маятник стучит,
И мало воздуха в палате,
И умирающий хрипит.
И добродетель так слепа,
Что зверского не знает чуда,
И наша злоба так глупа,
Что видит все глазами блуда,
А чудо истинное в том,
Что, как бы ни казалось худо
И то, и это, – мы живем.
Да что там: с болью и стыдом
За жизнь цепляемся, покуда
Смерть не поставит на своем.
Когда устанет воробей
Обтачивать сухую корку,
Среди играющих детей —
По их лопаткам и ведерку —
Поскачет он, прощебетав,
И, это тихо наблюдая,
Твою соседку за рукав
Потянет девочка худая,
И ты увидишь мать и дочь
Они бедны, их плечи узки,
И невозможно им помочь…
Но ты ведь литератор русский —
На профиль первой и второй
Ты смотришь с горечью такой,
Как будто здесь, на этом свете
(Опомнись, мало ли таких),
Мы перед совестью в ответе
За долю каждого из них.
У газетчиц в каждом ворохе —
О безумии, о порохе,
О – которой все живем —
Муке с будничным лицом.
И стилистика заправская
Не поможет ничему:
Пахнет краска типографская
Про больницу, и тюрьму,
И уродскую чувствительность,
И тщеславие, и мстительность.
У газетного листа
Сходство с людными кварталами,
Где пивные, теснота,
Циферблаты над вокзалами
С пассажирами усталыми
И особенная, та
Где уж никакими силами
Не поможешь – пустота,
Дно которой – за перилами
Арки, лестницы, моста.
От запаха настурций на газоне,
От всех жестокостей и нищеты,
От сна, от смеха женщины в вагоне —
Томиться, петь, исписывать листы.
Начав с мечты – высокое прославить,
Мучительно разрозненное слить,
И все несправедливое исправить,
И затуманенное прояснить,
Но, видя, что не изменить вселенной
И в этой жизни не понять всего, —
В себе самом замкнуться постепенно
И петь, уже не зная для чего.
А там, в бездействие и холод канув
И посвятив остаток сил былых
Пустейшему из всех самообманов,
Писать стихи, чтобы напечатать их.