Океан времени
Текст книги "Океан времени"
Автор книги: Николай Оцуп
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Я так мечтал о перерыве,
Но мчится время все скорей.
Лишь ты, любовь моя, ленивей
Летящих дней.
Волны не видно из-за льдины,
Плывущей медленно ребром.
Неясны вещи за стеклом
Ночной витрины:
И времени поспешный страх
Преображен в твоем сияньи,
Как пыль обоза в облаках
Кампаньи.
О жизни увы! жестокой,
Как никогда в веках,
Я думал в ночи глубокой.
И ты в моих руках
Протяжно застонала,
Как будто в царстве сна,
Печальная весна,
Мой холод ты узнала.
Уже в корзины жестяные
Метельщик собирает сор.
Слабеют огоньки цветные
И неба ширится простор.
Сегодня в этом переходе
К сиянию – ночных теней
Есть что-то чувственное, вроде
Улыбки, милая, твоей!
Как будто в сумрака сожженье
Над очень бледной мостовой
Твоих очей изнеможенье
Вмешалось дивной синевой.
На солнце сквозь опущенные веки
Просвечивает розовая кровь.
К печали сердце приготовь,
Я полюбил тебя навеки.
И если мир исчезнет для меня,
Твоими летними очами
Я заменю и море с парусами,
И небо из лазури и огня.
Какой то трепет еле уследимый,
Ты миру и сейчас передаешь,
И даже воздух на тебя похож —
Такой же светлый и необходимый.
В молчанье возглас петуха —
Сквозь тягостную ночь
Заря – подальше от греха —
Мне в темноте не в мочь.
Душе на волю хочется
Ночами – что ж пора?
Душа бесплодно мечется,
Как за стеной ветра.
Светает – проблески в окне,
И, бледный ангел мой,
Услышав утро над собой,
Ты улыбаешься во сне.
Светает. Солнце озарило
Видения души моей,
Но все что в сумраке пленило,
Не стало меньше и бедней.
В час утренний и до рассвета
Почти нездешней тишиной
Впервые жизнь моя одета.
Ты и незримая со мной —
Не тень томящая ночами,
Не ослепляющий кумир, —
Живая, бледная, с очами
Печальными как Божий мир.
1925–1926
…А всё же мы не все ожесточились,
И нам под тяжестью недавних лет
Нельзя дышать и чувствовать, не силясь
Такую муку вынести на свет.
Но где же свет? Над нами, рядом с нами
И в нас самих мерцает он порой —
Не этот, погасающий ночами,
А тот, незримый, не вполне земной.
Крепись, душа! И я почти смиренно,
Как друг, сопровождаю жизнь мою,
И вдруг забрезжит: и в иной вселенной
Себя я без испуга застаю.
Тогда-то изнутри слова и вещи
Я вижу, и тогда понятно мне,
Что в мир несовершенный и зловещий
Мы брошены не по своей вине.
И слышу я с отрадой лишь оттуда
Слова проклятий у глухой стены,
Которой мы – зачем? – отделены
От близкого, от истинного чуда.
1926
Мой друг, подумай: за стеной,
Должно быть холод ледяной,
И стынут руки на соломе,
И кашель ветром отнесло,
И люстра блещет тяжело
За шторами в публичном доме.
Мой друг, неправда ли, тюрьма —
Ее засовы и решетки —
Прочнее счастья? Без ума,
Как алкоголик после водки,
Влюбляясь где-то мы парим,
И нежность нас оберегает,
Но мир дыханием своим
Непрочный полог разъедает.
Как редко побеждаем мы,
Как горько плачем уступая,
Но яд – сильнее сулемы —
От исчезающего рая
Не оставляет и следа.
И только – если череда
Блаженно-смутных обольщений
Истает дымом, – лишь тогда,
Лишь в холоде опустошений,
Лишь там где ничего не жаль,
Забрезжит нам любовь иная,
Венцом из света окружая
Земли просторную печаль.
1926
Не диво – радио: над океаном
Бесшумно пробегающий паук;
Не диво – город: под аэропланом
Распластанные крыши; только стук,
Стук сердца нашего обыкновенный,
Жизнь сердца без начала, без конца —
Единственное чудо во вселенной,
Единственно достойное Творца.
Как хорошо, что в мире мы как дома,
Не у себя, а у Него в гостях;
Что жизнь неуловима, невесома,
Таинственна, как музыка впотьмах.
Как хорошо, что нашими руками
Мы строим только годное на слом.
Как хорошо, что мы не знаем сами
И никогда, быть может, не поймем
Того, что отражает жизнь земная,
Что выше упоения и мук,
О чем лишь сердца непонятный стук
Рассказывает нам, не уставая.
1926
Душа моя, и в небе ты едва ли
Забудешь о волнениях земных,
Как будто ты – хранилище печали
Моей и современников моих.
Но, знаешь, я уверился (в дыму
Страстей и бедствий, проходящих мимо),
Что мы не помогаем никому
Печалью, временами нестерпимой.
1926
ВСТРЕЧА. Поэма[3]3
Впервые: Оцуп Н. Встреча: Поэма. Париж, 1928.
Поэма была встречена вдумчивым разбором Ю. К. Терапиано: «Мир представляется Оцупу в двойственном, взаимно проникающем друг в друга, бытии двух начал: земного и постоянно прорывающегося сквозь видимые формы мира духовного. Здесь мы живем как бы в тумане,
«в дыму», но все явления этого плана приобретают свой настоящий смысл лишь в бытии высшем.
Недостижимость, недовоплотимость этого высшего смысла и обуславливает то, что рассеянная среди форм видимого мира душа неудержимо тянется вверх к ведомому, но не видимому; поэтому печаль, как «осеннее солнце», освещает мир видимый. Печаль в видимом мире – отражение вечной жизни, ее утверждение, оправдание, мог бы сказать Оцуп» (Новый корабль. 1928. № 3. С. 60–62).
Следивший за развитием Оцупа как поэта с самого начала его литературной деятельности Г. Адамович делился своими ощущениями по поводу поэмы: «Смутно чувствуется его рост, изменение его творческого образа. Смутное ощущение мне захотелось сделать ясным, – «проверить». И я увидел, что не ошибся.
Из глубины, точнее, издалека идущий голос. Множество препятствий на пути – как будто луч, пробивающийся сквозь облака. «Современность», чуть-чуть слишком поверхностно, слишком по-брюсовски воспринятая, механика и фокстроты, аэропланы и революция; затем любовь, «печальная страсть» на фоне этих роскошно размалеванных декораций современности; затем воспоминания, как у Анненского, исторически условные, но где Троя и Рим становятся именами какого-то исчезнувшего величия, исчезнувшей прелести; и наконец недоумение «человека», впервые как следует раскрывшего глаза и видящего, что мир проще и сложнее, беднее и прекраснее всего того, что ему мерещилось до сих пор.
О, первый холод мироздания,О, пробуждение в плену! Оцуп еще сопротивляется. Ему еще хочется, чтобы голос его гремел, как труба, вещающая о «великих делах нашей эпохи». «Устал ли я на самом деле?» – спрашивает он сам себя. Если бы позволено было ответить за поэта, я бы сказал: нет, не устал. И неотчего было уставать. Устают люди от жизни, от мелко-ежедневных, привычно незаметных попыток взять ее приступом, «в лоб», раз навсегда. И от неудач в этом редко удающемся деле. Миражи и донкихотские мельницы человека не утомляют.
Напрасно поэт считает героическим то время, когда он с мельницами воевал. Оцуп к этому склонен. По-видимому, это вечный самообман поэтов, вечный их «романтизм»: было и нет, мелькнуло и исчезло. Со стороны мы скажем: не было и пришло, не существовало и явилось. Ибо сейчас поэт, не жмурясь и не отворачиваясь, смотрит на реальность. Это героичная борьба с картонными драконами «современности» и воспевания прошлого по учебнику Иловайского.
Надо прислушаться к мужественному голосу Одупа, и сейчас он вправе требовать внимания. Это один из тех немногих поэтов, которые рано или поздно вознаграждают слушателей за доверие к себе» (Звено. 1927. № 212. С. 2). В рецензии Вл. Ходасевича отмечены «точность, но не сухость рисунка» и «способность показать, а не рассказать» (Возрождение. 1928. 8 марта). Наконец, пристальный аналитический подход к творчеству Оцупа продолжал развивать один из самых тонких критиков в эмиграции – П. М. Бицилли: «В качестве основного размера взят «подобающий поэме», однако давно уже, еще Пушкину, «надоевший», традиционный четырехстопный ямб, употребление которого сейчас само по себе создает впечатление «стилизации», пародирования, несерьезности. Тем разительнее действуют вдруг прерывающее его монотонное, нашим ухом уже почти не улавливаемое колыхание, словно откуда-то брошенные, свободные стихи – момент наивысшего смятения, припадка острой тоски и в то же время какого-то мгновенного озарения, угадывания какой-то «философии» истории, сказал бы я, если бы от этого слова не отдавало рассудочностью, исключающей поэзию. И так же разительно, как это intermezzo, действует столь же неожиданно налетающий финальный гимн: внезапно, в полном контрасте со всеми предыдущими, легкими, беглыми, мелькающими, создающими впечатление какой-то жидкой, быстро текучей, прозрачной стихии, звучаниями, темпами, ритмами, образами, массивно, внушительно, разносятся тягучие, густые, широкие трехдольные («некрасовские») стихи и столь же внезапно смолкают. Следовало бы показать, как из этих стилистических противоположностей возникает единство, как этот ряд коротеньких стихотворений соединяется в подлинную поэму, вскрыть весь тщательно скрытый тонкий и хитрый расчет, с каким возведено это миниатюрное, столь замысловатое в своей стройности и кажущейся простоте, здание» (Совр. записки. 1928. № 35. С. 541–542).
Царское Село. Odi profanum vulgus… – «Ненавидь чернь непросвещенную» (Гораций. Оды). Скамья на пьедестале – памятник Пушкину работы Баха.
5. Италия. Бернини Джованни Лоренцо (1598–1680) – архитектор и скульптор, автор фонтана на площади Навона в Риме и проекта фонтана Треви.
[Закрыть]
1. Царское Село2. Проблески
В невнятном свете фонаря,
Стекло и воздух серебря,
Снежинки вьются. Очень чисто
Дорожка убрана. Скамья
И бледный профиль гимназиста.
Odi profanum… Это я.
Не помню первого свиданья,
Но помню эту тишину,
О, первый холод мирозданья,
О, пробуждение в плену!
Дух, отделенный от вселенной,
От всех неисчислимых лет,
Быть может, ты увидишь Свет
Живой, и ровный, и нетленный.
Но каждый здесь летящий час
Не может не иметь значенья,
Иль этой жизни впечатленья
Без цели утомляют нас?
О если бы еще до срока
Все прояснилось, как порой
Туманный полдень над водой —
Все до конца и до истока:
И времени поспешный бег,
И жизни опыт неустанный…
Стеклянным светом осиянный,
Бесшумно пролетает снег.
***
Над всем, что есть, над каждой щелью,
Над каждым камнем чуть слышна,
Чуть зрима ранняя весна.
Сады готовы к новоселью
Летящих издали грачей.
В снегу дорогой потаенной
К вокзалу крадется ручей,
Карета золотой короной
Блеснула вдоль оранжерей.
Какая грязная дорога!
Из-за угла, не торопясь,
Знакомый всем великий князь
Идет в предшествии бульдога.
За ними сыщик, он немного
Отстал, и рыжеватый плюш,
И даже глазки под очками
Забиты блеском синих луж.
Ошейник с медными шипами
Городового бросил в дрожь —
Увидев мужика с дровами,
Не скажет он: «Куда ты прешь?»
И незачем – вожжа тугая
Уже сдержала битюга,
Мотнулись уши и дуга;
Себя от луж оберегая,
Прошел сторонкой сапожок,
И палец тронул козырек.
Светло на улице, в канале
И на дворцовых куполах,
Но там, где, скрытая в ветвях,
Стоит скамья на пьедестале, —
Лучи не тронули кудрей
И отдыхающей ладони
Поэта. Как страна теней,
Как сон, как мир потусторонний,
Невнятны ветви и лицей.
Как будто легкую беспечность
И роскошь Царского Села
Здесь навсегда пересекла
Иной стихии бесконечность.
***
Карьером! Стоя на седле,
За здравие! Единым духом.
Уже бутылки на земле,
Карьером! У коня под брюхом.
С земли пятак на всем скаку,
Кинжал качнулся на боку.
Другой в погоню. Оба рядом.
Два человека, два коня,
И выстрел. Это, оттеня
Тяжелого дворца фасадом,
Мерцает солнце. Стремена
Блеснули возле галуна.
Упал. И снова в летнем свете
Пыль заклубилась. Это третий.
Скорей, скорей! Ведь тот зовет
(Считается, что ранен тот).
Всё ближе, ближе, как замечу?
Без остановки, без толчка,
С налету, с воздуха рука,
С земли рука руке навстречу,
И конь пришпоренный несет
Двоих, не замедляя хода,
И цепь городовых у входа
Дает дорогу, и «ура»,
И эхо, чище серебра.
И вновь казак, как кошка ловкий,
Летит с веселием в лице,
И панорама джигитовки
Все оживленней. На крыльце
За императором движенье
Плюмажей, шапок, эполет…
Ночь. Ветер. Немана теченье,
И часового силуэт.
И повелительней, и глуше,
Чем трубы мирных трубачей,
Гортанный грохот батарей
Гудит. И стонущие души
В дыму и пламени скользят,
Как грешники кругами ада,
За тенью тень, за рядом ряд,
И длится, длится канонада.
Как эти дни запечатлеть
И как перехватить паденье?
Не может в воздухе висеть
Такая тяжесть… Наслоенье
Веков, исчезни; Третий Рим,
Эпоха цезарей, исчезни!
Сквозь медленный и плотный дым
Все тягостней и бесполезней
Мерцает Царское Село.
С полей унылых донесло
Проклятия. И без слиянья
Лежат в покое неживом
Дворец, аллеи, изваянья,
И дым, растущий день за днем.
***
Предчувствуя еще в прихожей
Свои же строки, в кабинет,
На сумрак Рембрандта похожий,
О, не последний ли поэт
Вносил с собой и шорох сада
Екатеринина, и страх
Бесцветной жизни. Ты, Эллада,
В его слабеющих мечтах
Ты к нашей жизни приближалась
Так часто. Дивная усталость
Перегруженной тишины.
Где Анненский? И где просторы,
В которых он искал опоры?
Как страшно мы утомлены.
3. Двадцатый год
Сквозь ураганный огонь батарей
Я вижу башни Илиона.
Снова странствует Эней.
Когда же нежная Дидона,
Не сводя влюбленных глаз
С печального лица героя,
Услышит горестный рассказ;
Пала великая Троя.
Пылает деревянный конь,
Стены дворца пылают,
Сыны Европы на огонь
Идут и погибают.
Где же победа? Не пойму —
Только, после боя,
Плачут голоса в дыму:
Пала великая Троя.
С горстью последних кораблей,
Еще уцелевших на причале,
Последний из рода троянских царей,
Сын Венеры, бежит Эней
К далеким берегам Италии.
Но ищет его царица богов,
Разрушительница Илиона,
И ветры летят на легкий зов,
Терзая синее лоно.
Разбито последнее весло,
И, слышите, над нами
Троянского паруса крыло
Разодрано штыками.
Когда бы смели видеть мы
Сквозь этот дым и пену,
Что флот из ада и зимы
Причалил к Карфагену.
И после долгих вечеров
В плену у ласковой царицы
Энея длинные ресницы
Дрогнули у берегов
Италии. Моля богов,
Послушай, как летят века,
И ты увидишь над волнами
Выю чудовищного быка,
Овитую тонкими руками.
Европа, светлых твоих волос
Почти печальных дуновений,
Этой улыбки, полной слез,
Этой игры луча и теней
Не забыть Энею никогда:
Отражает зеленая вода
Не берег пологий,
Но глаза, прикрытые рукой,
И плечи, слабее пены морской.
А дальше горные отроги,
И голос музы, и покой
Вечернего Архипелага.
Нос корабля за той скалой
Мелькнул, но я не вижу флага.
Кто-то в одежде рыбака
На берег поглядел, бледнея, —
Близятся издалека
На фоне паруса рука,
И лоб, и плечи Одиссея.
Разве не к твоим ногам
Пала великая Троя?
Эриннии по твоим следам
Летели, волны зовя и строя.
Увы, Улисс, не год один,
А сколько лет в дожде и мраке
Не видел ты своей Итаки
И славы будущих Афин?
И ты, Эней. О, сколько бед!
Уже слабеешь ты, не зная,
Что будет Рим. Но соль морская —
Храни ее как амулет
Италии. В могиле ветка
Темного лавра с тобой уснет
И Виргилий песни назовет
Именем царя и предка.
Стихает грохот батарей,
И листья северного клена,
Слышишь, шумят о жизни твоей
О славной гибели Илиона.
4. Мираж
Собака воет о кобыле,
Которая упала в снег.
Дождался мрака человек,
Конину тайно поделили.
Мелькнул один под фонарем,
На саночки – и в ночь бегом.
Пришли другие, посмелее:
«А ну-ка, не спеша рубнем,
Да ты по брюху, не по шее!»
Похрустывали позвонки.
Трепля горячие куски,
Визжали до утра собаки,
Им милицейские свистки
И пули вторили во мраке.
5. Италия
Теряя над собой права,
Во власти музыки и лести
(Три очень медленных и два
Коротких, и застынь на месте),
Она по кругу проплыла
Без напряженья, без улыбки,
За ней следили зеркала,
И эта публика, и скрипки.
А шелк скрывал и рисовал
И тело легкое, и ногу,
И разгорался понемногу
Лица рассеянный овал.
Такой тебя я полюбил.
Сквозь звуки танго прохрипела
Судьба, одна из тех сивилл,
Которым грозная капелла
Сикстинская дала приют.
Ты помнишь ли Последний суд?
Земли значенье роковое
В сиянии таких картин
Запечатлели только двое.
Аид восстановил один
И вышел дивными кругами
К любви, владеющей звездами.
И так нарисовал второй
Последний час земного лона,
Что валкую ладью Харона
Мы ощутили под собой.
***
Как зимний воздух весела,
Среди дневной неразберихи,
Мой друг, устраивай дела
У шляпницы и у портнихи.
А ночью непонятный страх
Напомнит иногда о тайнах,
И ты расплачешься в мирах
Звездоочитых и бескрайных.
И потревоженный супруг
Воды нальет и спросит: «Что ты?»
И, тяжелея от дремоты.
Утихнешь ты. Усни, мой друг.
***
Фонарь горит. Куда мы едем?
Не то козлом, не то медведем
Стоит короткая сосна,
В тяжелый снег облачена.
Над желто-синими снегами
И над санями небеса
Летят холодными кругами
Чудовищного колеса.
То шапку теплую заденет
Огромной спицей, и нырнет
Душа, но путь ее изменит
Саней пологий поворот,
То лошадь очень крупной рысью
Несется на гору, и ты
Смеешься мне из темноты
И муфту поднимаешь лисью.
И все тобой озарено,
Когда с серебряного склона
Мерцает наконец окно
На силуэте пансиона.
***
Любовь. Не надо о любви
Писать умильными стихами,
Своими бледными руками
Ты сердце темное сдави
И думай так, о чем-нибудь,
И дай в Глаза твои взглянуть.
О, губы на холодной шее,
На длинных пальцах, на груди.
Ты все бледнее и нежнее.
«Я засыпаю. Уходи».
А по утрам скользили лыжи
С крутого склона. Теплый шарф
По ветру бился шерстью рыжей,
И, ветку на лету сорвав,
Взлетая на трамплин покатый,
Внизу я видел: провожатый
Тебя старательно ведет,
И от усердия и ветра
Чуть-чуть приоткрывая рот,
Ты слушаешь советы метра.
***
Песок рассыпан на крылечке,
Чтоб сапожок высокий твой
Не поскользнулся. Ты у печки,
И в каждой капле снеговой,
Которая блестит, стекая
По свитеру, по волосам, —
Слиянье чувств и панорам,
Миниатюра подвижная:
То уменьшенное окно
И кружка, менее облатки,
То, как платочек, кимоно,
То печка и на ней перчатки
Малюсенькие, сколько пар?
Их заволакивает пар.
И те же капли заключают
Любви растаявшие дни,
И сердце грустное они
В разлуке близкой уличают.
***
Казалось, что любви другой
Я в этой жизни не узнаю,
Казалось – ангел за тобой.
Я был наивен, не скрываю.
Любовь исчезла. Отчего?
Мираж. Что может быть невинней —
Блеснул, обжег и нет его.
Я обманулся. Я – в пустыне.
6. Встреча
Флоренция, кривым путем
Доныне Арно день за днем
Бежит и дивно зеленеет,
Нежней лилейных лепестков
На Аппенинах вечереет,
А утро легче вечеров.
Но как душа бросает тело,
Так небывалое – от крыш,
От гор, от улиц отлетело,
Ты не живешь, а так – лежишь,
Мечтая о себе самой,
Не о теперешней, о той.
Пускай звенит струя фонтана
Над дальним сумраком церквей —
Здесь я не выйду из тумана,
Из дыма бедствий и страстей.
***
Глаза сурово опустив,
Все чаще я хожу в молчанье
Меж кипарисов и олив
Благоухающей Кампаньи.
Нет, невозможно без Тебя,
Невыносимо, невозможно!
Я камнем сделаюсь, скорбя.
Нет, в этой жизни, злой и сложной,
Ни смысла, ни просвета нет.
Ничтожен опыт этих лет!
Ничтожна страсть моя былая!
Все, все ничтожно, все как пыль —
И Рим, и русские пожары,
И мириады звездных миль —
Мир новый, будущий и старый,
Как пыль, ничтожны без Тебя.
Услышь меня, я жду Тебя!
Под этим небом, слишком чистым,
Я вспоминаю, чуть живой,
Как царскосельским гимназистом
Я смутно видел над собой —
Свет фонаря и Свет вселенной,
Теперь я вижу хаос пенный,
Я слышу голос над кормой:
«И ты, Эней, о сколько бед!
Уже слабеешь ты, не зная,
Что будет Рим». Но где же Свет?
Когда столица водяная
Фонтаны спутала с дождем
И, перепонки разминая,
Доволен зонтик – водоем,
Теряя связь привычных линий,
На миг, по замыслу Бернини,
Связует воду, небеса
И каменные чудеса.
Струя волнуется и плещет,
Тритоны голые трубят,
Трезубец над водой подъят,
И Рим ликует и трепещет.
Но дождь кончается, и вот
Выходит мир из океана,
И голос каждого фонтана
Опять по-своему поет.
Как плач ребенка отдаленный,
Как дребезжание стекла,
Как еле слышный плеск весла —
Струя на площади Навоны.
Но грозен Тревии каскад,
И тонущих глухие стоны
В дрожащем воздухе звучат.
***
Полнеба в куполах и звездах,
На прошлое мое с холмов
Необычайный льется воздух,
Мир сотрясая до основ.
Ночной лазурью еле-еле
По стенам вспыхивают щели.
Не так ли и во мне самом
Сейчас какой-то свет счастливый
Скользит блуждающим лучом.
О, Смысла первые прорывы!
Душа раскрыта – небосклон
Спускается на Капитолий, —
От темной и случайной доли
Я, кажется, освобожден.
Летит земля, необозрима,
Чудовищна и так мала,
А сердце в самом сердце Рима
Стучит. Не скрипнула пила;
Блеснув годичными слоями,
Не рухнул жизни крепкий ствол,
Но то явилось пред глазами,
К чему я, заблуждаясь, шел.
Это не волны ли реют, не стаи ль
Чаек из самых последних глубин:
«Слушай, Израиль,
Бог Наш,
Бог Един!»
В каком-то еще небывалом величье,
Дыханьем своим пригнетая века,
Глядит на живое: звериное, птичье,
И даже малейшего знает жука.
Но главное дело Свое выделяя
Из всех, миллионы мильонов людей
От века до века, от края до края
С какою целью, не нашей, Своей.
Как волны, как самые мелкие ряби,
Подъемлет, толкает, друг к другу гнетет
И гневом карает свой нежный, свой рабий,
Священной печалью богатый народ…
От края до края, от века до века
Среди миллионов таких же, как я,
Я вижу сегодня почти человека,
Устную совесть всего бытия.
Вся жизнь, изнывающая без ответа,
Все твари несчетные, все до одной,
Молили о Нем, и пришел Он из Света,
Из Отчего лона, из жизни иной.
Сначала неузнанный, ныне забвенный —
Ты смертью не умер еще, не погас:
В ненастье, и холод, и сумрак вселенной
Безмолвный и бледный Ты входишь сейчас.
Как прежнему счастью, еще дорогому,
Мы верим Тебе и не верим, прости!
И все же, не правда ли, к Отчему дому
Ты даже таким помогаешь идти.
Миражи и проблески – только предтечи
Того, что сегодня случилось со мной:
С Тобой на земле неожиданной встречи
В суровой и нищей ночи мировой.
Берлин – Рим
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ[4]4
Сборник «Жизнь и смерть» (в 2 т.), изданный в 1961 г. в Париже вдовой поэта Д. А. Оцуп, включает стихотворения 1918–1958 гг. Этот поэтический двухтомник был подготовлен к печати самим Оцупом еще при жизни. С. 138–139. Моей Элоа. Элоа – героиня одноименной поэмы Альфреда де Виньи, ангел-женщина, увлеченная Сатаной в адскую бездну. Дельфина Гей – возлюбленная Альфреда де Виньи.
«Помнишь, родная, как встретились мы…». А на экране… – Речь идет о Диане Александровне Карэн, киноактрисе, ставшей впоследствии женой поэта. Перечисление некоторых из ее ролей в кино см. в «Дневнике в стихах». Под Именем Дженни Лесли выведена в отчасти автобиографическом романе Оцупа «Беатриче в аду» (1939).
[Закрыть]
1918–1923
Вы не видали глаз удава —
Огонь, порыв и чистота.
У них зеленая отрава
И поперечная черта.
В них зов ножей, в них тяга ада,
И раз один взглянув туда,
Вы очарованного взгляда
Не оторвете никогда.
Они соперников не знают.
В них замирающий порок.
Вам иглы тонкие пронзают
Открытый в ужасе зрачок.
Канатов крепче эти нити,
Безумья глубже это дно,
Но ближе, ближе загляните —
Вернуться вам не суждено.
Я сталь. Души закрыта дверца,
Но проклинаю день и час,
Когда удав в глаза и сердце
Вопьет уколы острых глаз.
Истинное в мире
Дорого и свято:
Шестьдесят четыре
Маленьких квадрата.
Выстроены гномы,
Короли и туры.
Издавна знакомы
Тонкие фигуры.
Деревянным детям
Мысли и забавы
Мы места разметим
На квадратах славы.
Пусть один другого
С маленькой арены
Снимет, но толково —
В танце перемены.
Радостно и чудно
Видеть воплощенье
Мысли обоюдной
В жизни и движенье.
Откуда наши сны? Всю ночь в покое,
Не покидая ложа своего,
Лежит и дышит тело чуть живое,
Но кто-то с кем-то где-то за него
Встречается, и говорит, и муки
Испытывает, и тоску, и страх,
И навзничь, запрокидывая руки,
Летит с обрыва, чтобы спящий – ах!
Очнулся… Не затем ли и рассветы,
Скрывая наспех истину от нас,
Вновь расставляют в комнате предметы,
Чтоб им спросонок удивлялся глаз,
Пока за ними разбирают тени
Страну (иль декорацию) видений?
На снегу у костра за мостом —
Силуэт часового с ружьем.
Как ужасно, что пропуск ночной
Я у южного моря забыл…
И мелькала волна за волной,
И по снегу солдат подходил.
Я проснулся от запаха роз
Без России…
Я проснулся от крика и слез
Над волнами чужой и свободной стихии.
Труженик, воин, святой
И – человек молодой.
Вышел из отчего дом —
Подвиг, молитва и труд…
Но почему-то истома,
Тоже и песни, и блуд…
И через столько-то лет:
Нищий, мыслитель, поэт.
Страшно жить, не любя никого,
Но, быть может, страшнее всего
У высоких ночных фонарей
Проститутки с глазами детей.
«Подойди, молодой человек».
«Я с такими не знался… пока…»
Из-под темных измученных век
Подавляемой страсти тоска.
Не сегодня, так завтра, не тот,
Так другой, побледнев, подойдет
И обнимет в холодном раю
Ледяную невесту свою.
Как будто водолазу в океане,
Когда он глянет вглубь и в высоту —
Случайному прохожему в тумане
И холодно, и жутко на мосту.
Под умирающими фонарями
Какие-то крылатые пальто,
С какими-то зубчатыми зонтами
Из ничего скользящие в ничто.
И снова шарканье по мокрым плитам
То глуше, то невнятней, то слышней,
И в воздухе, как в зеркале разбитом,
Какие-то подобия людей,
Все тленьем тронуто
И… очищается…
Слез-то, урону-то!..
Но по закону то,
Что отпускается,
Злом не считается.
Муза от боли вся —
Мука и хрип…
Ведь не погиб….
Но как ты колешься,
Терния шип!.. А не помолишься?
Мы поэзии верим вначале,
Словно мы раскрываемся в ней
В каждом слове, в мельчайшей детали.
Упоенные властью своей,
Мы искали затерянных где-то
Объяснений пути твоего…
Только ты не давала ответа —
Все искусство не стоит его.
Но, поняв безнадежность усилий,
Отчего же себя и потом
Бесполезному мы посвятили,
Не ища оправданья ни в чем?
С чего бы начать – с незнакомой звезды,
С ее отразившей воды,
С летящего голубя – или начнем
С тебя самого за столом?
Куда ты ни взглянешь, с чего ни начнешь,
Повсюду – над бездной бессильная дрожь.
Звезда оборвется и в ночь упадет,
И птица погибнет, и сам ты вот-вот
Качнешься над зыбью просторов пустых
И, всё позабыв, уничтожишься в них.
Все безысходнее беда —
Короткой жизни половина.
Но ты учила, Мнемозина,
Любить ушедшие года.
Сказать о лире – помоги,
Ты жизнь мою, оберегала
И первые мои шаги
На музыку перелагала.
Не понукай свободного Пегаса!
Будь с ним одно, и он тебя поймет.
Пусть, нервничая, не спешит вперед:
Он конь такого класса,
Что знает сам, куда и как домчать,
Когда понадобится, к сроку…
Как стуком сердца управлять?
Как чудному себя не вверить скоку?
На французских кладбищенских плитах
Я люблю разбирать имена.
Я присутствие в землю зарытых
Чувствую – не чужая страна.
Разве не героини Бальзака,
И Флобера, и даже Бурже
К петербуржцу выходят из мрака:
Улыбнуться и prendre conge?[5]5
Попрощаться (фр.).
[Закрыть]
Хорошо, что уроки чужбины,
Претворившие воду в вино,
Подтвердили, что «гроздья рябины»
И «березки» забыть не грешно.