Текст книги "Восемнадцать дней"
Автор книги: Николае Цик
Соавторы: Корнелиу Штефанаке,Раду Косашу,Лучия Деметриус,Ференц Папп,Николае Цик,Аурел Михале,Фэнуш Нягу,Иоан Григореску,Хория Станку,Штефан Лука
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
– Суп совсем остыл, – сказала она нам. – Он любит, чтобы было горячо.
У меня же во рту стоял соленый привкус выпитой воды, особенно острый у нёба. А тот любил, чтобы было горячо и не убирал фотографии голых баб с глаз своей хозяйки.
– А может, нас будут судить немцы, – сказал кто-то другой.
– Тогда мы пропали.
Знаете, господин курсант, в ту минуту я был как наш деревенский мельничный мотор, когда он работал с перебоями. Мельник говорил, что он не тянет, разладился. И я был похож на такой мотор. Да и как могут работать мозги у человека, который попал в беду, там, в бараке? Мельник – мой дальний родич, троюродный брат. Я ему ставил стаканчик, и он не брал с меня за помол… А сейчас я сидел как истукан, мне даже в голову не приходило, что все это неправильно и что если нас, румын, судят немцы, значит, что-то всерьез разладилось. Не думал и о том, что я ведь не виноват и что вообще никто не имеет права меня судить; у меня в свидетелях господин капитан, он сам дал мне увольнительную, мы вместе пили красный злой самогон.
Дверь опять открылась, вошел худенький офицерик. Я в жизни не забуду, как все уставились на него. Он был белый как мел, и глаза у него ввалились. С ним вошли три автоматчика.
– Выходи строиться!
Нас построили в колонну по четыре. Офицер проверил документы и послал одних в один угол, других – в другой. Я вдруг почувствовал, что фляга оттягивает мне плечо. Я и забыл, что в ней еще есть самогон. За один глоток я отдал бы сейчас все на свете. Я протянул свои документы. Он долго смотрел на меня и потом вернул их мне.
– Ступай домой, старик. Война кончилась.
Я не понял, что он сказал. Я только видел, как он шевелит губами.
– Значит, мир, – услышал я у себя за спиной.
Я положил документы на место, в карман, и удивился, что меня никто больше ни о чем не спрашивает.
Так я узнал, что наступил мир. Только мир этот начался со стрельбы, и я еще на три дня застрял в Бухаресте. Вместе с двумя другими резервистами грузил патроны, которые отправляли теперь уже в сторону Плоешти, туда, где я оставил бородатого. Потом таскал на носилках раненых, работал в госпитале, а потом опять грузил патроны, пока на третью ночь не встретил господина капитана Даскэлу. Это произошло возле Бэнясы. Как раз ему я притащил пулеметные ленты. Я не сумею рассказать вам, что я за эти дни перечувствовал и как много понял.
Перевод с румынского И. Огородниковой.
АУРЕЛ МИХАЛЕ
Советские читатели моих произведений, от которых я получил немало писем и которые мне очень дороги своей восприимчивостью и горячей верой в коммунистические идеалы, в какой-то степени знакомы с моей биографией и творчеством из тех статей, что сопровождали мои книги, изданные на русском языке. Потому я напомню лишь основные факты из своей жизни и литературной деятельности.
Я родился в 1922 году в деревне на берегу Дуная, неподалеку от Бухареста. Мои родители, крестьяне-бедняки, владели крохотным участком земли. Шести лет я потерял отца, и моя мать осталась одна с четырьмя детьми, из которых я был старшим. Легко себе представить, каким трудным было наше существование в те годы. Самые большие трудности ждали меня после окончания начальной школы, когда я надумал продолжить учебу. И все-таки мне удалось их преодолеть, закончить в 1942 году гимназию и сдать экзамены на аттестат зрелости. Высшее образование я получил лишь после освобождения Румынии от фашизма; в 1947 году я закончил философский факультет Бухарестского университета, два года после этого преподавал в школе, а с 1949 по 1954 год читал курс эстетики в институте. С середины 50-х годов я окончательно переключился на литературу. Некоторое время я был секретарем Союза писателей Румынии, руководил издательством, был главным редактором литературного журнала.
Как офицер запаса, я принимал участие в вооруженном восстании в августе 1944 года и в боях против фашистских захватчиков в Констанце и Добрудже, затем командовал ротой на антигитлеровском фронте в Чехословакии, вплоть до полной победы над нацистской Германией. На фронте я получил возможность узнать советских людей. Мы вместе воевали, зачастую в тяжелые минуты помогали друг другу и по-братски делили хлеб и табак. Многие страницы моих книг посвящены румыно-советскому братству по оружию, общей борьбе против фашизма.
Моя литературная деятельность началась в 1943 году. Я дебютировал антивоенными лирическими стихами. И в послевоенные годы я писал стихи, но главным образом художественную публицистику, тогда столь необходимую. В 1949 году мои первые новеллы о жизни новой деревни были отмечены премией Министерства искусств. Когда в Румынии лишь закладывались основы социализма, я писал о крестьянах, о ростках нового, предвещающих революционные преобразования румынской деревни, о сдвигах в сознании крестьян, стоящих на пороге коллективизации. Тогда увидели свет мои сборники новелл «Половодье» и «На пороге весны», романы «Суд» и «Судьба».
Затем в течение ряда лет я писал почти исключительно о вооруженном восстании в августе 1944 года и участии румынского народа и армии, плечом к плечу с Советской Армией, в антифашистской войне. Этой теме посвящено несколько сборников моих рассказов и новелл и «Хроника войны» (1966), состоящая из трех романов: «Тревожные ночи», «Окровавленная земля» и «Пурпурное знамя». Я расцениваю свою трилогию, как дань уважения героизму и пламенному патриотизму, проявленным румынским народом и армией в борьбе против гитлеровских захватчиков за свободу и независимость родины.
Впоследствии я обратился к отражению в литературе народной революции в Румынии, великих революционных социалистических преобразований, которые в середине нашего века открыли и перед румынским народом дорогу к социализму и коммунизму. Речь идет о задуманной мною трилогии о 1943—1945 годах в Румынии. Пока вышли два романа. Первый «Бегство» о глубоких сдвигах, происшедших в сознании румынского народа в годы гитлеровской войны и предвещавших события, связанные с освобождением и грозным выступлением народа и армии против фашистской диктатуры и гитлеровских захватчиков. Другой роман, «Ранняя весна», повествует о победе революции, о завоевании власти народными массами, руководимыми коммунистами, об исторических событиях весны 1945 года в Румынии. Между этими двумя книгами должен быть второй, по хронологии событий, роман, над которым я работаю. Роман будет посвящен августу 1944 года, то есть освобождению Румынии.
В 1971 году я опубликовал сборник новелл «Ворота и дорога» о событиях, связанных с вооруженным восстанием и антифашистской войной. В 1972 году, в связи с годовщиной Союза Коммунистической Молодежи Румынии и Национальной конференцией партии, вышел сборник моих рассказов «Огни», о борьбе румынских коммунистов и комсомольцев в подполье во время вооруженного восстания и антифашистской войны.
Даже из этого короткого тематического перечня моих произведений советский читатель убедится, что литературную деятельность я рассматриваю не только как профессию, но и как осуществление своей мечты, своего идеала писателя, борющегося за победу революции и социалистического строительства, за претворение в жизнь коммунистических идеалов, за литературу социалистического гуманизма и дружбы между народами.
Многие советские читатели, как я говорил, уже знакомы с моими произведениями, вышедшими на русском языке в сотнях тысяч экземпляров. Я имею в виду «Тревожные ночи» (1961), «Бегство» (1965), «Ночной эшелон» (1968), «Ранняя весна» (1972) и другие. Некоторые из них, главным образом о вооруженном восстании и войне, переведены не только на русский, но и на украинский, венгерский, болгарский, польский, сербский, немецкий, французский, итальянский, арабский и другие языки.
Новелла «Кровь», включенная в настоящий сборник, отражает драматические события периода коллективизации в Румынии. Она опубликована в 1972 году, в связи с десятилетием завершения этого огромного революционного значения процесса. Тематически она близка моим ранним произведениям и представляет лишь маленькую частицу обширного жизненного материала, которым я с тех пор располагаю и который ждет своей очереди, чтобы впоследствии воплотиться в книги.
Я благодарю издательство «Художественная литература» за издание моей новеллы и выражаю советским читателям свое уважение и чувства самой теплой симпатии.
Декабрь 1972 г.
Бухарест
КРОВЬ
Вечером, управившись с изготовлением ракии[3], Барбу Мэкицэ оставил Кирилэ Бумбу поужинать. Было уже довольно поздно. Кирилэ до самой темноты мыл в сарае бочонки, и не пристало отпускать человека со двора голодным.
– Ведь на меня работал, – попытался Барбу урезонить жену.
– А за что ты ему платишь? – огрызнулась Тия. – Ведь не было уговору о харчах, должен был свои принести.
– Эх, – вздохнув, сказал Барбу, – знаю я его харчи, пришлось и мне их отведать…
– Ведь был уговор придержать ракию, пока не подорожает, – мрачно напомнила Тия, – а коли будете лакать так!
– Видишь ли, – вздохнул Барбу, – я хочу выпить с Кирилэ стаканчик, ведь мы одного призыва – он, я, Минэ Пуйя и Доду-инвалид. Всего-то нас и вернулось…
– Небось он уже хватанул как следует у котла. – И Тия застыла рядом с ним, сухая как жердь, изможденная, с табачно-желтой, словно натянутой на скулах, кожей, злобно следя за тем, как он наливает ракию в бутыль Кирилэ и ставит ее у дверей. Барбу Мэкицэ наполнил из того же бочонка глиняный кувшин и внес его в комнату, чтобы поставить на стол.
Потом он снова вышел из дома, громыхая здоровенными, обутыми в тяжелые ботинки ножищами; да и сам он был еще в соку, статным, как ель. Сделали его таким труд и достаток, который ему принесла женитьба на Тие, оставшейся солдатской вдовой всего через год после свадьбы.
Туманную мглу за окном прорезали косые струи дождя, то и дело налетали порывы ветра. Мэкицэ вошел в сарай, нагнувшись, чтобы не ушибиться, поднял фонарь и, опустившись на корточки, осмотрел бочонки, расставленные Кирилэ вверх дном на поленнице. Там же при свете фонаря он полил приятелю на руки, чтобы тот умылся, и они вернулись в дом, соскоблив на пороге грязь с ботинок.
Мужчины уселись за стол, а Тия пристроилась на краешке кровати под лампой. Лицо у нее заострилось, глаза потемнели. Кирилэ был в отменном настроении, лицо побагровело, глаза веселые. Это означало, что Тия не ошиблась: он и в самом деле успел хлебнуть из бочки. Мужчины чокнулись и, запрокинув головы, опорожнили красноватые глиняные чашки. Подняла свою чашку за их здоровье и Тия, чтобы Кирилэ не сказал потом, что пожалела ракию, но выпила ее через силу, передернувшись, как от отравы. Тия сохла из-за желтухи, хотя люди и поговаривали, что от злости, но она еще не сдавалась, и взгляд ее оставался таким же острым, как прежде.
– Дай вам бог здоровья, – пожелал хозяевам Кирилэ густым и гулким, как колокол, басом… – Здоровье-то важней всего!.. Коли здоров, – философствовал он, – так и работать можешь, а в этом вся суть!.. Будь здоров, дружище, – еще раз чокнулся он с Барбу, и они выпили по второй. – Хочешь знать, почему мне по душе работа у тебя? – спросил он, подняв большой черный, потрескавшийся от работы палец. – Потому что ты человек… вот почему!.. Два года я батрачил у Бобейки, работал поденно у Цигэу и у Разоаре, всех испробовал и больше не пошел… Подрядился пастухом… потому что все норовят обобрать тебя, обмануть. Но у тебя я работаю, хотя люди и толкуют, что ты нажился. Да ведь у Тии кое-что было, а ты нажил своим горбом. Во всем селе только ты можешь тягаться со мной в работе. А я подряжаюсь не только из-за харчей или денег. Я нанимаюсь потому, что люблю работать… И ты не из тех, что сидят, сложа руки, и глазеют по сторонам.
Кирилэ Бумбу, огромный широкоплечий детина с косолапыми, как у медведя, ножищами и большой, с хороший арбуз, головой, снова уставился на кувшин, добрыми, как у ребенка, глазами. За окном все еще моросил мелкий дождь, приглушенно шелестя в спустившейся на землю зябкой тишине. Природа готовилась ко сну, но где-то в глубинах ее скрытно зарождались зимние вьюги. Мэкицэ потерял нить разговора и на мгновение прислушался к шепоту дождя. Им овладела какая-то непонятная тревога. Причиной ее был неожиданный уход Тэнэсаке в город. Они столкнулись с ним, когда перетаскивали бочонки через дорогу от Бобейки, у которого был котел. Тэнэсаке тяжело шагал навстречу дождю и с каким-то ожесточением месил грязь ногами. Мэкицэ окликнул его, чтобы угостить ракией. Они знали друг друга давно, с реформы сорок пятого[4], но Тэнэсаке отказался, сказав, что ему некогда, потому что через два часа он должен быть в районном комитете партии. «Надо было дать ему лошадь», – упрекнул себя Мэкицэ.
Непонятная тревога снова овладела им. И в самом деле, с Тэнэсаке он мог бы договориться, убедить его в том, что ему незачем вступать в коллективное хозяйство, что он лучше справляется в одиночку и земли у него как раз столько, сколько нужно – ни на борозду больше… Есть лошади, телега, плуг, и, работая один, он успевает сделать куда больше, чем десяток тех, что околачиваются у Народного совета. Мэкицэ вздрогнул, услышав, как поднявшийся на улице ветер бросает в окно пригоршни дождя. Он вспомнил о кувшине и снова наполнил глиняные чашки. Тия скривилась, словно от ракии, и отодвинула свою чашку на угол стола.
– Не бойся, я и твою долю выпью, – басом засмеялся Кирилэ.
– Пей, – расщедрилась Тия. – Только гляди, кабы ноги не прихватило.
– Лишь бы в голову не вдарило, – хохотнул Кирилэ, – а ноги у меня крепкие… Усижу у вас целый бочонок.
По всему было видно, что Кирилэ успел здорово набраться у котла, – уж очень он раскраснелся. Опрокинув еще одну чашку, он с жаром заговорил о коллективном хозяйстве. У него были свои сомнения, и он выложил их открыто, не таясь, как Мэкицэ.
– Ежели и впрямь работать по-честному и получать по заслугам, я всех за пояс заткну. Только ты, браток, мог бы обойти меня, потому как и силы тебе не занимать и умения… Но ты говоришь, что не вступишь, а это, брат, худо… Ведь если не вступят в хозяйство надежные люди, на которых можно опереться, так и миром ничего не добьемся, а если бы записались ты да Минэ Пуйя, мы объединились бы в одну ватагу семей двадцать – тридцать и таких чудес бы натворили! Но что с вами поделаешь, коли сомневаетесь. Напутал здесь что-то матрос.
– Да он только хвалится, что матрос, – вспыхнул Мэкицэ, – никакой он не матрос. Доду-инвалид сказал мне, что он напялил эту матросскую тельняшку только теперь, когда его назначили уполномоченным по заготовкам.
– С коллективом, как со свадьбой, никого нельзя тянуть силком, – снова принялся рассуждать Кирилэ. – Ведь всю жизнь придется жить, как порешил теперь. Вот так-то! – с облегчением вздохнул он. Эта длинная речь потребовала от него непривычного напряжения.
Выпив еще по чашке, они опустошили кувшин. Дождь громче зашумел под порывами ветра, а темень за окном стала густой и черной, как деготь. Кирилэ Бумбу пригрелся, и ему не хотелось уходить: лицо у него стало багровым, глаза пылали, как огонь на ветру. Он расстегнул кожух и вытянул под столом ноги, такие длинные, что постолы высунулись с другой стороны. Мэкицэ тоже не помышлял о сне; кроме того, он поджидал еще одного друга, Минэ Пуйя, от которого надеялся узнать еще что-нибудь о коллективном хозяйстве.
– Ну а теперь давай закусим, – с искренним радушием предложил Мэкицэ. – Заодно и винцо попробуем. Оно, правда, еще мутное, горьковатое, язык щиплет, но все равно хорошее.
– Отведаем, браток, – еще больше развеселился Кирилэ. – Вот потому-то я и люблю бывать у тебя…
Тия беспокойно заерзала на кровати и скривилась, как от кислого, поглядывая на мужа злыми, совиными глазами. Но Мэкицэ встал как ни в чем не бывало, взял со шкафчика за дверью глиняную крынку и вышел, чтобы наполнить ее вином из стоявшей под навесом бочки.
– Поджарь-ка нам пастрамы[5], – вернувшись, приказал он Тие.
– Да ведь она еще не готова, Барбу, – елейным голосом возразила женщина.
– Давай такую, какая есть, – поторопил ее Мэкицэ.
Когда Тия подавала им шипящую на сковороде баранью пастраму, которая наполнила дом острым, будоражащим аппетит запахом, вошел Минэ Пуйя. Он был стройнее, чем друзья, но такой же высокий, жилистый, крепкий. Его приход искренне обрадовал Мэкицэ, и он сразу же потащил приятеля к столу поесть и выпить за компанию. Минэ оставил кожух сохнуть в сенях, отряхнул от дождя меховую шапку, так что пол сразу потемнел в этом месте, и уселся за стол, снова напялив ее на голову. Эту высокую шапку из сероватого барашка он носил с заломленным верхом, глубоко надвинув на левую бровь, как привык надевать еще в юности.
– Ты, верно, и спишь в ней, – подзадорил Мэкицэ.
– Ага, – буркнул в ответ Минэ, только теперь выдав свое плохое настроение.
Барбу заменил чашки стаканами, наполнил их кроваво-красным вином, разломил на части принесенную Тией лепешку и предложил гостям отведать нарезанную кусками пастраму, которая все еще шипела в глиняных мисках. Минэ Пуйя выпил свой стакан, не дожидаясь остальных, и только вторым чокнулся с приятелями. Осушив стакан, он отодвинул его в сторону и с горечью заговорил:
– Он уже совсем старик, а его надо кнутом отделать, чтобы отвадить от коллектива, чертову перечницу!.. Приспичило, видите ли, ему тащиться в район, а я с обеда дожидайся его в Совете. Да мне не его жалко, а коня. К вечеру, – продолжал Минэ, – позвонил оттуда и позвал нашего увальня: «Как быть, товарищ Тэнэсаке? Секретарь в районе… кому отдать письмо?..» – «Никому, – заорал в ответ этот настырный Тэнэсаке. – Дождись его и обязательно ему в руки!» И он ждал секретаря до вечера, пока тот не вернулся… Да все равно без толку, потому как секретарь сразу взялся за трубку и устроил нагоняй Тэнэсаке: «Ты зачем мне присылаешь записочки, как бабе?» – «Товарищ секретарь, тут у нас такая заваруха, – окрысился Тэнэсаке. – Члены бригады заготовок нарушают закон, самовольничают». – «А какое тебе дело до них? Тебя не касается, что они делают. Ты выполняй свое поручение, организуй коллективное хозяйство».
Минэ замолчал и, не выпуская из рук стакана, уставился на друзей.
– Ну, братцы, я и не думал, что наш размазня такое выдаст. Он сразу покраснел весь да как напустится на того: «Э, нет, товарищ, так не пойдет. Пока я отвечаю за политическую обстановку в селе, я не допущу беззакония». – «Но ведь ты отвечаешь за коллективизацию, а не за заготовки», – пошел тот на попятную. – «Я отвечаю за все… И как раз потому, что отвечаю за коллективизацию, не допущу, чтобы перегибали палку и нарушали принцип добровольности». – «А как его нарушают?» – «Как я вам написал. И люди вступают в коллективное хозяйство, не разобравшись толком во всем, затравленные уполномоченным по заготовкам и его бригадой». – «Так ты им и растолкуй, кто тебе мешает?.. Лучше скажи, как у тебя дела с коллективным хозяйством». – «Не плохо, – ответил Тэнэсаке. – Пока записалось сорок семь человек». Так вот, – прервал свой рассказ Минэ и, подняв палец, еще ниже надвинул шапку на бровь. – Как вы думаете, что ему сказал секретарь?
– Что он сказал? – не удержалась Тия.
– «Меня интересует не сколько народу записалось, а сколько еще осталось. В Трестиень завтра торжественное открытие, а вы все тянете… Ну постойте, я сам к вам приеду». От волнения Тэнэсаке стал серым, – продолжал Минэ изменившимся голосом. – Но тут же успокоился. Застыл на мгновение с трубкой в руке, уставившись, как обычно, куда-то вдаль, словно дремля с открытыми глазами. «Не надо приезжать, – говорит, – я сам приеду. Только не уходите, пока не явлюсь к вам. И первому секретарю, пожалуйста, дайте знать, что я приеду». Собрал он бумаги, – продолжал Минэ уже спокойным голосом, – перебросил через плечо котомку и ушел. До того он целый день не ел с досады. Доду нагнал его на улице с краюхой хлеба, чтобы поел в дороге. На первый взгляд за эту заспанную тетерю и гроша ломаного не дашь, а ведь силен, крепко стоит на своем, никому вот столечко не уступит!
– Ага, – подтвердил Мэкицэ, – он кажется размазней только чужим. А кто разбросал жандармов и провел нас, когда брали волостное управление, а потом спустил с лестницы волостного старшину, кто был впереди, когда мы забирали поместье Кристофора?
Все трое умолкли со стаканами в руках. Тия уставилась в черное, как деготь, окно: их воспоминания были ей чужды. Весной 1945 года, когда с фронта возвращались раненые и запасники, она стала подбирать себе мужика покрепче, чтобы управился по хозяйству и обломал ее еще молодое и горячее тело. Тогда-то и нацелилась она на Барбу, однако потребовался еще целый год и засуха, чтобы он остался с ней навсегда. Но для Барбу Мэкицэ воспоминания о тех временах были всегда одинаково волнующими.
В середине февраля, всего через неделю после того, как он выписался из госпиталя, вся окрестная беднота хлынула к волостному управлению. Вместе с ними туда пришли Доду-инвалид, Минэ Пуйя, Бумбу и много других, таких же, как они. Но были и постарше, вроде еще крепких тогда Глигоре Пуйя и Георге Влада. Они увидели, что волостное управление охраняется жандармами и окружено несколькими сотнями рабочих, которые размахивали кулаками и галдели так, что содрогалось все местечко. Мужики смешались с рабочими и стали вопить, чтобы им дали землю, будто там, за стенами волостного управления, скрывались все поместья мира. Но никто не двигался с места, в том числе и жандармы, и они, возможно, проторчали бы так под стенами управления весь день, если бы не вышел вперед Тэнэсаке. Само собой, что он был тогда помоложе, но выглядел таким же вялым и шапка у него была сдвинута на лоб, как будто он опасался, что его кто-нибудь разбудит. Жандармы вначале не обратили на него внимания, и он подошел к ним вплотную, даже не вынув рук из карманов. Но тут он неожиданно схватил за дула винтовки жандармов и прижал их к стене. Тем временем пятнадцать – двадцать рабочих ворвались на лестницу, а за ними в волостное управление проник и Тэнэсаке с товарищами. Толпа осталась на улице и словно оцепенела. Люди не спускали глаз с дверей и жандармов, стоя под дулом пулемета, ствол которого выглядывал из-под стрехи. Прошло всего несколько минут, и в дверях снова показался Тэнэсаке. Он смотрел куда-то поверх затаившей дыхание толпы широко раскрытыми глазами.
– Эй, солдаты! – крикнул он, подняв руку. – Кто из вас разбирается в пулемете?
– Я! – выскочил вперед Барбу Мэкицэ и тотчас же проскочил вместе с Доду мимо жандармов. Втроем они взбежали по лестнице на чердак, где теперь уже рабочие сторожили жандармов. Они взяли пулемет – Барбу ствол, Доду станок – и спустились за Тэнэсаке в кабинет, где засели волостной старшина, начальник полиции, командир жандармов, адвокаты и торговцы, члены национал-царанистской партии[6], приближенные тогдашних властей.
– Здесь, – сказал Тэнэсаке и распахнул двери.
Они установили пулемет на пороге. Ствол его был направлен внутрь кабинета, лента с патронами свисала из замка. Барбу лег за пулемет и, взявшись за рукоятки, прицелился в тех, кто находился в комнате.
– Не стреляй, – шепнул ему на ухо Тэнэсаке. – Не понадобится.
Именно тогда Мэкицэ понял, что у этого вялого на вид Тэнэсаке самая светлая голова. Не вынимая рук из карманов, он вошел в кабинет волостного старшины и вывел оттуда всех гуськом на улицу, подав знак толпе, чтобы их пропустили.
– Товарищ, – схватил его за руку Барбу, когда он вернулся, – приди завтра к нам в Коману, помоги занять поместье. – И все так же, сдвинув на лоб шапку и засунув руки в карманы, повел он за собой два озлобленных села, и они завладели землями Кристофора.
– Это только кажется, будто он сонный, – оторвался от воспоминаний Мэкицэ, – но с таким лучше не тягаться! Я думаю, что тот из районного комитета, с которым он говорил по телефону, может собирать манатки. И он, и уполномоченный по заготовкам. Да и нам, – мрачно добавил он, – видно, не миновать этого коллективного хозяйства.
*
Все трое еще долго думали о Тэнэсаке, о скрытой в нем смелости, упорстве и прозорливости… «С ним еще можно было потолковать, – обманывал сам себя Мэкицэ. – Он, может, понял бы меня. Надо было все-таки дать ему лошадь», – подумал Барбу, вспомнив о дожде и причинах, заставивших Тэнэсаке отправиться на ночь глядя в районный центр.
Тия отвела глаза от окна, будто испугалась плохого предзнаменования. Она все еще сидела, притаившись в тени за лампой, как в засаде. Ее напугал не столько уход Тэнэсаке, сколько его искреннее стремление сколотить коллективное хозяйство. «С ним шутки плохи. Его авторитет укрепит веру села в общее хозяйство», – подумала она. «Это по справедливости», – скажут люди и ринутся, как бараны, записываться.
Кирилэ Бумбу удовлетворенно бормотал себе под нос, что Тэнэсаке не позволит ударной бригаде матроса сесть себе на шею. «Имей в виду, что эти из бригады, – сказал он Тэнэсаке, – хотят навестить и тебя». А Тэнэсаке вздрогнул, будто кто-то прикоснулся к его самым сокровенным мыслям.
Минэ Пуйя поспешно дожевал кусок пастрамы и запил его стаканом вина, словно опасаясь, что не успеет рассказать всего за ночь, и снова поднял палец, еще больше напугав этим Тию.
– Подождите, я еще не кончил… Как только Доду вернулся с улицы, снова позвонили из района. Доду подошел к аппарату, и только послушайте о чем он говорил с тем, с которым воевал наш увалень. «Товарищ Тэнэсаке уже ушел?» – «Ушел, – ответил Доду. – Он уже в дороге». – «Товарищ Доду, у меня тут уполномоченный по заготовкам. Он говорит, что вы не хотите брать у людей заявления о приеме. Это в самом деле так?» – «Принимаем, товарищ… Но пусть они сами сначала разберутся, что к чему, а то прут, как овцы, которых толкают», – ответил ему этот хитрец Доду. – «Ну и что ж такого, если прут. Неслыханно! – заорал тот по телефону. – Люди хотят создать коллективное хозяйство, а вы им мешаете!» – «Никто им не мешает, товарищ. Кто захочет, всегда найдет к нам дорогу». – «Саботируете». – «Может быть, кто другой и саботирует, да только не мы, – заорал на него Доду. – Я отвечаю за нашу партийную организацию, а коллективное хозяйство, созданное из-под палки, долго не продержится. Мы же хотим, чтобы оно продержалось, потому как отправляемся теперь в долгий путь». – «Хватит! – рассвирепел тот. – Тэнэсаке забил вам голову всякой чепухой… Немедленно примите все заявления… Этой же ночью. Завтра я у вас буду!»
Тия онемела в своем темном уголке и, прищурившись, следила за всеми своими лисьими глазами, стараясь угадать, что скрывается за молчанием остальных. «Выходит, все-таки быть этому хозяйству», – подумал Мэкицэ.
Видя, что о нем забыли, Кирилэ Бумбу взял со стола кувшин и стал наполнять стаканы, нарушая плеском вина установившуюся тишину. Он выпил вино, не дожидаясь других, словно жажда только теперь овладела им. Дождь на улице усилился, и налетавшие по временам порывы ветра бросали его в окно. Минэ Пуйя тоже взял стакан и опрокинул его с ожесточением, снова во власти своих мрачных мыслей.
– Видать, так на роду нам написано, – заключил он.
– Пусть вступают те, кому угодно, – буркнул в ответ Мэкицэ к тайной радости Тии. – Ведь я никого за собой не тяну… Так пусть и меня не принуждают, не то пырну ножом.
После этой вспышки молчание стало еще более тягостным. Приглушенный шелест дождя подчеркивал его, и казалось, что все вокруг погружается в типу. В дом незаметно проникла сырость, и сразу стало холодно. Минэ Пуйя, закончив свой рассказ, ел не спеша, а Кирилэ Бумбу, хоть и совсем осовел, снова тянулся к кувшину, бормоча себе под нос что-то неразборчивое. Тия, по-прежнему напряженная, как струна, следила с опаской за неподвижным лицом Мэкицэ. «Во всем виноват этот матрос, – подумал Мэкицэ, – кабы не порол горячку, но было бы такого шума вокруг коллективного хозяйства. Вступил бы, кто хотел, на этом дело и кончилось». Он вспомнил, что этим вечером, когда, окутанные клубами пара, они опорожняли последний котел, он услышал лошадиный топот во дворе у Бобейки. Матрос, высокий, в распахнутой на груди рубахе, под которой виднелась полосатая тельняшка, и нахлобученной на лоб шапке, чтобы защитить глаза от дождя, в широченных брюках, заправленных в короткие немецкие сапоги, какие носил лишь он да Флорикэ – зять кулака, выхватил уздечку из рук Бобейки и вскочил в седло.
– Я только до райцентра, – сказал он кулаку, который не спускал глаз с лошади. – За два-три часа обернусь.
– Дурни вы, – заговорил вдруг заплетающимся языком Бумбу, протягивая руку за стаканом. – В коллективном хозяйстве наше счастье!.. Работаешь – получаешь; сколько работаешь, столько и получаешь! По труду и оплата, браток, – обернулся он к Мэкицэ. – Не понимаю, чего ты только боишься, ведь второй работник на селе после меня. Кроме того, от всех забот избавишься: о земле, лошадях, налогах и поставках и всем прочем. На душе легче станет, и руки сами заиграют на работе.
– Конечно, легко, если отберут все, – со злобой проговорила Тия.
– Не дело говоришь, – возразил Кирилэ. – Ведь только на словах отберут, а на самом-то деле все наше останется.
– Ладно тебе. Знаю я! – огрызнулась Тия. – Коли все там так хорошо, почему же нас силком туда тянут? Почему народ валом не валит в этот рай на земле, о котором они говорят?
– Потому что народ не разобрался толком, как там будет. Еще никому не приходилось жить так прежде… Но если все по чести и по труду, – из последних сил взмахнул рукой Кирилэ, – чего тебе еще надо? Не знаю, почему вы не можете понять этого, – удивленно и как будто протрезвев на секунду, продолжал Бумбу. – А к вам еще не заглядывали?
Барбу Мэкицэ с трудом оторвался от своих мыслей, словно вынырнул из грязной, стоячей воды и она еще не стекла с него.
– Были… – буркнул он, отмахнувшись.
Прошло еще несколько мгновений. Тия продолжала мрачно смотреть на Бумбу из своего темного угла под лампой. Он же, вытянув губы и словно боясь обжечься, потягивал из стакана вино. Минэ нехотя отщипывал кусочки пастрамы, которая уже успела остыть. На Мэкицэ нахлынула новая волна воспоминаний, и он снова помрачнел. Они наплывали медленно, как летние облака.
Это произошло вечером. Он и Тия готовили в сарае вино. Дело шло к концу. Он топтал ногами мешок с виноградом, а Тия наполняла ведро соком и выливала его в бочку. Они спешили, чтобы управиться до ночи, но вдруг заскрипела калитка и собака стала рваться с цепи у стога сена. Тия вышла с кувшином во двор и остановилась в ожидании, пока подойдут вошедшие в калитку люди. Мэкицэ перестал давить виноград, стоя одной ногой на мешке, другой в желобе. Свет фонаря падал ему прямо в лицо, и он смог разобрать только очертания трех людей, остановившихся под навесом сарая.








