412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николае Цик » Восемнадцать дней » Текст книги (страница 1)
Восемнадцать дней
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 22:39

Текст книги "Восемнадцать дней"


Автор книги: Николае Цик


Соавторы: Корнелиу Штефанаке,Раду Косашу,Лучия Деметриус,Ференц Папп,Николае Цик,Аурел Михале,Фэнуш Нягу,Иоан Григореску,Хория Станку,Штефан Лука
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Annotation

В сборник включены рассказы пятнадцати писателей Социалистической Республики Румынии, вышедшие за последние годы. Тематика сборника весьма разнообразна, но в центре ее всегда стоит человек с его переживаниями и раздумьями, сомнениями и поступками.

Восемнадцать дней

ЖИТЬ – ЗНАЧИТ БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ

ЛУЧИЯ ДЕМЕТРИУС

СМЕРТЬ СЧАСТЛИВОГО ЧЕЛОВЕКА

ЕУДЖЕН БАРБУ

ТАКАЯ У НИХ РАБОТА

АЛЕКУ ИВАН ГИЛИЯ

БЕЖЕНЦЫ

ИОАН ГРИГОРЕСКУ

КОНДОР

РАДУ КОСАШУ

БОМБЯ

РЕМУС ЛУКА

ПЯТЬ ДНЕЙ И НОЧЕЙ

ШТЕФАН ЛУКА

ВСЕГО ЛИШЬ ЭПИЗОД

АУРЕЛ МИХАЛЕ

КРОВЬ

ФЭНУШ НЯГУ

ФИОЛЕТОВЫЙ КОВЕР

ФЕРЕНЦ ПАПП

ПЬЯНЫЙ ЕГЕРЬ

ВАСИЛЕ РЕБРЯНУ

ЯБЛОКО

Ал. СИМИОН

ПОЖАРЫ

ХОРИЯ СТАНКУ

ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ

НИКОЛАЕ ЦИК

ВОСЕМНАДЦАТЬ ДНЕЙ

КОРНЕЛИУ ШТЕФАНАКЕ

ЖИЗНЬ ПО КАРТОЧКАМ

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

Восемнадцать дней



ЖИТЬ – ЗНАЧИТ БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ

«Восемнадцать дней» – сборник новелл современных румынских писателей. Небольшая, пожалуй, даже крохотная часть бурно развивающейся литературы. Капля в море. Но основные законы, которым подчиняются и моря и капли, одинаковы. Так в физике. Так и в искусстве. И новелла-рассказ подвластна тем же основным законам, которыми живет общество, как и поэзия, как и роман.

Для литературы социалистического общества главная проблема – человек. Мы часто говорим: новый человек. Но чем же он отличается от «старого»? Именно на этот вопрос своим языком и стремится ответить искусство.

Для литературы «новый человек» – понятие вовсе не абстрактное и не умозрительное. Это конкретный человек, но вот «новый» он или «старый» – определяет его поведение, его действия, душа его поступков – убеждения. Люди оказываются в самых разнообразных ситуациях и положениях, которые испытывают человека, заставляют его обнаруживать его сущность, переламывать себя или подчинять себе обстоятельства и в конечном счете отвечать, кто же он такой, человек.

Путь к новому человеку прокладывается издалека, еще с довоенных лет, когда румынская коммунистическая партия была вне закона и для того, чтобы быть коммунистом, нужно было обладать мужеством и непоколебимой верой в правоту пролетарского дела, готовностью бесстрашно встретить все, вплоть до смерти. И так, через войну, победу над фашизмом и ломку старого строя мы доходим до современности.

Во многих рассказах живой атмосферой, в которой живут люди и которая придает особое значение их поступкам и действиям, является война. Это далеко не случайно. Ведь именно во время войны, когда румынский народ вынужден был воевать на стороне гитлеровской Германии, рождалась зрелая, осознанная, непримиримая ненависть к фашизму, та ненависть, которая затем обернулась созидательной силой нового общества. «Всего лишь эпизод» Штефана Луки, «Беженцы» А. И. Гилии, «Жизнь по карточкам» Корнелиу Штефанаке – рассказы о войне. Хотя в них нет описания военных действий, которые происходят где-то далеко и в то же время чрезвычайно близко, потому что война идет и внутри человека и каждому необходимо ответить на исторически неизбежный вопрос: а на чьей же ты стороне, человек?

Жизнь по-разному соединяет людей: есть одноклассники, однокашники, односельчане и однополчане. Каждое подобное «объединение» имеет свои общие интересы и подобие общих законов. Но все это временно, зыбко, случайно. Беглые портретные зарисовки, отдельные эпизоды из жизни – так Корнелиу Штефанаке рисует судьбы гимназистов одного выпуска, объединенных после войны лишь случайно сохранившимся классным журналом. Поколение, растерзанное войной, растерзанное духовно и физически, которое выросло и стало взрослым при карточках. «Жизнь по карточкам, любовь по карточкам, время по карточкам, воздух по карточкам, ласки, мысли, смех – все выдается строго по карточкам. Талон за поцелуй, талон за улыбку, талон за объятие…» Но нет, это только так кажется, что право на жизнь дают карточки. Талоны – это право на продление существования, но не больше.

На жизнь существует другое право. Его берут мужественно и решительно. Его выбирают Штефан Букур и Ион Хицэ, хотя первого убивают гестаповцы, а второй кончает самоубийством после того, как сам убивает немецкого офицера, покушавшегося на честь его сестры. Их не интересовало собственное существование, отпускаемое по карточкам. Жить – значит быть человеком для себя и для других. Право на жизнь выбирают и другие ребята, которые взрывают склад с боеприпасами и столовую фашистских офицеров, ибо они хотят, чтобы не карточки регламентировали жизнь, чтобы естественное право человека быть самим собой не кромсалось на части в соответствии с какими-то талонами, чтобы человек управлял жизнью, а жизнь, в свою очередь, была бы ему доступна во всей полноте, как она доступна Тудору, герою рассказа Николае Цика «Восемнадцать дней».

Жить с напряжением всех духовных и физических сил даже на краю смерти, даже тогда, когда врачи признают себя бессильными, может только тот, кому внутренний долг повелевает жить для других, для общего блага. Для таких людей, как Тудор, личный мир разомкнут, он не отделен границей себялюбия от жизни и людей, от времени и общества. Только в широком общественном мире и мыслит Тудор свое существование, находя в самоотдаче полноту бытия и радость творчества, черпая во всеобщем подъеме те силы, которых порой не хватает самому.

Подобные герои, начиная с рабочих, коммунистов-подпольщиков, которых не могут сломить пытки сигуранцы (рассказ Ремуса Луки «Пять дней и ночей»), постепенно выстраиваются в ряд, образуя особую когорту людей, ту силу, которая является моральным фундаментом нового общества.

Почти все рассказы сборника написаны в реалистическом ключе, но они далеки от того, чтобы быть «всего лишь эпизодами». Каждый отдельный случай, подвергшийся художественному переосмыслению, предстает как весьма емкое обобщение, вырастающее порой до символа. «Кровные узы родства» – это выражение стало уже ходячим, и смысл его как бы стерся. Но Аурел Михале, рассказывая «всего лишь эпизод», не только вдыхает живой и новый смысл в понятие кровного родства, но и показывает коллективизацию сельского хозяйства как кровное дело всех трудящихся крестьян. Ужасы минувшей войны и совместная борьба за установление народного строя кровью скрепили дружбу между односельчанами Барбу Мэкицэ, Доду, Тэнэсаке. Но, как говорится: дружба дружбой, а табачок врозь. Получив после реформы землю, каждый ведет свое хозяйство по-своему. У Барбу Мэкицэ есть и достаток, и земля, и силы, есть даже возможность нанимать помощника, когда это необходимо для хозяйства. Ему организация сельского кооператива как бы вовсе ни к чему. Самому ему всего хватает, а об общем благе он не думает. Но когда Барбу приходится спасать раненого Тэнэсаке, одного из организаторов коллективного хозяйства в деревне, он ощущает, что не может быть в стороне от такого дела, за которое люди проливают кровь. Не родственные отношения, не фронтовая дружба, а классовое самосознание становится кровными узами родства.

Румынские писатели подходят к проблеме нового человека и с негативной, теневой стороны. Они объявляют непримиримую борьбу всему, что несовместимо с социалистической моралью. Так появляется сатирическая линия в их новеллах. С неприкрытой издевкой рассказывает Раду Косашу о продвижении по службе солдата Бомби Василе. Бомбя действительно прекрасный конник, он завоевывает призы и первые места на различных соревнованиях. За это к нему благоволит начальство. Без всякого труда Бомбя получает даже офицерское звание, хотя в конечном счете все достоинства Бомби ограничиваются «хорошо сложенным задом кавалериста». Карьера Бомби Василе тоже всего лишь эпизод, но за ним ощущается нечто большее, чем простой анекдотический случай, нечто многозначительное, с чем нужно бороться упорно и последовательно. Об этом же говорят рассказы Ференца Паппа и Еуджена Барбу. Хотя рассказы трех авторов написаны по-разному, у них совершенно несхожие сюжеты и герои, но одна суть: они разоблачают мораль эгоизма, того себялюбия, которое перерастает в торжествующую бесчеловечность. С публицистической страстностью, почти как памфлет написан рассказ Барбу «Такая у них работа». Льстивые приспособленцы, бесталанные карьеристы, демагоги и доносчики, «бесформенная масса потных затылков и лбов, хорошо отутюженных костюмов, накрахмаленных рубашек, багровых лиц, потерявших способность краснеть от стыда», «бесконечная стена равнодушия» – это то общественное зло, которое душит все живое, мешает жить и людям в отдельности, и обществу в целом. Еуджен Барбу нарочито заостряет проблему, всячески подчеркивая античеловеческую и антиобщественную сущность себялюбия, прикрывающегося громкими словами о преданности народу, ибо оно действительно несовместимо с законами социалистического общежития, с моралью и гуманизмом нового общества. Горану, Горе, Стате (персонажи рассказа Е. Барбу), бесхребетным перед начальством и твердокаменным с теми, кто хоть в малой зависимости находится от них, противостоят герои рассказов Ремуса Луки, Лучии Деметриус, Николае Цика. И не приходится сомневаться, что они-то и возьмут верх, хотя и Горан, и Горе, и Стате могут еще довести честного человека до самоубийства.

Ребята-гимназисты из рассказа К. Штефанаке в черные годы фашистского разгула мечтают, «чтобы к власти пришел человек». Он пришел к власти в странах социализма. Он очищает жизнь от всяческой скверны. И в этом ему деятельно помогает литература.

Ю. Кожевников

ЛУЧИЯ ДЕМЕТРИУС


Я рада, что вновь предстаю, с одной из своих новелл, перед советским читателем, таким требовательным и таким благосклонным. Мне уже выпадала честь издаваться на русском языке, и я знаю, что мои страницы, проникнутые преданностью делу моего народа и написанные с тем умением, на которое я способна (это умение никто из нас не считает совершенным и вплоть до своего последнего часа стремится его оттачивать), эти страницы пробудили у советского читателя те чувства, которые я как писатель хотела вызвать.

На этот раз я надеюсь, что советский читатель увидит в моем рассказе, включенном в сборник румынских новелл, именно то, что я стремилась в него заложить, ибо это глубоко пережито мною, а именно: любовь к человеку.

Октябрь 1972 г.

Бухарест

СМЕРТЬ СЧАСТЛИВОГО ЧЕЛОВЕКА

Доктор Павел Штефэнеску почти семь лет видит из своего окна одну и ту же картину: круглый холм, на вершине которого растет купа деревьев, словно торчащий вихор на коротко остриженной голове, серый забор, что спускается по склону к самому подножью, – и клочок неба. Это задний двор больницы. Другому этот пейзаж приелся бы, показался бы унылым и монотонным, но доктор, наблюдающий из окна тесной комнатушки, умеет различать в нем много интересного. Зимой двор белый-белый, а снег, покрывающий холм, остается необыкновенно чистым даже перед оттепелью, потому что никто там не ходит; небо выглядит то мрачно-свинцовой плитой, то сплошным нагромождением облаков, то вдруг окошком в сказочно синие, вечные дали, то и дело затягивающиеся войлочной завесой туч, как бы для того, чтобы люди не слишком привыкли к голубым просторам и, в силу привычки, не перестали им радоваться.

Осенью деревья на холме становятся золотисто-багровыми, их большие листья опадают и, влекомые ветром, летят, будто обессиленные огромные бабочки, опускаясь у окна, словно специально присланные. Летом холм покрывается зеленым бархатом. Независимо от того, посеяли ли там работники больницы люцерну или просто оставили траву, вид его чудесен: трава колышется и струится, как зыбь на водяной глади, кое-где на склоне выглядывают мелкие, скромные цветы, а среди ветвистых деревьев на вершине холма растут, как в горном лесу, колокольчики.

Настоящие горы начинаются за холмом, – с обрывами, скалами, голубыми вершинами, с тенистыми тропинками и сырой чащей, с зеленым светом и прозрачными сводами, пронизанными солнечными мечами; горные цепи, похожие на застывшие гигантские волны – голубые, окутанные легкой дымкой, сходятся там и расходятся. Но Павел Штефэнеску туда добраться не может. Он живет здесь, в этой комнатенке, а весь день проводит у микроскопа в лаборатории, что в конце коридора. По коридору он тащится медленно, волоча ноги – отрывать их от пола требует слишком большого усилия, и когда доходит до лаборатории, сразу же опускается на стул, чтобы отдышаться. Так же, когда он возвращается к себе, после того как проделал множество анализов, он вынужден сразу же сесть на кровать, потому что дыхание перехватывает, а сердце бьется очень сильно и неровно. Просидев некоторое время, он медленно, осмотрительно укладывается на высоко приподнятые подушки, осторожно вдыхает воздух в страшно хрипящую грудь и удовлетворенно улыбается: он поработал еще один день.

Отдохнув, он так же осторожно поднимается и переходит к креслу, которое стоит между столом и окном. Там магнитофон, его новый магнитофон – он его купил два года тому назад на смену радиоприемнику, – а за окном двор, холм, трава, деревья на вершине. Павел окидывает все это довольным взглядом – хорошо, что не приходится смотреть на одни задворки и что есть новый магнитофон и не надо ловить на волнах старенького радиоприемника любимую музыку, которую не всегда найдешь. Хорошо еще, что он знает о близости лесов и гор, что их крепкий, напоенный ароматом воздух врывается иногда в открытое окно, словно праздничный вихрь. А ведь могло быть и так, что больница находилась бы на окраине какого-нибудь равнинного города, окруженного болотами.

Он долго смотрит в окно: выясняет, распускаются ли спрятавшиеся в траве голубые цветы там, слева, или начали уже увядать; не склонился ли и не потускнел желтый цветок на прямом стебельке, напоминающий гроздь на длинной ножке, которому вздумалось вырасти здесь, в десяти шагах от стены; не колышется ли на холме высокая ветвь бука, похожая на крыло. Затем принимается за газеты. Его усталые глаза следят за новостями, и ему кажется, что он путешествует вслед за ними, по огромной карте, по ее горам, рекам, равнинам. Он сидит здесь, в кресле, не в силах сделать ни одного шага, но мысленно мчится по необозримым нивам, где огромные, проворные машины укладывают на землю большие волны хлеба, видит поднятую молотилками пыль, горы плотных, золотистых зерен, набивающих амбары. А далее – серый лес вышек, где черная кровь земли наполняет цистерны и разливается по артериям страны, приводя в движение всевозможные машины… Человек «пробует» огромной ложкой расплавленную руду, которая пульсирует, сверкает, дышит. Другие быстро подносят огромные клещи и зажимают в них раскаленное докрасна железо. Грохочут станки… Все эти далекие картины подступают к нему вплотную, бесконечное движение нарушает тишину, миллионы образов скрадывают его одиночество. Он ощущает себя в самом центре большого сердца, которое неустанно бьется, увлекая и его собственное сердце. И сегодня он оставался одним из звеньев бесконечной цепи, не выпал из этого колоссального хоровода, потому что и сегодня он работал. Да, сегодня он еще работал!

Павел собирается включить магнитофон. На сей раз он послушает Двойной концерт Баха. Его бледное, затененное очками с толстыми линзами лицо озаряется улыбкой. Сейчас, сию минуту, скрипки начнут свой ангельский диалог, будут прясть нить вполне земную, так как он, человек самый обыкновенный, почувствует, что эта нить как бы тянется из его существа, из его духовной сути и становится ему понятной.

Дрожащей рукой нажал он на кнопку магнитофона, но как раз в эту секунду зашла сестра Мария и принесла какой-то бесцветный суп и тарелку лапши.

– Спасибо, спасибо, сестра, все в порядке!

Ничего, ночь бесконечно длинная, спит он совсем мало, успеет послушать концерт. А поесть надо, чтобы отделаться. Только бы не оставить слишком много в тарелке, это огорчит сестру Марию, а она очень добрая.

Теперь можно слушать. Двор окутан тьмой, небо покрылось тучами, – по-видимому, пойдет дождь, очень уж душно было днем. Старый приемник трещал бы, помехи испортили бы весь концерт. Какое счастье, что у него сейчас магнитофон! Он прильнет к нему ухом вплотную, чтобы слышать, слышать по-настоящему, а не «угадывать» музыку, как он угадывает человеческие голоса, будто доносящиеся издалека, а иногда и вовсе не слышные.

Но не успевает он снова протянуть руку к кнопке, как в комнату входят доктор Мэнилэ и доктор Бретку. Они ночью дежурят – один в этом корпусе, другой в хирургии. Пришли проведать его. Им, правда, скучновато в больнице, они уже провели вечерний обход, взяли на заметку тяжелые случаи, а ложиться спать – каждому в дежурке своего корпуса – еще рано; в этих клетушках им негде даже устроиться, чтобы поиграть в шахматы, но дело не только в этом – они просто захотели посидеть с ним. Так уж повелось в больнице – все дежурные врачи обязательно заходят к Павлу. Он поднимает бледное лицо, убирает руку с кнопки магнитофона, улыбается и подносит ладонь к уху, потому что доктор Бретку что-то говорит. Оба молоды и веселы. Бретку, стройный, затянутый в выигрышно скроенный халат; Мэнилэ, коренастый, широкоплечий, с аккуратно подстриженными усиками, носит вместо халата белую блузу с короткими рукавами. Они все осуждают какую-то забавную историю, а что именно, Павел не может расслышать – впрочем, она его не очень-то интересует, а он только следит за выражением их лиц.

– Она сама тебе сказала или ты ее спросил?

– Сама сказала, честное слово!

– Ну и ну! Когда она к нам поступила, я мог бы поклясться, что это серьезная женщина!

Видимо, речь идет о новой победе Бретку. Павел приходит к такому выводу по его самодовольной улыбке и, опустив глаза, вежливо сам слегка улыбается. Если Бретку этим гордится, зачем портить ему настроение?

Молодые люди принесли с собой шахматную доску! «Вот хорошо, – думает Павел, – хоть молчать будут». Но им, видимо, еще не хочется играть. Они положили доску на кровать и говорят, говорят! Павел почти ничего не слышит, но терпеливо ждет. Может быть, они примутся за шахматы, а может быть, уйдут, и он сможет слушать музыку. И все-таки на них приятно смотреть, какие они крепкие, здоровые, красивые в своих белых шапочках. А с какой легкостью они двигаются и как заразительно смеются! Доктор Павел Штефэнеску будто видит, как в их грудной клетке чистые розовые легкие, схожие с большими цветами, ровно и плавно дышат, как ровно и сильно бьется их здоровое, трудолюбивое сердце, как бежит их алая кровь, как четко, безошибочно, будто совершенные механизмы, работают их внутренние органы, и все, вместе взятое, кажется ему бесконечно прекрасным, как жизнь люцерны на склоне холма, как чистый аромат, который источают этой прохладной ночью голубые цветы, растущие неподалеку. Мэнилэ хохочет, запрокинув голову, обнажая белые, крепкие зубы. Смех льется и звенит, словно струя чистого, журчащего родника. Даже Павел слышит этот смех, и ему кажется, что доктор Мэнилэ вливает в него по каплям бодрящий прохладный напиток, так же как неизвестно откуда подувший ветер бросает ему в лицо дыхание снегов с далеких вершин или благоухание горных цветов. Павел тоже смеется – не потому, что понял, в чем дело, просто ему правится смех Мэнилэ.

Бретку смеется спокойнее, менее искренне, одним уголком рта. Он всегда следит за собой, даже за своим смехом, сохраняя выражение иронии и критического отношения ко всему; создается впечатление, что он никогда не позволяет себе целиком отдаваться во власть какого-нибудь чувства – волнения, растроганности, веселья, помня о том, что он, доктор Бретку, по-своему расценивает каждое явление и ни одно из них не считает из ряда вон выходящим. Бретку всегда отделяет внешний мир от своего восприятия действительности собственным мнением о самом себе и о том, какова должна быть его, доктора Бретку, реакция на то или иное событие. Павел относится к нему с меньшей теплотой, чем к другим, хотя ему приятны его наружность и молодость, но ему не нравится, как Бретку ведет себя с доктором Диной Симионеску. Хрупкая, хорошенькая, расторопная, предельно внимательная и исполнительная, Дина в присутствии Бретку совершенно теряется, становится застенчивой, рассеянной, излишне суетливой. Павел видит в ее больших, ласковых глазах страдание. Все в больнице замечают, сколько раз Дина Симионеску слоняется из палаты в палату только потому, что где-то там находится Бретку, все видят, что она не уходит вовремя домой обедать только потому, что он еще не надел пальто, что она всегда старается приурочить свое дежурство к дежурству доктора Бретку. Об этом знают все врачи и все сестры, об этом догадываются и больные – «старожилы», которые от скуки окутывают романтической дымкой незначительные больничные происшествия. Но доктор Бретку всегда сохраняет в углу рта пренебрежительную улыбку, специально мешкает и не уходит, когда Дина его явно ждет, в ее присутствии обращается с какой-нибудь сестрой или пациенткой с той подчеркнутой вежливостью, которая скрывает влечение, или безжалостно высмеивает ее, когда она – еще не сумевшая превратиться в медицинский автомат – говорит словами, идущими от души и несколько наивно о каком-нибудь тяжелом случае.

Поэтому Павел и недолюбливал доктора Бретку.

Зато между ним и главным врачом больницы, доктором Добре, перед которым трепещет весь персонал, который разговаривает тоном «палача», как однажды испуганно воскликнула Дина Симионеску, который шагает по коридорам так, что сотрясаются стены, который свирепо глядит из-под сросшихся бровей, – с этим самым Добре у доктора Штефэнеску постепенно установилась такая сердечная дружба, что все не перестают удивляться.

Павел думает обо всем этом – о хрупкой Дине Симионеску, подолгу разглядывающей красивый, скривленный в презрительной улыбке рот Бретку, о своем друге, докторе Добре, которого встретит утром с такой же радостью, как всегда, о Двойном концерте Баха, который ждет здесь, в этой кассете, молчащей, но скрывающей в себе целый поток звуков. Он смотрит на этих милых молодых людей – они развалились на его кровати, опираясь широкими плечами о подушки, подобрав под себя длинные ноги, – и ждет. Они смеются, дышат, болтают, и в общем – это красивое зрелище, но в маленькой кассете с лентой содержится нечто более значительное, более глубокое, нечто обогащающее его душу непреходящей уверенностью в бессмертии человечества.

Дверь резко открывается, вбегает сестра Мария и что-то взволнованно говорит. Павел не слышит, что именно, а оба врача торопливо поднимаются. Бретку кричит ему прямо в ухо:

– Иду в палату. У этого парнишки – актера, опять кровохаркание. Спокойной ночи!

«Он спешит, значит, это ему не безразлично, – с одобрением думает Павел. – Но почему же он так иронически улыбается, будто актер выкинул какой-то головокружительный акробатический номер в разгаре ночи?»

Мэнилэ, дружески махнув рукой, выходит за Бретку.

Комната опустела. Через широко распахнутое окно улетучиваются последние струйки дыма. Они много курили! Небо стало ясным, тысячи звезд разукрасили его глубокий чистый купол. На вершине холма деревья кажутся черно-зелеными, и этот цвет воспринимается человеческим глазом по-особенному, его невозможно спутать ни с какой тенью, ни с каким другим цветом.

Павел поправляет пленку, включает магнитофон, гасит свет и прижимается ухом к динамику. Огромное счастье овладевает всем его существом. Ему больше не причиняет боли его прерывистое дыхание, которое все время что-то задевает в груди, он не чувствует своего тела, забывает о комнате, о стенах, обо всем вокруг, – ничего не видит и не слышит, кроме мощного потока музыки, который уносит с собой, вбирает в себя, становится все шире и шире, всепоглощающим. Этот поток то разливается, то пропадает, но лишь затем, чтобы превратиться в нечто более совершенное, нечто цельное, бесконечно гармоничное, соединяющее воедино мечту и реальность.

*

По утрам в коридоре царит суета. А наверху, в палатах, где идет обход, все застывает. Больные, даже самые беспокойные, смирно лежат в кроватях, натянув одеяла под самый подбородок; они застегнули рубашки и пижамы на груди, привели в порядок тумбочки, заставленные пузырьками с лекарствами и банками компота, и лежат с широко раскрытыми глазами, грустный и покорный взгляд которых должен завоевать симпатию главного врача, доказать ему, что они еще нуждаются в лечении, обратить на себя его внимание, смягчить его суровость.

А доктор Добре, сопровождаемый целой свитой, шествует из палаты в палату своей тяжелой, энергичной походкой, рассматривает из-под сросшихся бровей историю болезни, огромной красной рукой с толстыми пальцами и мясистой ладонью то пробует лоб, то ощупывает шов, то резко хватает результат анализа. У больных спирает дыхание, сестры бледнеют, словно в чем-то провинились, врачи стоят в смиренном ожидании, а доктор Дина Симионеску трепещет, как тополиный лист. И вдруг тишину палаты нарушают раскаты недовольного громового голоса Добре:

– А пробу на антибиотики сделали?

Все замирают. Пробы не делали!

– Нет, – отвечает доктор Бретку, пытаясь иронически улыбнуться, но улыбка не удерживается в уголке рта. – В таком плане вопрос не стоит.

– Стоит, не стоит, извольте сделать! – рявкает доктор Добре и идет дальше. Ничего страшного не произошло, никому ничем он не угрожал и никого не ругал, но все напуганы так, словно подвергались большой опасности.

– У меня все время боли под левым ребром, – жалуется тщедушный актер, у которого недавно опять было кровохарканье. Он наконец решился сказать об этом главному врачу.

– Неужели? – Добре спрашивает таким тоном, что актеру кажется, будто он его вот-вот съест. – Приложите к этому месту любовное послание, и все пройдет.

Врачи и сестры смеются, – считают, что так надо. Ведь главный пошутил! Удачная ли шутка, нет ли, – это его дело, но смеяться-то положено! Дина Симионеску вяло улыбается, не отрывая глаз от красивого рта доктора Бретку, который скривился в язвительной гримасе. А актер, испуганный, опечаленный и разочарованный, застывает с широко раскрытыми от изумления глазами.

Вся свита направляется к другой постели в могильной тишине, нарушаемой лишь тяжелыми шагами главного врача. Вдруг доктор Добре возвращается к актеру.

– Троакар! – рычит он, и две сестры спешат за шприцем с длинной иглой. Актер оглядывает крупные руки главного врача и какое-то мгновенье думает, что лучше бы ему дали умереть спокойно.

Внизу, в коридорах, свободных от присутствия доктора Добре, все кипит, будто в отместку за опасливую тишину верхнего этажа. Сестры бегают в лаборатории, больные болтают, ожидая своей очереди у рентгеновских кабинетов, пациенты, пришедшие на амбулаторный прием, путаются у всех под ногами, и их уличная одежда кажется странной, приносит частицу внешнего мира, оживляя однообразие белых и синих халатов.

Доктор Павел Штефэнеску работает в своей лаборатории, низко склонившись над микроскопом.

За его спиной обе лаборантки что-то фильтруют и тихо переговариваются, время от времени посмеиваясь. Каждый раз, когда входит сестра с какой-нибудь пробиркой, в лабораторию врывается шум коридора, но Павел ничего не слышит и не чувствует. Он сидит у микроскопа и даже не слышит собственного дыхания – короткого, хрипящего, спотыкающегося, звук которого заполняет все помещение.

Перед его глазами разворачивается жизнь бесконечного мира, непрерывно движущегося, молчаливого, никем не подозреваемого, о котором знает он один, мира, упорно и неустанно творящего зло.

Мазок, еще один, еще и еще, и перед ним проходит вереница вселенных, каждая со своими особенностями, проявления которых он разгадывает, распознает, разоблачает.

Бегут часы, мазки и вселенные сменяют друг друга, а Штефэнеску, поглощенный своим делом, упорный и неутомимый, дышит все тяжелее, склоняется все ниже над микроскопом. Здесь ведется великая битва между человеком и миром, который существует за счет здоровья и жизни людей. Среди миллионов копошащихся микроорганизмов надо отыскать именно те, которые подтачивают и губят человеческую жизнь.

К трем часам лаборантка разводит руками, давая понять, что работы больше нет. Все посевы на сегодняшний день исследованы. Те, которые еще не завершили своего безудержного цветения, останутся на завтра. «Наш доктор готов проводить здесь все ночи, до рассвета, только была бы работа. Он забывает, что любое живое существо должно иногда отдыхать», – думает лаборантка.

– Все? – спрашивает Павел с улыбкой, и это слово звучит как хрип, вырвавшийся из его усталой груди.

Лаборантки снимают халаты, доктор моет руки. Вдруг по коридору гремят тяжелые шаги, дверь резко распахивается, будто ее сорвали с петель, и лаборантки замирают – у одной в руках халат, у другой – берет. В комнату врывается доктор Добре, держа в огромной руке пробирку. Лицо Штефэнеску осветилось теплой улыбкой.

– Павеликэ, милый, сделай-ка мне срочно анализ этой легочной жидкости. С ума меня сведет этот актер. Будто бес в него вселился, ничего его не берет, паршивца.

Подавив внутреннее отчаяние, лаборантки покорно надевают халаты. Павел, широко улыбаясь, берет пробирку и, сгорбленный, измученный, тащится к столу.

– Ну и скотина! Сколько стрептомицина на него извели, – ворчит Добре.

Лаборантки затряслись от негодования. Они знают этого юного актера, – раньше он сам приходил в лабораторию и обещал им контрамарки в театр, когда снова начнет играть. Изящный, с высоким лбом, весь в движении, очень вежливый, он горел желанием скорее выписаться из больницы и вновь оказаться на сцене. Иногда он читал девушкам стихи и бросал в их сторону томные взгляды, так и не уяснив себе, какая из них ему больше нравится. И вот Добре обзывает его скотиной. Разве он виноват, бедняга, что не выздоравливает?

Один лишь Штефэнеску будто не замечает суровости слов доктора Добре, хотя он их прекрасно расслышал – ведь тот гаркнул, будто отдавал военную команду. Он доверчиво улыбается ему, отлично понимая, что Добре мечтает сейчас лишь об одном – вылечить эту «скотину». Теперь у микроскопа двое: маленький, щуплый Павел, с его хриплым дыханием, терзающим разодранные в клочья легкие, и нахмуренный Добре, который, широко расставив ноги, как опоры Эйфелевой башни, держит огромную красную ручищу на хрупком плече Павла.

– Какая бестия! Ну и бестия! – злится он, глядя в микроскоп. – Смотри, что творит!

Затем он осторожно обнимает Павла за плечи – при этом его лапа становится легкой и нежной, – и, прижав к своей широченной груди, медленно идет с ним в его комнату, по опустевшему коридору.

– Слышь, Павеликэ, – говорит он, и в его грубом голосе появляются странные, мягкие, несвойственные ему нотки. – Можешь мне отрезать нос и уши, если не окажется в конце концов, что правы мы и что Мэнилэ – идиот! Вот так-то, брат! А он все воду мутит со своей резекцией!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю