Текст книги "Восемнадцать дней"
Автор книги: Николае Цик
Соавторы: Корнелиу Штефанаке,Раду Косашу,Лучия Деметриус,Ференц Папп,Николае Цик,Аурел Михале,Фэнуш Нягу,Иоан Григореску,Хория Станку,Штефан Лука
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
– Я оставлю обоих здесь до завтрашнего утра. Так будет лучше.
Полицейские отдают честь и уходят, громко топоча своими ботинками, подбитыми железными гвоздями.
Минут через десять после укола буян успокоился и задремал. Его можно развязать и перенести на чистую и прохладную койку. Я снова смотрю на него – теперь его лицо уже не искажено ненавистью, оно безмятежно и будто изваяно из белого греческого мрамора. Одежда, хоть и измятая, все еще хранит следы некоторой элегантности. В черном кожаном бумажнике – несколько сот франков и удостоверение личности, в котором указаны его имя, возраст и профессия. Выясняется, что молодой и яростный эллинский бог – бухгалтер и живет в буржуазном районе.
Девица с лицом, забрызганным грязью, все так же покорно сидит на стуле и ждет меня, тупо глядя перед собой.
– Что с вами?
– Я больна, очень больна.
Я торопливо осматриваю ее. Она уже сидит здесь достаточно долго и с минуты на минуту могут привести кого-нибудь еще. Я не могу сдержаться и резко спрашиваю:
– Что вы пили?
– Я? Ничего.
– И все-таки вы пили. Что именно? И сколько?
– Вот вы всегда так говорите: «Ты напилась! Ты пьяна!» Все вы свиньи! Все мужчины свиньи! Все врачи свиньи! Ты врач?
– В какой-то степени.
– Почему же ты говоришь, что я пила? Ты лжешь! Это просто значит, что и ты…
– Прекрасно. Как хочешь. Мы тебе дадим лекарство, потом ты ляжешь и поспишь.
– Посплю дома.
– Домой пойдешь завтра утром.
– Нет, сегодня!
Уже далеко за полночь. Вчерашний день кончился и наступил сегодняшний. Собственно говоря, дни должны начинаться на рассвете, вместе с восходом солнца. Девушка вновь принимается проклинать людей, землю, вселенную, всех нас.
– Это все, что ты умеешь?
– Я много чего еще умею. Хочешь послушать?
Она выпаливает, не задумываясь, новые оскорбления и ругательства, тривиальные и сальные, но по ее лицу начинают течь слезы, черные из-за туши для ресниц, грязи и кричащих румян.
– Ты упала?
– Нет, сама бросилась на землю! Я хотела…
Она запинается на полуслове и плачет навзрыд.
– Попусту тратите на нее время.
Медсестра работает в больнице более двадцати лет и привыкла к подобным ночным казусам, которые мне представляются необыкновенными.
– Дайте ей выпить какое-нибудь легкое успокоительное и уложите до утра.
Минут через десять она возвращается.
– Я не задержалась?
– Нет, все в порядке.
– Я ей помогла вымыться. Очень уж она замызгалась. И знаете, она прехорошенькая. И еще молодая…
Сестра чуть смущена. Обычно подобными процедурами занимаются санитарки.
– Наконец-то вы выпили кофе.
– Он был чудесный.
Затем следует неожиданно спокойный промежуток времени. Можно даже поспать, но сон никак не приходит. На столе в комнате дежурных я нашел несколько книг, не то забытых, не то оставленных здесь специально: детективный роман какого-то американца, еще чей-то роман, весьма модный, и, будто в насмешку, тоненькую, зачитанную книжку стихов. Просматриваю наугад несколько страничек из каждой книги. За эти короткие, считанные минуты чтения я создаю себе призрачную, иллюзорную и в то же время реальную картину противоречивого, контрастного мира. Гангстеры, садисты и частные детективы, бесстыдные лолиты[11] Набокова и бумажные мотыльки Превера сплетаются во все более стремительном хороводе, пряча и раскрывая истину, кружатся в фантасмагорическом танце, в который вступили и больные, привезенные сегодня вечером. Сказывается усталость ночи и долгих часов напряженного бдения.
Дежурная сестра никак не может разделаться с бесконечно длинными желтыми формулярами, куда записываются лекарства, выданные днем и ночью.
– Вам не хочется спать?
Я отрицательно качаю головой. Бесполезно объяснять ей, почему и как я потерял сон…
В отделении «скорой помощи» пять палат, выходящих в ярко освещенный коридор. Каждая палата на три-четыре койки. Напротив них расположены две палаты без окон и мебели, стены и полы которых покрыты мягкой синтетической обивкой. Они предназначены для буйно помешанных. Сейчас занята только одна из них. Я вглядываюсь в забранное решеткой окошко, пробитое в двери.
– Спит.
– Наконец-то. Вчера ночью еле его усмирили.
– Молодой?
– Не знаю. Если это вас интересует, могу посмотреть в истории болезни.
– Спасибо, не стоит. Какой смысл? При всех обстоятельствах его необходимо перевести в другую больницу.
– Завтра должны за ним приехать.
Больные спят неспокойно, ворочаются, тяжело и прерывисто дышат, что-то бормочут во сне. Лампочки в их изголовье погашены. Бухгалтер, приведенный в неистовство алкоголем, теперь дышит легко. Его лицо совсем прояснилось, успокоилось. Юная продавщица, пытавшаяся покончить счеты с жизнью, пришла в себя и, заикаясь, спрашивает, где она находится. Суровая медсестра ласково гладит ее по щекам, совсем забыв, что всего час тому назад назвала девчонку «потаскушкой».
– А что вы сделали с теми фотографиями?
– Порвала и выбросила.
– Значит, нарушили правила…
Обходим других больных – инфаркт миокарда, сосудистый криз и тому подобное.
Лекарства всем им были даны своевременно и оказали свое благотворное действие.
– Очень хорошо, сестра, просто прекрасно.
Она удовлетворенно улыбается, как человек, исполнивший свой долг.
– Недаром же я двадцать лет работаю.
– А там что?
В последней палате горит лампочка. Женщина лет семидесяти, в белой больничной рубашке, очках и чудовищной, черной, украшенной перьями и цветами, шляпе на голове, жадно читает бульварный роман.
– Это что еще такое?
– Видно, ей не спится.
У старухи багровый нос и лицо, испещренное синими прожилками. Я пытаюсь отодвинуть неприятный разговор и рассматриваю историю болезни, в которой пока ничего не записано.
– У вас что, даже имени нет?
– Было, но я его забыла.
– На что вы жалуетесь?
– Я здоровее вас, доктор. В моем возрасте вы уже давно будете на том свете.
Для трех часов ночи шутка представляется мне мрачной.
– Где вы живете?
– При государственной лотерее, месье, – смеется она.
Я тут же вспоминаю прилавки с полотняными навесами, за которыми продают на улице «счастливые» билеты. Бродяги – странная категория людей – они вечно странствуют, живут и умирают на тротуарах, питаясь милостынью или объедками из мусорных ящиков. Благодушная порода людей, утративших какую-либо связь с обществом и своей прежней жизнью. Они довольствуются ничем, не надеются ни на что и никого не боятся. Все-таки, с наступлением осени, и тем более холодной сырой зимы, гостиница «Государственная лотерея» становится неудобной даже для тех, кто приспособился к ее весьма убогому комфорту. Ветер пронизывает улицы, бульвары и переулки окраин, пробирается под своды мостов, мелкий дождь однообразно стучит по мостовой из свинцово-серого гранита, от речной воды тянет въедливой сыростью. Тепло и светло только на станциях метро, но к полуночи они закрываются… Сквозь старую, изношенную, рваную одежду, худые ботинки и полусгнившие войлочные боты легко проникает холод, старые ноги зябнут от сырости, снега и грязи, мусорные ящики становятся мокрыми и скользкими. Это тяжелая пора для городских бродяг, мучительные месяцы, когда те, у кого есть квартира, служба, место в жизни, торопятся больше, чем когда-либо, мчатся в свою теплую, гостеприимную квартиру, забывая бросить мелкую монетку стынущему на холоде нищему, пора простуд, болей в суставах, чахотки…
– Сейчас как раз то время, когда они начинают приползать сюда, к нам, и не напрасно – мы у них всегда обнаруживаем какую-нибудь болезнь, – шепчет мне сестра. – Но они все равно здесь не залеживаются, не выдерживают более двух-трех дней больничной обстановки, будто боятся застрять между четырьмя чистыми стенами, в теплой палате, на белой койке…
При желании это явление можно перевести на научный язык – боязнь закрытого помещения, делириум амбулатории, или как-нибудь по-иному, но я предпочитаю не делать этого, потому что не знаю, что такое бродяжничество – болезнь или же невозможность приспособиться к окружающему миру. Я предпочитаю не делать этого и потому, что старуха разглядывала нас с явной и вполне оправданной иронией. Она считала нас дурачками, которых ничего не стоит провести, готовых поверить ей и предоставлять кров и трехразовое питание так долго, как ей заблагорассудится. Но она ошибалась, а мы притворялись, что даем себя обмануть.
В ногах койки лежит небрежно спрятанная литровая бутылка, на три четверти заполненная кислым красным, самым дешевым вином.
– Это что еще такое?
– Подарок друзей.
– Здесь вино запрещено.
– Не могла же я отказать друзьям. Это было бы неприлично.
Пока мне преподают этот небольшой урок благопристойности, дежурную сестру бросает в краску – она чувствует себя виноватой в том, что допустила непозволительное и прискорбное нарушение правил.
– Чтоб я не видел больше здесь этого вина.
– Слушаюсь.
С поразительным для своих лет проворством старуха соскочила с койки и схватила бутылку. Я подумал, что она собирается вылить вино в умывальник, но она поднесла горлышко ко рту и несколькими большими глотками опорожнила всю бутылку.
– Пожалуйста – вина больше нет. Так хорошо?
– Прекрасно…
Даже строгая медсестра с трудом сдерживает улыбку. В коридоре она пытается мне объяснить:
– Старуха была в тяжелом состоянии. Только совсем недавно пошла на поправку.
– Это видно.
Мы возвращаемся к своим делам. Сестра из приемного покоя отложила в сторону вязание и теперь наводит порядок на столе. Нынешняя ночь как будто спокойнее других. По существу, она уже на исходе – к половине пятого небо начинает светлеть. Дождь перестал, и в обрывках разорванных ветром туч видны бледнеющие звезды.
Наконец последний пациент – португалец лет сорока, с резкими чертами лица, двухдневной щетиной, лихорадочным взглядом. Мы понимаем друг друга с трудом, хотя он живет здесь уже полгода. На нашем языке он знает всего несколько слов. Нет, он не очень болен, он просто неважно себя чувствует со вчерашнего дня – у него жар, он устал. Пока мы говорим, его начинает бить короткий, сухой кашель. На большом, будто шаль, платке, в желтую и синюю клетку, остаются тоненькие нити крови.
– Вам необходимо полежать здесь, у нас.
– Долго? – Он повторяет слова, будто не понимая их. А возможно, и впрямь не все понимает. – Долго? Как долго?
– Месяц-другой, пока неясно.
Он подавлен и, запинаясь, произносит длинную и невнятную фразу на родном языке, с примесью слов на языке своей новой родины: работа, семья, деньги…
– Вы обязательно поправитесь. Здесь прекрасные врачи…
После того как он выходит, дежурная считает своим долгом сказать мне:
– Иначе и быть не могло. Даже трудно себе представить, как мало он зарабатывает, что ест и где спит. А половину заработка, возможно и больше, он посылает домой. Я была там этим летом.
– В Португалии?
– В Испании. Но думаю, что большой разницы нет: солнце, зной… Наш климат не идет им на пользу. В конце концов…
Дверь открывается, и на пороге появляется дружок девушки, пытавшейся покончить счеты с жизнью.
– Я вам не помешаю?
– Сейчас нет.
Он садится на краешек стула напротив меня и закуривает с притворной развязностью. Дежурная возится тут же – моет шприцы, с грохотом швыряет металлические подносики, что-то ворчит себе под нос. В ее глазах он главный виновник всего происшедшего.
– Вы хотели поговорить со мной…
Он прав, а я начисто забыл о нем и сейчас чувствую себя неловко.
– Я хотел узнать, как все произошло.
– Да чепуха какая-то. Ей почудилось, что я ее разлюбил и избегаю встреч, но это неправда. Я по вечерам учусь, хочу приобрести специальность получше, а затем жениться на ней. Я обещал это и сдержу свое слово. А она не понимает. Сами знаете, как это бывает: мелкие ссоры, упреки, уколы, думаешь, что уже все приелось, что нужно что-то иное, даже если это не так. Пытаешься переиграть и…
Он выкурил всю сигарету и сейчас не знает, что делать с руками, неловко ерзает на месте, пытается усесться удобнее.
– Вот оно в чем дело…
– Я думаю, что именно здесь собака зарыта. А кроме того, я перекинулся шуткой с ее подружкой, она служит в том же магазине, и мы даже встретились раза два, но малышка восприняла все это трагически – плакала, угрожала. Сами знаете – обычные сцены ревности.
– А подруга красивее ее?
– Как будто да. Чуть-чуть. И из-за этого она попыталась наложить на себя руки. Посудите сами, какая глупость.
Я не мешаю ему переживать свою маленькую драму, волноваться.
– Ей сейчас лучше?
– Опасность миновала. А вы можете не беспокоиться, к вам никакие претензии предъявлены не будут.
Он совершенно успокаивается, и недавнее волнение постепенно превращается в какую-то враждебность по отношению ко всем нам. Юноша становится почти нахальным.
– В таком случае зачем вы меня сюда позвали?
– Нам необходимо узнать, как все произошло.
– И это все?
– Все.
Он встает и бросает на меня сердитый взгляд, но тут же отводит глаза. Мелкий, трусливый тип. А быть может…
– Я все-таки хотел бы ее повидать.
– Сейчас нельзя. Завтра утром – пожалуйста. Идите домой и возвращайтесь в часы посещения больных.
– Я подожду здесь.
– Если у вас нет других дел.
Когда мы остаемся одни, сестра укоризненно замечает:
– Надо было вышвырнуть его вон, со всеми его дешевыми историями… Через неделю он снова возьмется за свое.
Она права, но спустя два дня я случайно встретил его в коридоре. Он бережно ведет девушку под руку, она прижимает к груди большой букет цветов и кажется вполне счастливой. Молодой человек непринужденно кланяется мне, и я слышу, как она его спрашивает:
– Кто это?
– Врач, который…
В восьмом часу утра все поглощены административными делами. Подписываются всевозможные бумаги; больные, нуждающиеся в дальнейшем лечении, переводятся в другие отделения, остальных выписывают, и они уходят.
Девушка, которую привезли ночью, – та, с лицом, заляпанным грязью, – уложила свои взъерошенные патлы в скромную аккуратную прическу. Кто-то – думаю, что дежурная, – одолжил ей щетку и утюг, чтобы привести в порядок одежду. Сейчас ее чистое, без кричащего грима лицо портят лишь две морщинки, уже прорезавшиеся в уголках рта. Господин, который причинил нам столько хлопот, выглядит весьма корректно в своем темно-синем, спортивного покроя, костюме. Он зашел попрощаться.
– Вам не стоит повторять такие опыты…
Он ничего не отвечает.
– Обидно за вас. Вы человек интеллигентный, да и специальность у вас тихая, мирная.
– Тихая, мирная. На этой или на следующей неделе я снова запью.
– Почему так?
– Три года в Индокитае, затем несколько лет в Африке. Знаете, кем я там был? Десантником-парашютистом в…
Он называет полк, о котором когда-то писали все газеты.
– Мы были, или мы считали себя особыми существами, сверхлюдьми, как говорится. Опускаться с неба, плыть в воздухе на огромном шелковом зонтике, очутиться на земле с автоматом в руках, стрелять, убивать… Однажды я заблудился в джунглях, оказался совсем один, но я был менее одинок, чем в этом городе. Лес шелестит, колышется и говорит, завлекает тебя в ловушки, но ты чувствуешь, что ты его хозяин и бог. Затем – каменистые и пустынные горы, изрубленные трещинами, и в каждой из них скрывается враг, за которым ты должен охотиться, подбираясь к нему ползком, прячась за скалами. И жажда, жажда, какая мучает только в песчаной пустыне, под палящим солнцем, когда в раскаленном бидоне не осталось ни капли воды.
– Войны закончились.
– Возможно. Но после таких десяти лет торчать в четырех стенах, которые душат тебя, гнить среди бумаг, папок с делами, скоросшивателей, гроссбухов, делать выкладки и расчеты для каких-то жалких лавочников, выписывать квитанции, вести корреспонденцию, слушать треск пишущих машинок, такой похожий на очереди пулеметов. Возвращаться домой, ласкать жену и детей, после того как…
Он осекается, сникает, но тут же продолжает:
– День, два, сто, и так всю жизнь. Думать, что ты такой же человек, как все остальные.
– И все-таки необходимо привыкнуть.
– Попытаюсь.
В дверях он поворачивается и говорит на прощанье:
– Возможно, не только я один во всем виноват.
Мой друг Муссон пришел в больницу раньше конца моего дежурства и заходит ко мне.
– Ну, какая была ночь, легкая?
– Так себе.
– Может быть, тебе хочется немного прогуляться? Солнце уже взошло. Я подежурю вместо тебя до девяти.
Я спрашиваю его, почему он это мне предлагает.
– Подобные ночи порождают превратные представления о людях, о жизни, обо всем. Здесь совсем особый мир… – он ищет подходящее слово, – очень специфический. За этими стенами все по-иному.
У моего друга природная склонность к философствованию.
– Значит, ты мне рекомендуешь непродолжительный курс лечения действительностью?
– Не совсем так. Собственно говоря, больницы повсюду одинаковы.
– Почти одинаковы.
Улица оживлена; автобусы и станции метро выталкивают все новых и новых мужчин и женщин, спешащих на работу. Озабоченных и безмятежных, болтливых и молчаливых, элегантных и скромных. Газета, раскрытая на ходу, политические или спортивные новости, последняя сенсация, журнал, на обложке которого красуется обнаженная девица, дымящаяся сигарета, купленный по дороге цветок, яблоко, надкусанное молодыми, белыми зубами. Лужи на тротуарах, негры – подметальщики улиц, опустевшие мусорные урны, треск поднимаемых ставен, витрины, раскрывающие свой дневной блеск, знакомый продавец газет, волна пешеходов, нашествие машин, мчащихся на максимальной скорости, жизнь, шум. Наемник и проститутка, влюбленная девчонка-самоубийца, португалец и служащий, жиличка «Государственной лотереи» и все прочие остались где-то очень далеко. Жаль. Я задаюсь вопросом – достаточно ли я им помог, чтобы они вновь влились в эту толпу обыкновенных, простых людей?
Начинается новое утро. Я возвращаюсь – у меня и Муссона впереди еще целый рабочий день. Последний взгляд на змеящуюся реку, над которой поднимается марево утреннего тумана, на другом берегу дымят трубы фабрик и заводов, а над водой несутся оглушительные гудки буксиров.
Перевод с румынского А. Садецкого.
НИКОЛАЕ ЦИК
В 1949 году я учился в последнем классе гимназии и тогда же совершил непростительную ошибку: прочитав в каком-то ученическом журнале о том, что проводится конкурс поэзии, я решил принять в нем участие. Спустя два месяца, когда я уже позабыл об этом конкурсе, к моему великому удивлению, на мою голову свалился лавровый венок: первая премия за присланное стихотворение… Могу чистосердечно признаться, что после этого успеха я согрешил не более четырех-пяти раз, написав стихи столь же – впрочем, на мой взгляд – слабые, как и первые. Таким образом, сочтя свою поэтическую карьеру благополучно завершенной, я переключился на репортаж и публицистику, от которых не излечился и по сей день, хотя привлекает меня жанр рассказа и роман.
Рассказ «Восемнадцать дней», который советские читатели прочтут в этом сборнике, я опубликовал несколько лет назад. Долгое время я не осмеливался его перечесть, иногда даже боялся о нем думать. Тудор, герой рассказа, существовал в действительности и был моим хорошим другом. Годы подряд я радовался и переживал за него. И сейчас я помню день его триумфа, когда он вернулся из санатория: он победил болезнь и был уверен, что победил и смерть. Тогда-то я начал писать свой рассказ.
Затем наступила тяжелая зима – с гололедом и снежными сугробами. Однажды мой друг сошел с троллейбуса и стал переходить площадь, которую пересекал сотни раз. До тротуара оставались считанные шаги, но он поскользнулся и упал. Шутя, он потом говорил мне, что увидел красивую девушку и повернул голову ей вслед. Перелом и недели неподвижного лежания в больнице нарушили жизнедеятельность ослабленного организма, и наступил конец. Но мне и сегодня еще не верится, что Тудора нет больше в живых.
Июль 1972 г.
Бухарест
ВОСЕМНАДЦАТЬ ДНЕЙ
1
Последний раз я встретил его на свадьбе друга моего детства, Додо Северина, знаменитого в то время футболиста (целое поколение болельщиков до сих пор еще помнит его). Когда Тудор появился в сопровождении бабушки Додо, веселье было в разгаре, и только жених, всегда умеренный и предусмотрительный, был полностью трезв. Веселье сразу же оборвалось. Кто-то выключил радио, танцующие пары застыли на месте посреди комнаты, невеста нечаянно разбила бутылку вина, я кинулся открывать окно. Мне кажется, мы все мгновенно протрезвели. Но, застигнутые врасплох, как бы пойманные с поличным, вели мы себя несуразно, и языки у нас заплетались.
За два дня до этого я лично послал Тудору телеграмму, в которой сообщал, что свадьбу отложили на осень, так что пусть он спокойно сидит себе в санатории и слушается врачей. Как и откуда он узнал?! Додо Северин шепотом клялся мне, что Тудора известил не он, и умолял меня не сердиться, я стал просить прощения у невесты, а невеста у какой-то двоюродной сестры, которая тихо жаловалась, что не переносит больных.
Тудор выглядел так, как я знаю его много лет, – чуть похудевший, сутуловатый, с запавшими живыми глазами, внимательными, точно у дозорного. Впервые он надел черный, хорошо сшитый костюм, придававший ему вид элегантного молодого интеллектуала, несколько не от мира сего. Наше шушуканье охмелевших людей оскорбляло его, и, возможно, у него промелькнула мысль, что надо повернуться, уйти и заняться другими делами. Но и на этот раз, как обычно в трудных обстоятельствах, победило свойственное ему чувство всепрощения.
Обняв молодоженов, Тудор выпил, чокнувшись с каждым из присутствующих. Потом попросил меня помочь принести из коридора его вещи – два больших и тяжелых чемодана. Просто непонятно, как он их сюда доволок. Подарки на все вкусы и склонности для молодоженов и их родственников.
Я предположил, что сразу после раздачи подарков он пустится танцевать и не перестанет до самого утра. Думая, как предотвратить беду, я прикидывал, как бы побыстрей и незаметней испортить приемник. Нет, это ничего не даст, даже если и удастся: Тудор уговорит жениха пойти среди ночи к соседям и занять приемник у них. Я не мог попросить его спокойно посидеть на стуле и глазеть, как мы пляшем, или пригласить в соседнюю комнату, чтобы поболтать там со стариками Додо Северина. Нет, это было бы для него смертельным оскорблением, и он мне его не простит до гроба. Когда же я увидел, что он направляется к невесте и приглашает ее на танец, то понял, что уже поздно волноваться.
Чтобы поднять настроение, гости безо всякой охоты пригубили вино и довольно безучастно пошли танцевать. Но вскоре на их лицах появилась озабоченность.
– Что это вы как на поминках? – насмешливо спросил Тудор. – То смеетесь, то плачете. Давайте-ка выпьем еще по стакану. И да простит бог покойника. А мы еще потанцуем с красивой девушкой.
– Как ты доехал? – спросил я, хотя, точнее, хотел узнать, как он удрал из санатория. Я был уверен, что он смылся без разрешения врачей. – Посидим немного… – пригласил я его в соседнюю комнату. – Ты приехал скорым?
– Завтра расскажу.
Мнение врачей, результаты анализов, рентгенов и т. д. сходились на том, что Тудор должен был умереть еще года два тому назад. И он знал это, прекрасно знал. К доводам врачей он относился с большим почтением. Теоретически он с ними полностью соглашался. Но, с другой стороны, он продолжал оставаться в живых и даже позволил себе наметить какие-то планы на будущее. Для врачей и для нас, его друзей, знающих о его болезни, Тудор был безнадежно больным, и это нас угнетало. Но по его виду нельзя было сказать, что он болен. Он казался лишь несколько утомленным, как будто слишком долго занимался. Возможно, именно потому в последнее время он чувствовал себя лучше среди незнакомых, чем среди озабоченных, назойливых друзей.
Под утро я предложил проводить его на вокзал.
– А что мне делать на вокзале?
– Я думал, что ты отпросился на одну ночь.
– Перед кем мне отчитываться?
Он провел в Бухаресте пять дней, посетил нескольких светил медицинского мира, которые, хотя и были полны желания помочь ему, сделать ничего не могли, и извинился перед ними за беспокойство.
Накануне отъезда из Бухареста он попросил меня сходить с ним к друзьям, которых не видал много лет. Те понятия не имели о болезни Тудора, и он потребовал, чтобы я не смел и заикнуться о ней. Я подчинился, и мы весело провели время до полуночи.
2
С Тудором я познакомился студеной зимней ночью сорок пятого года в Фэгэраше. Мы ютились, человек десять, в каком-то подобии общежития для активистов – двух комнатах, в которых днем размещалась бухгалтерия, а ночью находили пристанище мы. Мы спали на столах и укрывались газетами и географическими картами, наклеенными на холсты. Бог его знает, кто и где нашел их, но мерзли мы отчаянно. Если удавалось – а это случалось чрезвычайно редко – сорвать доску-другую с какого-нибудь забора и притащить ее в общежитие тайком, чтобы не вызывать зависти и драк, мы чувствовали себя на седьмом небе. Собравшись вокруг печки и передавая друг другу быстро пустевшую бутылку старой цуйки, мы рассказывали веселые истории о хорошеньких девушках, которые в наших рассказах были куда красивее, чем в действительности.
Тудор ворвался в общежитие как-то поздней ночью, распевая во все горло и размахивая руками, точно дирижер, управляющий большим хором. Его появление, чересчур шумное для полуночи, заставило кое-кого с трудом повернуться на своих столах и потребовать тишины, потому что люди устали до изнеможения. Тудор подошел ко мне и заботливо подправил карту Европы, которой я укрывался.
– «Замерзли, отче? – Так промерз, что нету мочи!»[12] Давай лучше споем!
С тех пор он таким и остался в моей памяти: бесшабашно веселым, в залатанном костюме, распевающий и дирижирующий воображаемым фантастическим ансамблем. Через полчаса, когда наше пение всем осточертело, Тудор снял пиджак и в течение нескольких минут с интересом рассматривал его, как величайшее сокровище.
– У тебя не найдется иголки с ниткой? – спросил он меня.
– Нет…
– Жаль, я хотел пришить пуговицу, чтобы не продувало.
У окна он увидел тонкую проволочку, сорвал ее и прикрепил пуговицу.
– Ну, теперь я с ней справился, в следующие двадцать лет она уже не оторвется.
– Тебе что, не спится? – крикнул кто-то.
– Если обязательно хочешь знать правду, могу сообщить, что я не спал уже три ночи. Боюсь, если усну, то уже не проснусь. Ладно. Кто завтра утром разбудит меня, получит пачку сигарет.
В ту ночь, может быть, еще и потому, что испортил мне сон, Тудор показался мне чересчур шумным и крикливым для молодого революционера, не спавшего несколько ночей. Опыт подсказывал мне, что нужно проявлять большую осторожность: однажды уже пожаловал к нам в спальню какой-то тип, тоже среди ночи, тоже без пальто и без пуговиц на пиджаке. Он знал две-три революционные песни, изрекал лозунги и прописные истины, но знал и когда лучше всего вставать, чтобы беспрепятственно нас обкрадывать.
Не знаю, удалось ли Тудору в ту ночь сомкнуть глаза. К половине пятого он соскочил со стола, быстро натянул брюки и громовым, как казарменная труба, голосом объявил подъем. Заспанные, помятые, с ноющими костями, мы все один за другим вылезали из-под газет и карт. Заглянув в тетрадь, исписанную мелким аккуратным почерком, Тудор провел короткий пятиминутный инструктаж, из которого я понял только, что к семи часам нам необходимо уже находиться в какой-то деревне, расположенной в сорока километрах от Фэгэраша, где до зареза нужны агитаторы-коммунисты. Сорок километров на подводе или в открытом грузовике, когда от мороза слипаются ноздри и на щеках замерзают слезы.
На улице, отчаянно вцепившись из-за ветра в телеграфный столб, нас ждала застенчивая девчонка, укутанная, как для экспедиции на Северный полюс. Тудор увидел ее, остановился, воздел руки к небу и что-то пробормотал, видимо не очень для нее лестное. Что именно, я из-за ветра не расслышал. Потом он подошел к ней, обнял за плечи и стал горячо уговаривать, тщетно стараясь убедить в чем-то очень важном. Через несколько минут он взвалил на спину до отказа набитый рюкзак, взял девушку за руку и, как бестолкового ребенка, потянул за собой, подав нам рукой знак, что все в порядке. Километра три, пока мы не вышли из города, никто не проронил ни слова. Поняв наконец, что ее присутствие нас стесняет, девчушка решила добиться нашего расположения довольно оригинальным способом. Она на ходу расстегнула рюкзак, который тащил Тудор, и предложила нам перекусить жареными цыплятами, свиной колбасой и пирожками с творогом. Изрядно проголодавшиеся, мы набросились на рюкзак и остервенело принялись тянуть его каждый к себе. Упрямый, глухой к нашим просьбам, Тудор упрямо шагал вперед. В конце концов мы сорвали с него рюкзак, и только тогда он остановился, расхохотался и послал нас к черту.
– Ты меня не представишь? – спросила девчонка.
– Моя приятельница. Александра Манолиу – агитатор в меховой шубке и золотых сережках.
– Это шуба тети Виорики.
– А сережки?
– Я получила их в подарок ко дню рождения.
– Ну и носи их на здоровье, – пожелал ей Тудор, и, не знаю почему, мне показалось, что он тут же позабыл о девушке. – Может быть, нам повезет и нас догонит какой-нибудь грузовик! – добавил он, ускорив шаг.
Пришлось идти форсированным маршем еще километров восемь. К этому принудил нас Тудор с совершенно явным намерением заставить девушку повернуть обратно. Позже, когда мы остановились на перекрестке возле истерзанного вьюгой распятия, ему же первому стало жаль ее, и, желая замолить грехи, он пообещал Санде, что впредь они всегда будут вместе, а в один прекрасный день, когда у них появится куча денег, он купит ей сережки, тоже золотые, но куда красивее тех, что на ней сейчас. (На второй день, когда мы вернулись в Фэгэраш, Санда продала свои сережки, чтобы купить ему пальто и зимнюю шапку.)
– «Замерзли, отче? – Так промерз, что нету мочи!»
3
Две недели изо дня в день я был вместе с ним. За две недели мы побывали в одиннадцати деревнях, прошли пешком километров двести. Тудор прославился как агитатор, и везде его ждали с нетерпением и надеждой. Он носился повсюду, голодный и замерзший, организовывал и проводил собрания, писал отчеты и пытался перехитрить сон, дремля на заседаниях. Иногда он смотрел на меня в упор с расстояния двух шагов и говорил мне, что не видит меня, что вообще уже ничего не видит. Я клал ему на глаза мокрый носовой платок и умолял его, как в жизни никогда никого не умолял, послушаться совета и немного отдохнуть. Через две минуты он сбрасывал платок и вновь впрягался в работу. Ему обещали оклад инструктора, но в конце концов этот оклад получил какой-то пробивной болтун. Санда продала и шубу, чтобы купить ему костюм и пару ботинок.








