Текст книги "АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА"
Автор книги: Наталья Галкина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
КАРТОГРАФ И КАРТЫ. ОСТРОВ НОЧНОЙ
– Товарищи! – сказал наш начальник, собрав нас на собрание в одной комнате (всего комнат было две, не считая его крошечного кабинета в торце длинной комнаты, уголка, который делил он с глухой пожилой сотрудницей, самой лучшей художницей мастерской Эвелиной Карловной. – Товарищи, чтой-то мы опять просрачиваем.
У него были два любимых глагола: «просрачивать» и «приурачивать».
– Но ведь в позапрошлом квартале, – выскочила маленькая чертежница Капа, – в позапрошлом квартале все сделали в срок!
Начальник задумался. Капа применила неотразимый прием, всем нам известный. Ежели начальник, пару раз в день обходивший каждый стол и внимательно следивший за качеством продукции, выходящей из его мастерской, останавливался возле тебя и произносил неодобрительно: «Чтой-то у тебя не тово. Буквы в наклон и с хвостами!– следовало незамедлительно произнести ключевые слова: «А на прошлой-то неделе в большой таблице буквы у меня были прямые и без хвостов!» Начальник погружался в обдумывание сего аргумента и факта и уходил. Иногда он даже возвращался ненадолго в свой кабинет, кормил там волнистого попугая Андрюшу, прервав обход и глубоко задумавшись. «Андрюша, Андрюша», – говорил попугай, кивая, кланяясь, глядя в зеркальце.
Мне очень нравился кабинет начальника, маленькая комнатушка угловая с двумя окнами на разных стенах.
Меня очаровывали работы Эвелины Карловны. Работала она с натуры, копировала гистологические срезы, глядя в микроскоп. Гистологические срезы, считавшиеся заказами повышенной сложности, рисовала и моя соседка, пожилая старая дева, но ее кружочки с пораженными клетками, бактериями и вибрионами наводили уныние тускло-лиловым и серым цветами, сухостью исполнения, напоминали о тускло-лиловых тошнотворных кишках с таблиц той же авторши, старательно и тщательно проработанных, невыносимо некрасивых. Легкие акварели Эвелины Карловны, нежные и изящные, вспоминал я позже, значительно позже, очутившись уже в ином возрасте, в иной жизни, уже в роли модного искусствоведа на выставке Кандинского. Многие знакомые мне искусствоведы, взращенные на реалистическом искусстве, так и не поняли и не приняли великого мастера, называя его – абстракционистом и авангардистом» (хотя, будучи людьми вполне приличными, статей типа «Сумбур вместо музыки» не писали; но им их, кстати, и не заказывали – по прогрессивности наступившей эпохи – власть предержащие), да и в расход послать им его не хотелось (хотя для того был он втройне недосягаем). Мне же после элегантно отрисованных Эвелиной Карловной вирусов, возбудителей, бацилл, плавающих как бы как попало в подкрашенной среде среза, – я прямо-таки любовался их хвостиками, усиками, балетными изгибами их маленьких телец, недоступных невооруженному человеческому оку! – в мир Кандинского дверь была открыта, я вошел легко, даже узнал на некоторых полотнах прославленного художника нескольких персонажей маленьких круглых акварелей моей бывшей безвестной сотрудницы.
При входе на выставку Кандинского встречала вас его фотография; он был на фото грустен и суров. Выходя с выставки, я видел внутренним взором воображения свою бывшую сотрудницу, ее разлетающиеся, подстриженные в скобку седые волосы, ее прелестную детскую улыбку.
Думаю, великие множества листов чертежной бумаги, превращенных мною в таблицы, написанные рубленым шрифтом плакатного перышка разной толщины или стеклянными трубочками разных диаметров, объясняют мое благоговение перед шрифтами и шрифтовиками, благоговение ремесленника перед великими мастерами, а также исподволь возникшую тягу к графомании. Моя бывшая работа на глазах превратилась в анахронизм, теперь на компьютере или с помощью проекционной аппаратуры… любой неофит… А во времена моей юности вместо вышеупомянутых достижений технократической цивилизации маячил я, провинциальный юноша из подстоличиого центра (жаргон учебника географии…) со стеклянной трубочкою для туши в шуйце и плакатным перышком в деснице, средневековый переписчик середины двадцатого века из медицинского монастыря.
Вечером после работы Настасья частенько ждала меня у Введенского канала. Однажды на Фонтанке столкнулись мы с вышедшим из желтого академического здания начальником моим. Начальник был шокирован нашей разницей в возрасте, ее шиком рядом с моей бедной одежонкой. Назавтра я опоздал, то есть пришел ровно в восемь пятнадцать (к началу рабочего дня). По мнению начальника, мы должны были входить в мастерскую в восемь ноль-ноль, пятнадцать минут зарезервированы на переодевание и приготовление рабочего места, дабы с четверти был сотрудник при исполнении служебных обязанностей «как штык», как начальник выражался. Он, как всегда, стоял у входа, глядя на часы, и произнес суровым голосом ритуальную фразу свою:
– Чтой-то ты опаздываешь, небось вчера у калитки с кем-то за полночь долго стоял.
Дважды в год опаздывала наша старая (натурально) дева и в ответ на эту шутку краснела до корней седеющих волос, до слез заливалась принужденным смехом, почти обижаясь, однако польщенная.
Он вызвал меня в свой кабинет.
Эвелины Карловны на месте не было, мы были одни. Он долго вглядывался в лицо мое, качая головою. Потом сказал:
– Ну, ты даешь, Валерий. Не ожидал от тебя. Такой скромный парень. Иди, я тебя не задерживаю.
В одной из комнат Настасьиной квартиры, зеленом кабинете с большим письменным столом, висели карты. Целая стена карт, вернее, свободная от двух небольших книжных шкафов (на одном из шкафов – судовые часы) часть стены; в центре карта Санкт-Петербурга, – реки, каналы, пруды раскрашены от руки карандашом. На другой карте увидел я Камчатку, Сахалин, Японское море, Маньчжурию. Еще один барометр у окна, круглый. Три модели парусников на полке. Огромные раковины; в двух шумело море (океан?), остальные молчали. Большая картина в золоченой раме с удивительно знакомой изумрудной зеленью морских волн.
– Айвазовский, – сказала Настасья. – Папина любимая картина.
– Твой отец моряк?
– Адмирал. В юности был героем Цусимы.
Если бы я тогда же спросил, жив ли ее отец, я получил бы, возможно, в нагрузку (как тогда торгаши выражались) реплику о том. где он в настоящий момент и как он там оказался, то есть разъяснение немаловажное, изменившее бы все, может быть; но я отвлекся; мы были озабочены, и я, и она, некоторыми интимными проблемами. Основная проблема, как я теперь понимаю, была в том, что я еще не имел дела с женщинами, трусил отчаянно; главное – стеснялся раздеться при ней, я не представлял, как я стану раздеваться, расстегиваться и тому подобное, это меня убивало, отчаянная проза деталей. Поэтому, испытывая острейшее желание свалиться на ближайший диван, ковер, тахту, что угодно, мы только целовались и обнимались. По счастью, на нас накатывало только время от времени; уже тогда, до близости, нам просто было хорошо в обществе друг друга, хорошо и легко, несмотря на все наши «проблемы».
Вскипел кофе, Настасья пошла в ванную помыть руки, переоделась в длинный шелковый халат (и этот шелк тоже шуршал при ходьбе и искрил под моими руками), позвала меня.
– Расстегни фермуар, я не могу снять ожерелье, кажется, там нитка попала в застежку.
Я послушно расстегнул ее ожерелье
Она наклонилась над ванной, включила кран, схватила душ на гибком шланге и окатила меня водою с ног до головы.
– Ну и шутки у вас, леди, рехнулась ты, что ли, как же я теперь домой-то пойду?! Еле пиджак снял, он мокрый насквозь, что за муха тебя укусила?
– Пиджак твой высохнет к утру, – отвечала она, – удаляясь из ванной, – зато теперь тебе придется раздеться. Полотенце на вешалке, халат за дверью.
В жизни не надевал я халата. Этот, за дверью (что бы мне спросить тогда: чей?), пришелся мне впору, но был длинный, почти по щиколотку, махровый, тоже зеленый, с длинным узким поясом. Там же, за дверью, на кафельном полу, нашлись и тапочки без задников.
– Теперь мы оба в халатах, – сказал я, – как японцы
– Японцы в кимоно, – сказала она, подходя ко мне.
Проходившие под окном на набережной машины мелькающими мимо огнями фар запускали из окон по потолку веера лучей и антилучей – теней от оконных переплетов. Волшебство полутьмы, полусвета, световой паутины, несуществующей геометрии повторялось, то была не одна ночь, я не считал, тысяча одна ночь из сказки, ведь тысяча одна ночь – не цифра, не число, символ волшебных историй, рассказанных шаху шахиней. Шахрияру Шехерезадой, – точно так же, как в сочетании «первая любовь» «первая» – не числительное… как и «последняя», впрочем…
Случалось, фонари зажигались позже или гасли раньше, и тогда видны были звезды. Я запомнил с детства: небо, которое мы видим, – всего лишь воспоминание: иные звезды погасли, иных уж нет, а те далече, и все они, весь планетарий, сейчас уже изменился, каждое светило на самом деле не там, где мы его видим, все вранье, обман зрения, снова действительность, и факты не совпадают, мы постоянно находимся под небом, которого нет.
Молчаливая величавая, флотилия судов плыла за окнами.
– Мы тоже на корабле, – сказал я ей. Она посмотрела на флотилию.
– Женщина на корабле – плохая примета.
– Волею судеб я отбил тебя у пиратов и везу в своей каюте на твой родной остров.
– А ведь мы и вправду на островах.
– Я думал, острова в конце Петроградской: Елагин, Каменный, Крестовский.
– Ленинград расположен на островах, – сказала она, – сначала, в Петровское время, их было больше ста. А теперь сорок пять.
– Что же они под воду, что ли, уходят?
– Засыпают ненужные каналы и протоки, делают перемычки, некоторые из островов сливают воедино, мне отец рассказывал.
– То есть мы живем на островах и не замечаем этого?
– Мосты-то замечаем. Хочешь, посмотрим на карте в кабинете? Я все равно пойду на кухню. Я хочу есть. Где твой халат?
Мой халат валялся на полу у кровати.
Мы не сразу дошли до кабинета, застряли, потому что некоторое время целовались в прихожей.
– Видишь, сплошные острова.
– Прекрасная островитянка Настасья.
– Даже дважды островитянка: мама ведь японка, а Япония – государство островное. Кюсю, Хонсю, Сикоку, Окинава, Хоккайдо.
Я разглядывал карту Петербурга, которую видел впервые.
– Целый архипелаг.
Она пришла в восторг, захлопала в ладоши.
– Мореплаватель, твой корабль достиг архипелага! Мы его открыли! Это открытие века.
– Т-с-с! Это наша тайна! Мы его открыли, он принадлежит нам, мы поплывем от острова к острову, исследуя их. побываем на каждом малюсеньком островке, никто не узнает, что теперь мы – жители архипелага… а как мы его назовем?
Она призадумалась, но только на минуту.
– У него уже есть название! Все его знают – его не знает никто! Архипелаг Святого Петра!
Мы пили легкое грузинское вино, кажется «Чхавери», ночные грозди черного винограда прятались в ночной листве. Голодные, как волк с волчицей, преломили мы хлеб, посыпали его тертым сыром. Зеленоватые морские воды замерли в метафизическом всплеске на картине Айвазовского; богиня любви Венера, возникшая, как известно, из пены морской, соединила нас воедино в стихии своей, превратила в островитян; в первую нашу ночь мы стали обитателями архипелага Святого Петра
– Мы на каком острове находимся?
– Тут полно безымянных островов.
– Так не годится. Маленькие пусть остаются без имен, а большие поименуем лично – и начнем с того, на коем пребываем сейчас.
Она сидела нога на ногу, розово-золотое колено в распахнувшемся шелке, маленький атолл в водной зеленце. Я сказал: мы находимся на острове Настасьи, ей не понравилось, мы поспорили, мы препирались в пятом часу утра, ловцы жемчуга, искатели приключений.
– Я хочу спать, – сказала она.
Она хотела, я хотел, мы хотели; «мы» уже существовало, существовало и «хотеть»; настало «спать».
– Остров Ночной, – пробормотала она, засыпая.
– Да, – отвечал я.
«Остров Ночной отделен от прочих островов Зимней канавкой, Мойкой, Летней канавкой и Невою. Зимняя и Летняя канавки иначе именуются каналами. Река Мья (Мойка) местами служит водопоем для крыс, бродячих собак и бездомных кошек.
На острове есть множество маленьких капищ Венеры Ночной, Venus N.».
Настасья против последнего предложения возражала, но я его оставил. И еще приписал:
«Ночами жители острова любят окатывать друг друга водой».
– Нетипично, – сказала Настасья.
«Остров Ночной – один из прекраснейших островов архипелага. Главной достопримечательностью его является ночь. Она особенно прекрасна, когда Царицын луг, он же Марсово поле, зарастает сиренью, потому что в момент цветения сирени ночь светла.
Бог войны Марс произведен на острове Ночном в чин фельдмаршала и в виде памятника постоянно собирается покинуть остров, перейдя Каменно-островский (он же Кировский) мост.
Именно на Ночном находятся три прекрасных дворца, и в одном из них является счастливцам редким главное привидение архипелага – Зимний сад. По Царицыну лугу бродят еще два привидения – две юных утопленницы, а на берегу Невы иногда белой ночью можно увидеть на тихом променаде убиенное царское семейство».
ОСТРОВ ЛЕТНИЙ
Ближайшим соседним островом был Летний – мы так его назвали – с Летним, соответственно, садом. Мы решили для начала посетить его «и поглядеть на него новыми глазами», как сказала Настасья. Я заметил, что не худо бы объехать остров на лодке.
– Вот только где взять лодку?
– На Фонтанке у Аничкова моста есть лодочная станция.
– Ты умеешь грести?
– Я вырос на озере. У нас там прямо рождаются, умея грести и умея плавать.
– Но ведь с лодки нам будет на остров не высадиться; как же мы лодку оставим? Украдут. Уплывет.
– Нужна веревка, еще лучше – цепь с замком. Колец в граните набережных полно, я их видел уйму, тут в прошлом веке, видать, только и плавали на всяких суденышках.
– На судах ходят, – назидательно заметила дочь моряка, – это самоходом плавают, рыбкой, самостийно, без плавсредств. Мне кажется, на антресолях я видела цепь. Да и замок там найдется.
Она забралась на антресоли, я держал стремянку, маленькое облако пыли, она спускается с небольшой цепью и средних габаритов замком в руке.
– Я должен взять цепь на работу?
– Конечно, не мне же ее с собой брать. Ты можешь на работу с портфелем пойти, а я хожу с дамской сумочкой.
– У меня нет портфеля.
– Найдем.
Нашлись четыре портфеля, я выбрал самый старый.
На работе я с любопытством полез в чужой, якобы свой портфель, с тщательно скрываемым любопытством, нарочито небрежно. В художественной мастерской мы успели изучить гардеробы и аксессуары друг друга, привычки и повадки, – коллектив небольшой, все на виду, одежка невеликого разнообразия; всякое новшество замечалось и обсуждалось, будь то новоприобретенная шляпка кого-нибудь из чертежниц юных, не попавших в институт после школы, нашедших тут временный приют и сменявшихся ежегодно, туфли Капы или свитерок с абстрактным рисунком самого старшего из молодых, уже отслужившего в армии. На мой портфель тоже покосились, я и полез в него по-хозяйски, обнаружил завтрак, завернутые Настасьей в кальку бутерброды, маленький термос с кофе, а в одном из мелких отделений, на дне его – старую открытку с пейзажем (рыже-зеленые скалы, торчащие из воды, слабо-голубое небо, иероглифы на обороте), несколько медных скрепок, коралловый кусочек сургуча.
Доставая завтрак, я выложил на стол цепь. На кандальный звон ее обернулась сидевшая впереди меня пожилая девушка с вечно небрежной прической, потом Капа, затем зафыркали две молоденьких (мои ровесницы почти, но чуть младше), далее воззрился начальник, проходивший мимо, даже остановился, глядел на цепь, потом на меня, покачал головою неодобрительно и убыл со вздохом; теперь все аномалии моего поведения связывал он с Настасьей (не без оснований, впрочем).
Она опять встречала меня у Введенского канала, мы поцеловались, пискнула обгонявшая нас Капа, сделавшая вид, что нас не заметила.
И поплыли мы.
Лодка была незначительно тяжелее наших озерных (вот на юге потом намаялся я поначалу с морскими шлюпками, но освоил тяжесть их, основательность и остойчивость довольно быстро); по Безымянному Ерику, он же, травести, Фонтанка, было плыть легко; проход под Итальянским мостом совершенно зачаровал меня (гулкая изнанка моста, его ребристая душа, открытая конструкция); Настасья покинула свою скамеечку (банки они называются, моряцкая дочь, знаю, помню), мы поцеловались под мостом, лодка качалась.
Катаясь на речных трамвайчиках, мы часто на них катались, я ждал момента оказаться под разводным мостом; гул пространства между мостом и водою обволакивал час, а пребывали мы всегда на корме, где народу нет, где пенная струя воды швыряет к лицо брызги, где грохот двигателя и ветер, – она кидалась в объятия мои. «Любовь – это мост», – прочел я потом в любимой книжке; да! для меня – да!
Я не стал заворачивать налево в Мойку, мы продолжали двигаться к Неве, поцеловавшись и под Пантелеймоновским мостом, шли вдоль Летнего сада, острова Летнего, вот уже и дворец, мы под Прачечным мостом и снова целуемся, а вот и Нева, течение более чем ощутимо, мы обогнули пристань, по счастью, ни один речной трамвай не приставал и не отчаливал, пристань держала паузу, была пуста; мы поцеловались под Верхне-Лебяжьим мостом, свернули в Лебяжью канавку.
Нашлось и кольцо, одно из множества колец для причаливших лодок, барок, катеров, барж. Я защелкнул замок, выбрался из лодки, подтянул ее за цепь к узкому поребрику набережной, протянул руку Настасье, мы взобрались по крутому бережку, – ох, по газону, сейчас сторож засвистит, оштрафует, отчитает, арестует! обошлось… – на аллею.
Настасья призналась мне: желая передо мной блеснуть, ходила днем на работе в свою библиотеку, читала про Летний сад; я тоже ей признался: было дело, хотел поразить ее воображение, забежал в библиотеку Академическую, заглянул в книжечку «Летний сад»… Воображение наше, как и все прочие чувства, обострялось, когда мы были вместе; и предстал пред нами некий палимпсест сада, где проступали прежние его облики, сквозь нынешний образ проступал образ изначальный, возникали здания, давно растворившиеся, их пожрало время оно, Сатурн, пожирающий детей своих, а вот и статуя Сатурна за гнусным его занятием, окаменевшая метафора; на слух еще можно вынести, но видеть в объеме…
Начитавшись, и она, и я знали про ансамбль статуй «Эзоп и животные из его басен» Петровских времен.
– Здесь прежде стоял Эзоп со зверушками, а нынче дедушка Крылов сидит.
– Наверно, из-за возросшего национального самосознания.
– Нет, из-за наводнения. Наводнение попортило Эзопа и унесло зверушек на дно Невы.
– Иногда бедствия, – сказал я важно, – стихийные и исторические усиливают национальное самосознание.
– Ты прямо как Звягинцев.
– Ты знаешь Звягинцева?!
– Я знаю большинство интересных людей Ленинграда.
– Мир тесен.
– Не мир тесен, а слой тонок. А ты откуда Звягинцева взял?
– Почерпнул в Лектории. Кстати, он говорит: я – медиум.
Настасья замерла.
– Раз говорит, значит, так оно и есть.
Мелькали несуществующие боскеты, журчали бывшие фонтаны.
Один из фонтанов несколько позже раскопали поблизости от хрестоматийной ограды археологи; я было решил – восстановят; но они его опять закопали, научную бессмысленную работу произведя.
– Я долгие годы ходила, крадучись, в эту аллею. Ждала, что встречу тут свою судьбу, своего любимого. Потом увидела фотографию, точная почти копия: аллея Керн! Мне фотографию подарили, я тебе покажу. Давай пройдем вместе.
Мы шли, прижавшись друг к другу, я держал ее за талию, она меня.
– Чем это ты душишься? – подозрительно спросила Настасья. – Что за гадость?
Я старательно душился после бритья, мне казалось – женщине должно это нравиться.
– Надо мне тебе в ТЭЖЭ хороший одеколон купить, – заметила она озабоченно.
Я обиделся .
– Что я, жиголо, чтобы ты мне одеколоны покупала?
Я читал множество романов и знал много старомодных слов. Брави, жиголо, пассия.
– Я сам себе куплю. «Гвоздику», например. Хороший одеколон.
– Лучше «Шипр». Или «Красную Москву». Над твоим вкусом еще работать и работать.
– При чем тут вкус? Я одеколон не пью. Кстати, что такое «ТЭЖЭ»?
Позже, много позже запели: «Ален Делон не пьет одеколон…»
– ТЭ-ЖЭ?… Это божество-о… – зашептала Настасья. – Одно из божеств архипелага Святого Петра-а… На всех островах есть капища его, зеркальные гроты… Островитяне расплачиваются с божеством ТЭЖЭ, приносят ему в жертву денежки, несчастное обоняние свое и свою умащенную шкурку.
– А имя-то, – вступил я в игру, – имя-то его инопланетное что обозначает? Почему его зовут страшным именем ТЭЖЭ?
– Никто не зна-ет… – прошептала Настасья.
– Кого я вижу?! – прозвучал звучный баритон обгоняющего нас высокого загорелого, хорошо одетого мужчины в велюровой шляпе. – Глазам своим не верю! Разве вы не за границей? Я-то думал: вот поеду на гастроли, а там в партере Несси, – в Карнеги-холле, например.
Был я представлен весьма известному музыканту, оглядевшему меня с головы до ног. оценившему, бросившему вопросительный насмешливый взгляд спутнице моей. Он пригласил ее на свой концерт в Филармонии, последний перед гастролями, и обратился ко мне:
– Любите ли вы Брамса?
– Я, знаете ли, песни люблю. И даже сам исполняю. Да я вам могу сейчас спеть.
Я отошел от них метра на два. Они прекрасно смотрелись рядом, люди одного круга, элегантные, нарядные аристократы эпохи победившего социализма.
Я воздел руку по направлению то ли к Чайному, то ли к Кофейному домику (я их постоянно путал), то есть к Ерику, другую пятерню приложил к груди и запел:
Чайный домик, словно бонбоньерка,
как игрушка, в цветнике из роз.
С к берегу пришедшей канонерки
в чайный домик заглянул матрос.
Он пришел сюда не по закону,
как не подобает морякам,
заказал вина на две персоны
и обвел глазами по углам.
Народный артист глядел на меня, вылупив глаза, Настасья была совершенно ошеломлена и слушала пение мое, раскрыв рот от изумления. Я продолжал, не сморгнув:
А в углу красивая японка
тихо пела песню про любовь
Вспомнилась родимая сторонка,
заиграла в нем морская кровь.
Дедушка Крылов, равно как Диана, Аполлон и Аврора, слушали меня не без сочувствия, особенно дедушка Крылов; полагаю, мы представлялись ему животными из басни. Я пел очень выразительно, почти со слезой.
Десять лет, как чайки, пролетели,
у японки подрастал малец,
и однажды перед сном в постели
он спросил: «А кто же мой отец?»
И светловолосому ребенку,
теребя в руках британский флаг,
отвечала ласково японка:
«Твой отец английский был моряк».
– Браво, – сказал музыкант, – очень мило. К сожалению, мне придется удалиться с вашего сольного концерта, мне пора на репетицию перед моим, не совсем сольным. Несси, я надеюсь вас увидеть в зале Филармонии. Молодой человек, желаю нам творческих успехов.
Настасья подошла ко мне и встала руки в боки. Ее скулы, похожие на яблочки, горели.
– Ну, не зна-ала, что ты такой. Ты ревнивец чертов. Ты маньяк. Я тоже песню знаю: «На по-быв-ку е-дет мо-ло-дой маньяк…» Песня про тебя. Нахал. Собственник несчастный. Кулацкое отродье. Жертва комплексов.
– Я не буду больше, ладно, не сердись, я тебе мороженое куплю.
– Мо-роженое? – Настасья расхохоталась.
У нее был чудесный характер, она не умела долго обижаться, дуться, сердиться. Мы сидели на зеленой скамеечке в уединенной аллее с видом на Марсово поле. Настасья доела свой пломбир и спросила:
– И много ты таких песен знаешь?
– Больше, чем у тебя знакомых, будь уверена. «Жил один скрипач, молод и горяч…»
– Ой, хватит, хватит, на сегодня достаточно! Уволь. Хотя голос у тебя ничего, а слух еще лучше. Если бы только ты не пел такую гадость, тебя можно было бы и послушать, может быть.
– Ради вас, леди, я готов сменить репертауэр.
– Что-то?…
– У нас в Валдае один раз были на гастролях артисты из Пушкинского театра, из Александринки, водевиль показывали. Когда они приехали, старик сторож Дома культуры их с достоинством степенно спросил: «А какой у вас репертауэр?»
– На гармошке не играешь?
– Увы. На гитаре могу. Меня наш сосед, ветеринар, учил. Сидит, бывало, в печали, красивый такой, в толстовке, с чубом, бант на шее, и говорит со значением: «Все смешалось в доме Болконских». Потом гитару возьмет и поет: «Черная роза, эмблема печали…» Любил в беседке нашей петь. У нас летом беседка из вьюнков в огороде стояла. Знаешь такие вьюнки – граммофончики? Разноцветные. Чудо красоты. Помнится, маленький, я их все съесть хотел. Только не знал, с какого начать: с темно-лилового или с малинового?
– Телок несчастный. Для чего ты музыканту такой идиотской песней «козу» делал? Чем он тебе не угодил?
– Старый твой знакомый – раз; подходит тебе по всем статьям – два; да и вправду комплекс у меня, я никогда на концерте классической музыки не бывал, оркестра филармонического не слыхал.
Я подвирал: по радио слушал частенько.
– Глупости. На днях и пойдем. Не был – побываешь.
– А вдруг я классическую музыку не пойму?
Видимо, я вошел в роль, разыгрывая село глухое.
– Кто же музыку понимает, дурачок? Ее слушают. Там и понимать нечего. Слушай – и все. Уши есть? Есть.
Она подергала меня за уши, потом прикусила мне мочку уха.
– Как долька мандарина.
– Не надо мне уши заедать, – сказал я плачущим голосом.
Тишина обволакивала нас, приглушала звук автомобилей и бряканье трамваев за Летней канавкой, особенная тишина Летнего сада.
«Остров Летний, омываемый Невой, Безымянным Ериком (ныне река Фонтанка), Мъей (ныне Мойка) и Летней канавкой, она же Летний канал, полон зелени и тишины. Некогда и зелень, и тишина были значительно разнообразней, деревья не были высоки, зато высоки были водометы, журчали фонтаны.
До фонтанов на о-ве Летнем находилась мыза шведского майора Конау. В память, видимо, о майоре у входа в расположенный на острове сад стоит привезенная из Швеции порфировая ваза.
На острове Летнем смена времен года особенно заметна осенью (раньше она лучше видна была летом из-за множества великолепных цветников), когда листья становятся алыми, багровыми, пурпурными, шарлаховыми, киноварными, охристыми; карминно-желтыми, золотыми, опадают, кружатся в воздухе, в златые горы собираются (когда б имел златые горы!…), засыпают газоны.
Здесь имеется белая пристань для маленьких кораблей, курсирующих по Неве, а также несколько строений былых времен: крошечный царский дворец, Чайный домик (увы, без гейш), Кофейный домик (иногда с кофе), зеленый туалет и такой же сарай за забором; в сарае хранят садовый инвентарь, которым не особенно пользуются, а под навесом возле сарая приделывают носы и пальцы идолам, столь любимым островитянами, что они периодически отламывают то носик, то пальчик на память.
Островитяне на острове не живут, они приходящие. Временами остров подвергается набегам, варваров и вандалов. У Невского побережья один из них пытался около ста лет тому назад убить царя из якобы гуманистических соображений. В наши дни варвары ломают идолов, переворачивают скамейки, ловят в пруду лебедей. Ибо на Летнем есть красивый пруд странной формы, маленькое лебединое озеро, на чьи берега приходят фотографироваться приходящие островитяне, поместившие сезонных привозных лебедей с подстриженными крыльями (чтобы не улетели) на игрушечные воды.
Привидения острова Летнего ходят по аллеям круглые сутки; однако дневные имеют вид обычных людей, отличить от таковых их можно только по отсутствию бликов в глазах. Иногда наблюдаются прислышения: слышен смех, плеск фонтанных струй, звуки музыки (то звучит старинный водяной орган, то рожки, то духовой оркестр), свист лесных разбойников из-за Безымянного Ерика, из тамошних лесов темных, а также раздается пьяное пение, звон бокалов да крики заморских редких животных и птиц. В некоторые белые ночи остров завоевывает особое привидение: заливает волна аромата некогда росших тут ароматных трав и цветов».
Мы никогда не шли сразу к ней домой, мы сворачивали с Фонтанки в Летний сад, входили, крадучись, долго бродили, целуясь, в аллеях, целовались на скамейках, на спусках к воде, прячась от сторожей и осуждающих взоров прохожих; и прятанье, и осуждающие взоры, и наше смущенье только усиливали дрожь, ток, притяжение, обостряли вкус поцелуев.