355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА » Текст книги (страница 13)
АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 02:42

Текст книги "АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

ОСТРОВ ЕНИСААРИ

В холодное туманное субботнее утро город был полупуст в ранний час.

Мы поленились идти через мост пешком, долго ждали автобуса, заговорились, проехали за мостом лишнюю остановку.

Едучи по мосту, как большинство горожан, глядели мы в окна, хозяйским оком озирая свои владенья (свои?., владенья?). Когда двадцать лет спустя увидел я города Европы, в частности Рим, Умбрию, Падую, Нант, они только подтвердили мою догадку, высказанную мной Настасье и (недаром она работала в архитектурном департаменте) очень и очень ею оцененную: главная характеристика города (да и любого жилого места) – конфигурация его пустот. Площади, коридоры улиц, дворы-колодцы, интерколумнии, гроты, ниши, арки, провалы в небо.

Увлеченные лицезрением великолепной пустоты, повисшей над рекой Ню, над Невою, над Кеме, и это все о ней, мы и думать забыли, облекая пустоту в слова, что не худо бы нам вытряхнуться из автобуса. От памятника Горькому, от мечети пришлось нам возвращаться к реке.

– Дай мне руку, обними меня покрепче, – зашептала она, – я не могу его видеть спокойно, сил моих нет.

Речь шла о памятнике «Стерегущему».

Случалось, меня пугала ее острота чувств, быстрая смена состояний, настроений, вскипающие слезы, приступы веселья или тоски; ее любимые лошадки Эйфория и Депрессия в стойле не расставались, вечная пара; имя третьей лошадки ее тройки борзых я никак не мог определить.

В день, когда остановились мы впервые у памятника «Стерегущему», он еще был фонтаном, по застывшему скульптурному изваянному потоку воды стекала натуральная вода, блестели настоящим водяным блеском фигуры открывающих кингстоны матросов; за несколько последующих лет вода иссякла, вероятно, трубы прохудились; некоторые называли бывший фонтан памятником городской бесхозяйственности и безалаберности, потом поколение сменилось, все и думать забыли о переставшей литься из открытого кингстона натуральной воде, было как-то не до фонтанов.

Настасья перед этим памятником всякий раз готова была рыдать в голос, ощущала себя японской шпионкою, виновницей русско-японской войны, микадо, позором и злом во плоти; меня все это поражало, я ее не понимал, не знал, как себя вести. Несколько лет пытался я разгадать действие «Стерегущего» (горожане так и называли его, опуская слово «памятник») на воображение и сознание возлюбленной моей. В конечном итоге столь понравившийся мне сперва монумент стал приводить меня в ужас, но в ужас, так сказать, эстетического плана; фигуры матросов стали казаться мне непристойно реалистичными, все вместе напомнило мне сцену с цветными манекенами-статистами даже не из Музея этнографии, а из музея-тюрьмы Петропавловки: муляжный узник, муляжный надзиратель, заглядывающий в дверной глазок, часовой из папье-маше, чудовищный серьез кукол, но без их неподвижности, как если бы восковые фигуры мадам Тюссо изваяли в стоп-кадре движения, имитируя экспрессию, отображая застывший порыв… Я вспомнил кошку из воспоминаний художника Коровина, его рассказ о художнике-академисте, которому понадобилось в картине кошечку изобразить; реалист искал на помойках дохлых кошек (надеюсь, не убивал их сам – по крайней мере, Коровин ничего такого не пишет), придавал дохлой кошке нужную позу, прибивая ее к дощечке, – и срисовывал. Коровинская кошечка академиста для меня стала прямо-таки символом так называемого последовательно реалистического искусства, ни убавить, ни прибавить, в самую точку.

Единственно, что было в памятнике «Стерегущему» приемлемым для меня, – часть корпуса корабля в форме креста.

Скульптор, не ведая, что творит, подошел к той грани, за которой… Впрочем, я высказался на этот счет вполне исчерпывающе в работе «Магия стиля», которая не была ни замечена, ни оценена, – видимо, в силу того обстоятельства, что человек не осознает значения магии, играющей в жизни его большую роль, чем ему кажется.

Война с Японией началась не с концессий, не с соперничества компаний, не с дележа рынков сбыта, а с действия самурая, ударившего по голове палашом будущего последнего русского царя; удар превратил царя в инвалида, в контуженного, в коронованного аутиста; отсюда война с Японией, Распутин, вся история России XX иска.

А фашизм начинался как определенная стилистическая, стилевая деформация, отражавшая поначалу легкую деформацию души, материализовавшаяся (гусеница– кокон-бабочка) в идеологию, оплотненную, воплощенную во всеобщую погибель, нравственную и физическую. Следите за стилем! Не допускайте магических и ритуальных извращений! посдержанней, посдержанней, господа!

Будь я на десять лет старше, я сказал бы подружке своей: «Не плачь, есть памятники гораздо страшнее, значительно уродливей, заметно реалистичней этого, неизмеримо крупнее и намного противнее». Но тогда, когда она безутешно плакала перед «Стерегущим», я мог только молча поцеловать ее соленые веки (она вскрикнула: «Нельзя целовать в глаза, это к разлуке!»), обнять ее и увлечь к Неве, к мосту, ведущему в Петропавловскую крепость, на остров Енисаари, Заячий остров, Веселый остров Люстеланд («Люст Елант» начертал рукою своей на одной из карт Петр Первый).

«Основные призраки острова Енисаари: царевич Алексей (сын Петра I), княжна Тараканова, повешенные декабристы; говорят о ряде чиновничьих (костюмных) призраков: Тюремщике, Конвоире, Коменданте, а также о групповых видениях строителей и подкопщиков, чьи массовые захоронения обнаружены были за Кронверком во время строительства дороги на эспланаду и детской железной дороги царских времен.

Иногда по площади перед собором проходит строем еле различимое стадо тюремных крыс».

– Мы сегодня не пойдем в тюремный музей, не будем изображать любознательных туристов, хорошо? – она говорила тихо, вполголоса, срываясь на шепот, здесь невозможно было говорить громко.

– Конечно, не пойдем.

– Странно, правда? Строил крепость, а построил тюрьму.

– Ничего странного. Строил для врагов. Снаружи их не оказалось, враги внешние ушли домой, вернулись к мирной жизни; стало быть, нашлись внутренние. Была бы твердыня, а враги найдутся.

– У некоторых народов принято было приносить жертву при постройке капища) – продолжала она полушепотом, – как страшно, что в крепости погиб сын Петра, царевич Алексей, он как в жертву принесенный. Поговаривали, что отец его запытал собственноручно.

– Теперь уже не понять, кто краеугольный камень здешнего строительства – Петр или убиенный Алексей. Кроме царевича, тут строителей полегло навалом, жертва с размахом.

Ласточки с криком пролетали стайкой у шпиля собора. Настасья вздрогнула.

– В старых русских провинциальных городишках вокруг монастырей вороны летают, – в Угличе, например, в Борисоглебске; а в больших городах вокруг шпилей соборов – ласточки, – сказал я.

Тут спало все: Петропавловский собор, Комендантский дом, Инженерный деловой двор, Ботный домик (на крыше коего стояла первая в истории нашего государства девушка с веслом, богиня гипсовых амазонок сталинской эпохи), Секретный дом Алексеевского равелина, Секретная тюрьма Трубецкого бастиона, спали бастионы, Государев, Меншиков, Зотовский, Трубецкой, Головинский, Нарышкинский; спали куртины: Петровская, Невская, Екатерининская, Васильевская, Никольская, Кронверкская. Не дремал один только Монетный двор, днем и ночью лихорадочно печатавший деньги, освещенный изнутри (вечно никого в окнах не видать, словно трудились там привидения печатников), озвученный приглушенным шумом печатных станков. Вот только кому там печатали деньги? Сколько себя помню, ни у кого из моих знакомых и родственников денег не было. Может, монетчики чеканили медали для членов правительства, для их приближенных, для героев войны, ветеранов мира, не знаю, для кого; для героев незримого фронта?

Здания были невысоки, Петр не любил грандиозных масштабов помещений, все по человеческой мерке, по модулору Корбюзье, даже Монплезир, даже тюрьма, человек есть мерило всех вещей.

Уютная маленькая площадь очаровала меня. Хотя во всем чувствовалось нечто глубоко несообразное. Крепость никто никогда не собирался брать штурмом (кроме семнадцатого года, но тогда все брали штурмом: крепость, дворец, усадьбу, телеграф, личную квартиру, – таков был стиль эпохи). Усыпальница царей Российских находилась в тюремном дворе. Время спало; ежедневно в полдень стреляла пушка, пытающаяся время разбудить.

Мы пребывали тут, словно актеры и зрители одновременно. Театр военных действий, театр мирных. Поблизости кружил призрак прирученного чухонцами орла, севшего на руку царю, сыгравшего роль имперской птицы.

«Временами над островом Енисаари проплывает призрак орла. Бывает двуглавым и треглавым в зависимости от стадии мутации»,

– Что за глупости? – Настасья сдвинула брови, читая через мое плечо. – Какая мутация?

– В век радиации живем, – сказал я сурово, – открытой супругами Кюрями и освоенной всеми нами лично. Призраков это тоже иногда касается.

Театр мирный действий? театр военных? В той же мере, в какой чувствуем мы себя актерами и зрителями на островах наших, Петр Первый не ощущал ли себя режиссером? Такой вот Романов-Эфрос. Или Эйзенштейн-Романов. Постановки, массовки, крупный план, средний. Тяготел к массовкам. Ассамблея, всеобщая пьянь, всеобщий пляс, шире круг! Морские бои: табань! На абордаж! Потешные войска. Утро стрелецкой казни. Колоссальные массовки строительств, так сказать, будни великих строек. Брил бороды статистам. Следил за костюмером. И все государю хотелось, чтобы Репин картину с него написал по типу «Иоанн Грозный убивает своего сына». Но вкралась ошибочка небольшая, картину написал Ге: «Царь Петр допрашивает царевича Алексея». Пригласите нам, пожалуйста, пару фрейдистов для освещения момента эдипова комплекса навыворот данной царственной особы. О, как мне тошно.

«Иногда после посещения Веселого острова (он же Заячий, то есть Енисаари) островитян охватывает неизъяснимая тоска. Возможно, дело в наводке ауры мрачных дум заключенных, находившейся долгое время на острове русской Бастилии; некоторые заключенные умерли в тюремных стенах, иные были казнены неподалеку. В центре Веселого острова Енисаари находилась плясовая площадь, на ней по средневековой пыточной традиции, странным образом ожившей тут в осьмнадцатом столетии, наказуемых солдат заставляли стоять на остриях вбитых в землю кольев; солдаты плясали и кричали. На веревках за Кронверком плясали повешенные.

Венера Енисаарская свирепа ликом, лик богини любви данного острова искажен, в чертах ее есть нечто ужасающее, поэтому она традиционно изображается без головы. В руках Венус Енисаарской букет цветов (некоторые этнографы считают, что букет кладбищенский), ноги ее всегда необуты в память о Плясовой площади, даже зимой Венера Енисаарская (некоторыми этнографами ошибочно именуемая Венерой Заячьей и даже Венерой Веселой) босиком, словно партизанка на снегу, ведомая на казнь; следы босых ступней богини на утренней пороше смущают артиллеристов, возвещающих островитянам о наступлении полудня. Не исключено, что артиллеристам приказано вышеупомянутое наступление отразить.

Поговаривают, что архонтами архипелага рассматривается проект краткого полночного фейерверка, но за два века проект еще не успели рассмотреть».

На одной из куртин мы нашли лежащую в желтеющей траве статую мраморной богини с мраморной травою у босых ног. Ноготь большого пальца левой ноги богини был отколот. У богини не было головы. В руке она держала полуобколотый букет мраморных цветов.

Загадочная статуя напоминала скульптуры Летнего сада. Беглянка покинула братьев и сестер, отправилась прочь, надеясь вернуться в Италию родную, где нет морозов, где городская копоть с примесью всей менделеевской таблицы в подобном царской водке сыром воздухе не съедает помаленьку мрамор, как весеннее солнце съедает, Ярило, льды, и Снегурочку, и снега. За два с лишним века ей удалось переправиться через Неву – и только. До Тибра было так далеко, к тому же, он находился в противоположной стороне. Время шло медленно, статуя прилегла отдохнуть в крепостную траву.

– Это Венера Енисаарская, – с уверенностью сказала Настасья. – – Тюремная богиня любви.

– Тогда, – подхватил я, – она сродни Венере Новоголландской, ведь в Новой Голландии тоже находилась тюрьма. А Тишина, смею вам заметить, здесь не обыкновенная, а Матросская.

«Культ Венеры Енисаарской несет тайные следы жестокости, садизма, мазохизма. Все любители причинять боль, почитатели сцен и скандалов, унижающие и изводящие друг друга любовники адепты Венеры Е., чьего лица не видел никто, в чьем образе мелькают ипостаси палачки, надзирательницы, комендантши, тюремщицы, инквизиторши, гестаповки любви».

Царь любил сады. Любимая роль – плотник, любимые декорации – волны или сад. В Петровские времена на островах леса сменялись садами, они зеленели, долгие и протяженные, как замещенные ими болотца, поля, рощи. Однако один был особый, подобный японскому философскому или каменному: сад тюремных камней на Заячьем острове Енисаари. На милой сердцу верейке (либо барке) приплывал Кумбо Первый, Петр Великий, в заповедный сад тюремных камней. В воробьиные ночи все здешние призраки ждут привидения его верейки, ждут повешенные, надзиратель, комендант, палач, все они тут, и царевич, и княжна Тараканова в сопровождении казематных крыс.

– Нет, я не стал бы на месте городских властей в полночь пускать здесь фейерверк.

Настасья, сидя в сухой траве возле безголовой статуи с мраморным букетом, рассеянно слушала меня.

– Я бы радиофицировал архипелаг, как в дни праздников, майских, ноябрьских, и передавал бы крик третьих коломяжских петухов. Третий Рим, третьи Петушки.

– Считать не умеешь, – сказала она, легко вставая, – не третий Рим, а четвертый, третий Рим – Москва.

Когда забрели мы потом в крепость еще раз, статуя исчезла. Должно быть, она продолжила путь в Италию, двойняшка безголовой (то есть обезглавленной, разонравившейся государю любовницы) Анны Монс. Или спряталась в непосещаемом уголке какого-нибудь каземата, где в дотюремный период существования твердыни купцы хранили вино, вино хранило память о фрязинском винограде, а память вина навевала княжне Таракановой цветные тюремные сны о берегах теплых морей; в самых счастливых снах княжны в Неву входил шведский флот, и шведы-освободители брали крепость-тюрьму штурмом.

ДВОЙНИКИ

«Одна из любимых игр архипелага двойничество. Встречались в нем по два, а то и по три острова с одним и тем же названием; давались одни и те же имена также разным рекам, – дабы топонимами запутать все окончательно и сбить с толку противника».

Листая справочник с названиями улиц, площадей, переулков, каналов, мостов, она хмурила брови, мрачнела, – хотя и без справочника настроение у нее в тот день никуда не годилось, беспричинно ли, не беспричинно, Бог весть.

Тень от облака лежала на ее лице. Я не был вхож в ее тоску, терра инкогнита, белое пятно без названия, скрывающее островок мрака. Необитаемый остров на одну персону. Необитаемый остров Настасьи. Потом и я обзавелся подобным островком, необитаемым островом Валерия, позже, много позже. Его можно было представить себе, закрыв глаза, картинка комикса, кадр мультфильма о коте Леопольде: пальма, песок, пена прибоя. Ни один ялик, ни один чёлн не мог пересечь волшебного круга Хомы, мысленно прочерченного по свею отмели вокруг моего несуществующего атолла. Остров Валерия, двойник острова Настасьи.

Листая справочник, хмурила она брови, кусала губы.

– Если судить по местной топонимике, мы живем в гадком месте. Ты вдумайся: площадь Восстания, улица Чекистов, проспект Народного Ополчения, Авангардная улица, Баррикадная улица, Батарейная улица, проспект Героев, Гвардейская улица, улица Восстановления…

– Разрушения улицы нету? – деловито осведомился я.

– Нету.

– Странно.

– Не перебивай. Бронетанковая улица, улица Братства, Братская улица, проспект Большевиков, проспект Двадцать Пятого Октября, улица Девятого Мая, проспект Девятого Января, улица Десантников, улица Доблести, улица Верности, улица Добровольцев, проспект Испытателей, площадь Коммунаров, Красная улица, 13 Красноармейских, Красногвардейский переулок, Красногвардейский проспект, улица Красного Курсанта, улица Красного Текстильщика, улица Красного Электрика, Краснодонская улица, улица Красной Конницы, улица Красной Связи, улица Красных Курсантов (их две, ее не надо путать с улицей Красного Курсанта), улица Красных Партизан, улица Латышских Стрелков, улица Лазо, о ужас! Мне из-за Лазо один мальчик в школе регулярно морду бил.

– Как это – девчонке морду бил? И почему из-за Лазо?

– Он меня терпеть не мог. А я никак не могу вспомнить его фамилию. Такая короткая, как вскрик, странная. Лицо его помню хорошо.

– У тебя была морда, а у него лицо?

– По его понятиям, видимо, да. У меня все было не то: разрез глаз не тот, цвет волос не тот, я смуглая была. Он меня звал «сука косоглазая», «милитаристская Япония» и «Интервенция», когда как. Он бил мне морду, тягал за косички, драл на мне фартук, топтал в пыли мой портфель и приговаривал: «Не жги в топке, сука косоглазая, нашего Сергея Лазо!» Слушай дальше. Он, должно быть, жил на одной из этих улиц. Площадь Мужества, проспект Наставников, проспект Непокоренных, бульвар Новаторов, Оборонная улица, улица Освобождения, улица Отважных, Партизанская улица, проспект Патриотов, улица Передовиков, улица Политрука Пасечника, улица Червонного Казачества, проспект Энтузиастов, проспект Энергетиков, проспект Ударников, Товарищеский проспект, улица Стахановцев, Социалистическая улица, проспект Солидарности, улица Свободы, улица Равенства, улица Братства.

– А улица Смерти где?

– Ты в своем уме?

– Ну, – «Свобода, Равенство, Братство или Смерть!»

– Улица Смерти называется улицей Ульянова и ведет к Большеохтинскому кладбищу.

– Ты смотри, при народе где не ляпни.

– Народ и так знает. Проспект Пролетарской Диктатуры, улица Балтфлота…

Тень облака сгущалась, темнело личико ее, словно и не облако уже, а грозовая туча стояла над нею, кружа, не уходя.

– Сколько улиц названы именами убиенных, именами партизан, красных командиров, революционных матросов и рабочих, именами запытанных, расстрелянных! Нигде такого нет.

– Должно быть, среди них были достойные люди.

– Да, только жители живут, как на кладбище военного поселения. Улица Грибакиных, улица Графова, улица Голубко, улица Гладкова, улица Дыбенко, улица Евдокима Огнева, переулок Гривцова, проспект Сизова, переулок Сергея Тюленина, улица Севастьянова, улица Салова, улица Савушкина, улица Рылеева, улица Розенштейна, улица Ракова, улица Пугачева, улица Примакова, улица Подковырова, переулок Подбельского, улица Подвойского, улица пограничника Гарькавого, улица Петра Лаврова, улица Петра Смородина, улица Петра Алексеева, улица Якубениса, улица Чапаева, улица Щорса, улица Фучика, переулок Ульяны Громовой, улица Тухачевского, улица Толмачева, улица Тельмана, улица Танкиста Хрустицкого, переулок Талалихина, улица Софьи Перовской, улица Солдата Корзуна, улица Смолячкова, проспект Скороходова, Урицк… Улица Окровавленного Трупа. Все, сил моих нет! И тебе не страшно?

Выпалив все это, она выпила воды, точно лектор, у которого во рту пересохло от ненужной речи, вызывающей обезвоживание не хуже прохода с караваном по пустыне.

– «Люблю, военная столица…» – начал было я. Но она прервала меня.

– А есть и вовсе маргинальные названия, – сказала она тихо и доверительно; тень от тучи постепенно, после глотка воды, стала сменяться тенью облака, – иностранные: улицы Вилле Песси, Сикейроса, Сантьяго-де-Куба, Хошимина, Пловдивская, Дрезденская, улицы Розы Люксембург, Рихарда Зорге, Благоева, Марата, Робеспьера, Белы Куна. Или Бела Куна? Никто не знает.

– Бела Куны? – предположил я.

– Все это совершенно не смешно.

– Чего ж смешного-то? Поселился Робеспьер на улице Марата, хотел с Раскольниковым подружиться, а попался ему обычный нечаевец, секим-башка; кому секим, зачем? а, то вшистко едно, пани; секим – и все.

Мне хотелось ее отвлечь.

– Ты не знаешь, почему у некоторых островов были одинаковые названия?

– Чтобы сбить с толку противника, – тут же, не задумываясь, отвечала она.

Ответив, она славненько улыбнулась – чего я и добивался.

– Мы имеем дело с архипелагом двойников, мэм, – сказал я, загадочно надевая и надвигая на лоб ее любимую шляпку с цветами. – Не встречался ли вам когда-нибудь на эспланаде, в Летнем саде, на Кокушкином мосту либо в автобусной давке, не говоря уже об очереди за капустой или за осенними баретками, ваш собственный двойник? ваша незарегистрированная близняшка?

– Да, да! конечно! Однажды в метро на эскалаторе в другую сторону она мне и попалась. Мы даже загляделись друг на друга и ручками помахали. Она была повыше, вся покрупнее, нос другой, – но очень похожи, очень! она покрасивее, и, представь себе, тоже в мужской шляпе.

– Что в шляпе верю, что покрасивее – нет. Врать изволите, барыня. Брешете, леди.

«Есть некие дни в году, когда архипелаг святого Петра наводняется двойниками.

Не смотритесь в зеркала лишний раз в подобный день, ваше изображение готово пуститься в автономное плавание, стоит вам зазеваться».

У меня есть недописанное эссе о русской любви к двойникам, помнится, я бросил его писать потому, что меня охватил суеверный страх совершенно в Настасьином духе. Жечь свой опус в дачной печурке я не стал, однако отложил его в сторону, – надо полагать, навсегда.

– Попадаются счастливые люди,– сказала Настасья, – у коих двойников нет и быть не может. Они единичны, единственны. Магия не властна над ними. Одного такого я знала.

Тут нарисовала она себе карандашиком родинку на щеке.

– Мне следует тебя к этому «одному такому» приревновать?

– Ох, не думаю, что тебе вообще следует меня ревновать.

– Вообще – понятно; а в частности?

– Между нами ничего не было, – произнесла Настасья с мушкою на щеке, европеизированная гейша осьмнадцатого столетия, ох, где бы нам достать пудреный паричок? – думаю, потому, что он был меня старше, намного. Говорят, между влюбленными преград нет. Неправда. Есть сказочные препятствия: волшебный лес из ведьмина гребешка, вышедшие из берегов реки, высокие горы, неприступные замки, тридесятые царства. Все они преодолимы. Но есть толща времен, человеку ее не пройти. Я еще могу на спор попрыгать сто раз через скакалочку, а мой прекрасный кавалер из-за приступа подагры переходит комнату с тросточкой, да и то с трудом. У меня кожа пятилетнего ребенка, юная шкурка, а у него полно морщин, он седой. А какие толпы неизвестных мне людей бродят в толще времени, разделяющей нас! Ему уже нужны очки, мне еще нет, я востроглазая птичка, он слепнущий дронт. Мы бродим по Царскосельскому парку, бродим давно, я слышу его легкую одышку, а сама дышу легко, могла бы гулять так до наступления полумглы белой ночи, однако пора, пора, прогулка окончена, мне страшно, он устал.

– Вы целовались с ним в Царскосельском парке?

– Ты дурачок, – при этих словах Настасья достала из среднего ящика старинного туалета пудреный высокий парик (в театральном магазине нашла? в костюмерной?), – мы вообще с ним не целовались, не обнимались, не спали, а очень жаль, ты ничего не понял. Романа как бы не было.

Как она была хороша в белом парике маркизы с мушкою на щеке в зеркальной раме! Точно посторонний, разглядывал я незнакомое лицо ее.

– Тогда о чем, вообще, речь?

– Речь, вообще, тогда о любви.

– Ох, заливаете, матушка барыня, разве же у любви препятствия снаружи? Они в ей снутри. Все в душе, извините, все без названия и все невидимые. Однако, как вы мне нравитесь, сударыня, в парике и с мушкою. Я вас не узнаю. Настасья-два. Двойничиха. Настасья-бис.

– Звягинцев бы сказал: бiсова puppen. Что я всё его вспоминаю? Пора к нему в гости сходить.

Взяла в руки веер (в левом верхнем ящике лежало их великое множество), прикрыла лицо до глаз, сказала:

– Маркиза Янаги Тосико.

– Тосико Янаги? – переспросил я.

– В детстве, – сказала она, – мне казалось, что Сирамото Сумиёси и Сумиёси Сирамото – два разных лица. А на самом деле это два обращения к одному и тому же человеку, правильное и неправильное, японское и европеизированное. Про японца не говорят: Константин Иванов; говорят: Иванов Константин.

– Маркиза Янаги! – произнес я торжественно и по возможности мрачно, – поклянитесь, что больше никогда не встретитесь с кавалером, о котором мне только что говорили. И пусть свидетелями вашей клятвы будут Исида Нагойя, Сумиёси Сирамото и Китагава Амисима.

– Вот начитался-то, – сказала она.

Засияли поддельные стразы у ней на шее, в ушах, в дрогнувших пальцах, сверкнули сияющие алмазы на черном бархате глаз ее почти поющих.

– Что за глупости? Какие клятвы? Я слишком много лишнего болтаю, прости. Точнее, я только лишнее и говорю. Человека этого больше нет. И меня, молоденькой, тоже нет.

Она сложила веер, сняла парик, стерла с лица родинки, ушла умываться, долго плескалась в ванной.

Я впервые подумал: ведь она меня много старше, у нее до меня была долгая своя жизнь это у меня до нее длилось закончившееся при встрече с ней детство.

«Даже у чувств в архипелаге Святого Петра есть двойники, например, у любви. Но жители так привыкли пребывать в отсветах шаманистских блуждающих огней, что ничего такого не замечают и склонны принимать подделку за подлинник, а подлинник за подделку».

– Интересно, а в Монетном дворе печатают фальшивые денежки в виде двойников настоящих?

– Только по пятницам… – шептала она. – Только в белые ночи… Иногда в Купальские. Тс-с-с, никому не проговорись, это государственная тайна. Монетнодворцы никогда не говорят «двойник» или «подделка», говорят «копия».

– Копия страсти. Дубликат первого любовника. Псевдоним неприязни – «нежность».

– Схватываешь на лету.

Она принесла несколько карт, мы разложили на обеденном столе под огромной люстрою, предварительно превратив его из круглого в овальный, раздвинув и вставив в середку две большие доски, словно ждали гостей. Никого мы не ждали, нам и вдвоем было хорошо. Новые карты, старые. Все разные. По одной, может быть, еще можно было бы разобраться, где мы находимся. Но не по нескольким разных лет, но сверяя их – ни за что и никогда.

– Смотри, на старой карте там, где Голодай, огромный остров Вольный.

– Зато на новой его и в помине нет. А тот, что прежде назывался Голодай, именуется островом Декабристов.

– Теперь возьми увеличительное стекло и вон ту карту, конца прошлого века. Рядом с Екатерингофом…

– …еще один остров Вольный, поменьше!…

– Но на соседней карте – из самого первого сборника «Весь Петербург» – на этом соседе Екатерингофа написано не Вольный, а Круглый.

– Псевдоним?

– Псевдоним двойника? Тебе не кажется странным, что его соседи – Большой Резвый и Малый Грязный? Где, я спрашиваю, Малый Резвый и Большой Грязный?

– Нет ничего проще. Большой Резвый, Малый Резвый, Большой Грязный, Малый Грязный, Вольный, он же Круглый, слились с Гутуевским.

– Который вон на той желтой старой карте, что за чудо картографии, изначально именуется Круглым.

– Изначально, ежели по сведениям 1716 года судить, он именовался Незаселенным.

– Зато в 1717 году его, видать, заселили и назвали островом святой Екатерины.

– Сейчас я тебе еще два плана предъявлю, где он фигурирует как Приморский и Новосильцева.

– А знаешь, как его звали чухонцы? Витсасаари: Прутовый, Кустарниковый или Лозовой.

– Выходит так: Большой Резвый, Малый Резвый, Большой Грязный, Малый Грязный, Вольный, Круглый, Незаселенный, св. Екатерины, Приморский, Новосильцева, Витсасаари (то ли Прутовый, то ли Кустарниковый, то ли Лозовой), – это и есть Гутуевский остров.

– А рядом с Голодаем вот на этой карте имеется еще остров Жадимирского, остров Кошеварова и остров Горнапуло…

– …на соседнем плане с птичьего полета названные островами Кошеверова и Гоноропуло.

– Все они, точно капли ртути, слились и образовали остров Декабристов.

– Кстати, на самом последнем изыске картографии есть Малый Резвый остров, ни с чем он не слился, это Большой Резвый слился.

– Может, он сперва прилип, а потом отлип?

– Не удивлюсь ни в малой мере. Посмотри: остров Черный. На другой карте он Галерный. На третьей его вообще нет.

– Ты, случайно, не знаешь, а почему вон тот остров называют «острова»? Турухтанные острова. На всех картах. Но на всех картах он один. Читай.

– Читаю. «Дорога на Турухтанные острова». Между прочим, сами острова не обозначены. Только дорога.

– Зато там значатся. И там. И вон там.

– Может, они то есть, то нет. И то один остров, то много. Как посмотреть.

– Или – как повезет?

– Вот именно.

– «Турухтан» – курочка, кулик.

– Стало быть, дорога к куликам? В болото с куликами?

– К черту на кулички.

Камин в квартире Настасьи, городской раритет, действовал исправно, мы жгли в нем старые газеты и журналы, коробки, привезенные из загородных прогулок сухие ветки, еловые и сосновые шишки. Особенно привлекало нас каминное пламя в дождливые вечера, в ненастные ночи.

Позже, долгие годы спустя, я начинал неоднократно – и не единожды бросал – то ли статью, то ли эссе об инсталляциях, декорациях, сценографии любви. Я не мог ни дописать, ни бросить эту работу, – должно быть, не мог понять до конца, в самом деле влияет антураж на характер чувств, на стилистику любовного спектакля, – или это фантазия, фикция, совпадение? «Любовь не любит искренности, любовь любит игру», – прочел я у Михайля Семенко. На фоне блистательных выгородок, расписных задников декорационных, провальной мглы кулис встречались мы с маркизой Янаги, колонны, ростры, мраморные лестницы, каскады Петергофа, окутанный рассветным туманом загадочный архипелаг Святого Петра заманивал нас в царствие Венеры Енисаарской, чья безголовая статуя спала в саду тюремных камней, – или во владения Венеры Каменноостровской, чей крошка-Эрот макал свои чертовы стрелы в наркоту.

Я любил ее еще сильней потому, что судьба столкнула нас в странных краях, где некогда текло множество черных речек непроглядной йодистой тьмы проток с болотной застойной водою: Черных речек, – на Охте, на Васильевском, вокруг Александро-Невской лавры, где дремала деревня Вихтула, возле деревни Антолалы, вокруг деревни Ависты, подле деревень Гаврилово и Кухарево. Может, и вправду то была одна и та же река, или несколько стиксов, коцитов, ахеронов, из жалости или полного равнодушия к островитянам позволившим назвать себя иначе и ныне именуемых Екатерингофкой, Волковкой, Монастыркой, Смоленкой да Оккервилью; и только один завалящий стикс, где стоит некрасивый обелиск на месте дуэли, остался Черной речкой. Оккервиль тоже сперва фордыбачилась, звалась то Малой Охтой, то Порховкой, то снова Черной, – но угомонилась, наконец. И Смоленка, и Волковка обвели кладбища, как несколько исчезнувших полурек-полуручьев обвивали и орошали двести и сто лет назад огороды на могилах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю