412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Могаевский » Текст книги (страница 9)
Могаевский
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:09

Текст книги "Могаевский"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

И попалось ему находящееся на первом этаже аккуратненького трехэтажного столетней давности дома некое заведение с вывеской: «О. Шельменко. Крамниця старовини „Бандура“». Он попытался открыть дверь, дверь не поддавалась. Проходящего мимо пятидесятилетнего дородного человека спросил он, не ресторан ли перед ним? Тот отвечал – нет, что написано, то и есть, лавка древностей, только хозяина фамилия Шельман, Шельменко его псевдоним, взятый этим достойным гражданином из патриотических соображений; да что же вы за ручку-то дергаете? Вон лента желто-голубая атласная от колокольчика, звоните, хозяин к вам выйдет, вас впустит.

Вышедший на звонок был человеком не первой молодости, роста невысокого, отчасти лишку округл; лицо его напоминало не вполне удавшийся словесный портрет, словно полоса с глазами (почему-то вместо очков носил он пенсне) была от одного лица, середина с носом – от другого, а низ с двумя подбородками и небольшим ярким ртом, напоминавшим слизня, – от третьего; у него были длинные, свисающие с лица тощие усы, волосы длиннее, чем принято было носить в то время. Привыкшего к дресс-кодам чиновников, наученых мужей с конференций, студентов и туристов, никогда не посещавшего богемной среды Могаевского удивило одеяние его: длинная жилетка с аппликациями цветов, глаз и листьев, черные тренировочные штаны, заправленные в полу-сапожки на каблуках; можно было ожидать, что под жилеткой окажется косоворотка с вышивкой, однако хозяин крамницы предпочел новомодный черный бадлон с висящей на груди на цепочке монеткой неопределенного века неведомого государства.

– Могу ли я посетить ваше заведение?

– Разумеется. Хотите что-нибудь приобрести или любопытствуете? Ведь вы не местный?

– Я в командировке, – отвечал командировочный, – гуляю по Виннице. Если честно, я решил, что вы держите ресторан, а потом решил посмотреть, чем торгуют на юге в антикварной лавке.

– А вы с севера?

– Я давно уже переехал в один из ближайших городов, куда изначально прибыл из Ленинграда.

– В Ленинграде прекрасные антикварные отделы в комиссионках. А до войны были ще краще.

В антикварной лавке почувствовал он легкое головокружение и боль в виске, как часто чувствовал не только в музеях, но и в обычных магазинах: вид всяких множеств так действовал на него.

В центре экспозиции и впрямь стояла бандура, а слева и справа от нее – граммофоны столетней давности с волнистыми раструбами; поставив пластинку, накрутив ручку, Шельменко запустил старую угольно-черную тяжелую пластинку с радужной круглой картинкою в центре, и знаменитый, некогда узнаваемый юными прабабушками голос завел свою, знамо дело, песню: «Взяв бы я бандуру...»

Веера открыток на стене являли взору красавцев бандуристов, окруженных красотками Одарками, Оксанами, Ганнусеньками, некоторые представляли собою фотографии доисторических постановок оперы «Майская ночь». Несколько портретов дивчин висели чуть выше, картины маслом, заветные головные уборы с атласными лентами, цветами, девицы понадевали мониста, коралловые низки, улыбались, хохотали, кокетничали.

В углу, словно в филиале музея этнографии, висела зыбка, стояла прялка, ткацкий станочек красовался, на полках теснились глечики, кувшины, горшки, туеса. Далее на допотопной вешалке, словно в театральной костюмерной, висели одежды, женские яркие, запорожских казаков с невиданной ширины штанами, вышитые косоворотки невиданной красоты, наш наикращий, рушники; а сафьяновые сапожки с подковками!

И так далее от наборов кисетов с трубками, фарфора былых усадеб, усадебной мебели, детских лялек. Между восточными окнами разместились сабли разной степени кривизны, нагайки и плетки. В простенках западных окон висели три застекленных неглубоких шкафчика, справа фарфоровые фигурки, слева расписные изумрудного стекла штофчики, посередине скрипка.

Скрипка притягивала его точно магнитом.

– Какая волшебная скрипка!

Шельменко подошел, улыбаясь, отпер мизерным ключиком шкафчик.

– Вы хотите ее купить? Играете? Коллекционируете скрипки? Она не продается. Видите ли, на некоторые предметы специально назначена такая цена, что их и купить-то никто не может, это моя маленькая хитрость. Скрипка вправду дорогая, редкая, ей сто лет, ее сделал известный скрипичный мастер Леман, когда жил у нас в Виннице с семейством, стало быть, это местная музейная достопримечательность, что подтверждает наклейка внутри ее футляра, который и сам-то красив и необычен.

– Леман оставил скрипку в Виннице? Кому-то продал?

– Нет, скрипка трофейная, досталась мне от невольного перекупщика, не знавшего ее истинной цены, а ему – от убитого гитлеровского офицера, когда немцев отсюда гнали.

– Разрешите мне ее подержать?

– Почему нет?

Взяв скрипку, он внезапно почувствовал живое тепло, словно взял на руки младенца.

– Надо же, у нее на тыльной стороне, на спинке, пятнышко, родинка, как у моей матушки под лопаткой.

Впервые после клятвы, после честного слова, данного в детстве отцу, вспомнил он о матери и вслух заговорил о ней, да еще перед чужим человеком.

– Я не хочу вас торопить, – сказал хозяин крамницы, – но я с минуты на минуту жду гостью, которой хочу оказать достойный ее прием с угощением, мне надо подготовиться. К тому же в отличие от всех женщин, обожающих опаздывать, она любит приходить раньше времени. Между нами, это дама моего сердца, мадам Березюк.

– Скажите, а откуда эта монетка, талисман, что вы носите на груди? – неожиданно для себя неизвестно для чего спросил Могаевский.

– Из Трапезунда, – отвечал Шельменко, вглядываясь в посетителя. – А ведь это ее подарок... Раз вы это угадали, походите еще по комнатам, пока я сервирую стол и она еще не пришла.

Произнося это, он успел выкатить из-за кулис, видимо из скрывающейся там кухни, толстый столик на колесиках, с торцов которого выдвинул подобные крыльям боковины, подперев их выдвигающимися доселе невидимыми под столешницею ножками, подобно таковым в классических ломберных столиках картежников.

Молниеносно застелил он столик вышитыми рушниками и забегал туда-сюда, вынося блюда, тарелки, сотейники, соусницы, мисочки и протчая, наполненные разнообразной снедью, словно расстилая на глазах изумленного Могаевского скатерть-самобранку. Казалось, сошлись на ней все фри, рапе и шуази мира, соленья, маринады, сушеные иссохшиеся снетки соседствовали с мочеными яблоками, сельдь под шубою с классической фаршированной щукою, пампушки с галушками, варениками, клецками, домашними пельменями, салатами с вычурными именами; довершало картину изысканное блюдо болгарской кухни – яйца с мозгами, именовавшееся «Философ». Овечий сыр сулугуни, кровяная конская колбаса скромно покоились на лазоревых блюдечках своих, оттеняя кузнецовскую селедочницу, наполненную светящимся салом. То там, то сям взмывали над горизонтальными вместилищами вертикальные фонтанчики зелени: укропа, кинзы, петрушки, сельдерея, розмарина.

Наконец внес хозяин в серебряном ведерке со льдом шампанское «Асти», окружил ведрецо французским коньяком «Наполеон», домашней наливкою «Самженэ», шкаликом водки «Moskova» и ликером рубинового оттенка. После чего придвинул к середине самобраного стола низкое широкое кресло (потому что, как пояснил он пораженному зрителю, мадам Березюк отличалась роскошными формами в сочетании с маленьким росточком) и отошел, дабы оглядеть результат стараний своих со стороны.

Тут же вскрикнув: «Ах, ах!», выбежал он в некую комнату за кухнею, вернулся с книгою в руках, поставил оную перед тарелками, вилками, бокалами, стопками, рюмашками, ожидавшими ожидающуюся гостью, и успокоился наконец.

Поймав недоуменный взгляд посетителя, тотчас разъяснил, что любимый писатель мадам Березюк – некто Винниченко, потому он, Шельменко, собственноручно переплел роман вышеупомянутого письменника «Соняшна машина» в сафьяновый переплет, украсив его мелкими драгоценными камнями.

– Это сюрприз, – пояснил он, довольный собою.

Тотчас зазвонил колокольчик, и вошла она.

Все было неописуемо в мадам Березюк, да, верно, к последней трети двадцатого столетия вовсе перевелись в мире стилисты, способные ее описать. Даже попытки прильнуть к цитатам, оглянуться на классиков ни к чему привести бы не смогли. Ее нельзя было назвать приятной во всех отношениях, поскольку понятие «приятная» не подходило к ней вовсе: носик, что называется, малость крючковат, нижняя губка торчала впереди верхней, особенно сей торчок становился заметнее от применения помады не просто яркой, а пылающее-алой, иссиня-темной или откровенно фиолетовой. Любимых ее сортов помады было три; зато любимых ее обожателем подбородков под насандаленным маленьким ротиком было не то что три, а несколько более. Бровки красавица то выщипывала, то сбривала, рисуя себе, в зависимости от настроения, то тонюсенькие в ниточку, то широкие угольные, почти союзные.

Что до взгляда ее... Полагалось бы, может быть. сказать «очи», но реальность «очам» не соответствовала, то были именно глазки, то бирюзовые, то цвета голубиного крыла, обрамленные длиннющими пушистыми ресницами, отягощенными франко-турецкой макияжной тушью.

Формы ее, как бы это выразиться поточнее, были сильно преувеличены при маленьком росте; но мужской взгляд, скользя по невероятным их округлостям... ну, и так далее. Из-под удлиненных юбок ее многоцветных многослойных одеяний выглядывали – в соответствии с формулировкою старого анекдота музыкальные (как ножки рояля) ножки в неожиданно миниатюрных, как у девочки либо профессиональной гейши, туфельках. Полные пальцы ее небольших ручек всегда были отчасти «пальцы веером» и не смыкались не только из-за розовой избыточности, но и от колец, которые носила мадам Березюк на каждом пальчике по несколько штук. Бусы, мониста и ожерелья в пять рядов, коралловые, жемчужные, лазуритовые, любимой бирюзы, ухитрялись-таки охватить шею ея. Осталось только, оторвав взор от вышеупомянутого роскошества, рассмотреть шляпку с округлой тульей (подобно каске, охватывающей головку чаровницы от лба до затылка) из мелкой черной соломки. Там, где у обычной женщины на шляпке находятся поля, у дамы сердца Шельменки шел по кругу целый лужок, намеком на венок мало-российского головного убора служили множественные мелкие цветочки, оранжевые, желтые, беленькие, голубенькие, точечные алые. А там, где на затылке завершалась соломковая тулья, трепетали узенькие разноцветные атласные ленточки, развевавшиеся на малейшем зефире, но и не только: просто при ходьбе. О ямочках на ручках, локотках, щечках, об атласной коже... но оставим это. На руке дамы, на локотке, висела плетеная корзинка, наполненная предметами, которые поначалу зачарованный и отвлеченный вошедшей наш посетитель не смог рассмотреть.

Уже усажена была она в предназначенное ей кресло, уже отвсплескивала ручками (звенели кольца о кольца), увидев сюрприз, отприжимала к бюсту роман «Соняшна машина», уже засобирался задержавшийся наш герой уходить; а она все не могла остановить свой выбор ни на одном из многочисленных угощений.

Наконец, подцепила она одной из вилочек возле лазоревой своей тарелочки маленький золотисто-коричневый предметец и, указуя на него предназначенным для того пальчиком с кораллами и брильянтами, произнесла невероятно мелодическим с модуляциями птичьим голоском:

– Гриб!

И закатилась хохотом, да таким заразительным, что захохотали за ней и хозяин, и незваный гость и долго не могли остановиться.

Последний двинулся к двери, откланиваясь; тут она сказала ему тем же колдовским голоском:

– Не желаете ли яйцо?

– Спасибо,– отвечал он, – я не голоден.

– Нет, нет! – вскричал хозяин «Бандуры». – Речь о фарфоровом яйце или стеклянном.

Тут поднес он к глазам уходящего принесенную дамой плетеную корзиночку, заполненную фарфоровыми и стеклянными яйцами всех размеров и цветов.

– Порцелан, глясс! – пролепетала принесшая корзинку.

Он выбрал первое попавшееся, расплатился не торгуясь, раскланялся перед дамою, царственно кивнувшей ему с обворожительной улыбкою:

– До побачення!

Выходя, еще раз прочел он на двери «О. Шельменко» и спросил:

– А как ваше имя? Остап?

– Олександр, – с достоинством отвечал провожавший.

И закрыл наконец за гостем дверь, чтобы предаться без свидетелей любимому занятию – угощению наилепшей жинки в мире мадам Березюк.

На вокзал попал Могаевский много позже, чем рассчитывал, проводница, стоя у ступеней вагона, уже поторапливала пассажиров. Стал он доставать из портфеля билет, выкатилось из портфеля фарфоровое яйцо, разбилось на перроне, и в полном недо-умении увидел он, что внутри яйца находился аккуратненький фарфоровый желток, расколовшийся на несколько частей. «Откуда внутри цельного рукодельного яйца мог взяться желток?!» – «Садитесь, пассажир, садитесь, отправляемся, жаль сувенирчика, поднимать не трудитесь, не склеить, без вас подметут».

Потом, много позже, когда настигла его непонятная хворь, затрудненная речь, вы-падающие слова, повторы, то ли микроинсульт, то ли внезапно проявившаяся болезнь Альцгеймера, ничего особенного ни на КТ, ни на МРТ, впрочем, тогда многие болели не вполне понятными науке болезнями, отчаявшаяся жена вызвала психиатра.

– Он в первый день все повторял: «Яйцо разбилось. Как жаль... что яйцо разбилось...» Какое яйцо? Еще говорил: «Почему... внутри... желток? Откуда он там?»

Психиатр пожал плечами.

– Ничего ненормального в словах его не вижу. Про яйцо загадочную сказочку все знают, «Курочка Ряба» называется. Дед бил, бил, не разбил, баба била, била, не разбила. А когда наконец от хвостика пробежавшей мышки яичко разбивается – дед плачет, баба плачет. Прежде били, после плачут. Где логика? Тайна бытия, тест для психоаналитика. И, кстати, меня лично в детстве интересовало: откуда внутри яйца желток? кто и когда его туда засунул? В общем, лекарство я ему выпишу симптоматическое, через две недели звоните.

Через две недели состояние больного улучшилось, еще через две пришло в норму. Аномалии остались, речь стала чуть медленнее, чем раньше, и он, став Могаевским, начал писать роман. На это психиатр сказал почти успокоившейся жене пациента:

– А уж сколько людей ни с того ни с сего начинают заниматься литературой и счи-тают себя писателями, не счесть.

Уже поправившись, вернувшись на работу, оказался он на симпозиуме в Виннице и решил отыскать заведение Шельменки. Улицу он нашел легко, но дома с крамницею «Бандура» не было, вместо него стоял премилый чистенький, сильно остекленный современный особнячок, из которого и в который вбегали и выбегали молоденькие цифровые бесчисленные чиновники и чиновницы, совершенно не напоминавшие офисный планктон, а скорее похожие на роящихся вокруг гнезда ос или диких пчел.

А между первым посещением Винницы, где в лавке увидал он прекрасную скрипку, и его болезнью случилось событие, изменившее многие человеческие судьбы, если не судьбу всего человечества: солнце пыталось взойти на западе, но не смогло.

Он проснулся, жены не было рядом, она ходила босиком по комнатам. В окне мерцал свет восхода, яркий, ало-оранжевый, без тени голубизны, рассвет.

– Пора вставать? Не опоздаю на работу? Солнце встало?

– Сейчас ночь. Это не солнце. Оно не встает на западе. Может, война началась? Ядерный удар?

– Включи радио.

– Я включила. Тихо.

– Ну, какая война. Я ответственное лицо, государственный человек, ректор, мне бы позвонили.

Они глядели в осиянное багрово-золотым светом небо.

– Что в той стороне?

И он ответил внезапно севшим, охрипшим голосом:

– Атомная станция.

Будучи «государственным человеком», принимавшим участие в открытых и закрытых обсуждениях и действиях после случившегося, он знал много больше, чем обычные люди; а всего, всей правды не знал никто, она ускользала в будущее, опережая настоящее на несколько столетий или на тридцать тысячелетий. Потому что для полного выздоровления человеческой популяции и земного шара от происшедшей катастрофы понадобится восемьсот лет; полураспад радиоактивного йода занимает несколько дней, цезия и стронция тридцать лет, плутония 249 – тридцать одну тысячу лет, обычный плутоний и америций пребудут с нами до 2060 года. Он помнил все эти цифры. По цезию выброс из разрушенного реактора был равен тремстам Хиросимам. Через три дня наблюдался повышенный радиофон: в Житомире – в двадцать раз, в Ровно – в десять раз, в Киеве – в три раза. На бэтээры ликвидаторов приваривали броню толщиной полметра, ее хватало на пятнадцать минут, радиация прошибала все.

Девятнадцать областей России пострадали от взрыва Чернобыльской АЭС, самые загрязненные – Брянская (хоть называй город старым названием Дебрянск...), Орловская, Курская, Калужская, Тульская, Ленинградская, Воронежская, Рязанская, Смоленская, Пензенская.

– И Ленинградская?

– Моя дальняя родственница на Карельском перешейке в постчернобыльское лето видела огромные лиловые и голубые грибы; лопухи соревновались там в размерах с листьями виктории регии, а бабочек не было вовсе.

Самое мощное облучение получили Южный Урал, Алтайский край, Новая Земля, отдельные районы Белоруссии (Овручи, Народичи, Лучины и иже с ними). Ветер отнес первый выброс из реактора на запад, вдоль железной дороги между селами Янов и Чистоголовка. Сосновый лес, погибший, приняв на себя облако радиоактивной пыли, называли Рыжим лесом, впоследствии был он захоронен. Облако, не зная таможен, прошло своим путем над Гомельской областью, Швецией и Финляндией, Польшей и Восточной Германией, досталось Китаю, Японии, США, Восточной Франции, Бельгии, Чехословакии, ФРГ, Нидерландам, Великобритании, Греции, Турции – ста сорока странам мира. В ликвидации участвовали все, от летчиков до шахтеров.

Долгое время стояли в глазах его лица погибших пожарных, погасивших страшное пламя, не пустивших в воды Припяти фантасмагорическую лаву расплавов всего и всея; фамилии их помнил он отдельно от лиц. И страшно ему было, что работой на четвертом блоке ЧАЭС руководил человек по фамилии Дятлов. Потому что фамилия туриста, ведшего по Уралу трагически и загадочно погибшую группу студентов (как мы уже знаем, будущий Могаевский из-за их гибели оставил туризм, боясь за невесту, и ее за собой за ручку увел), тоже была Дятлов. Даже характерами были похожи: говорили одно и то же об обоих: «При умении и знаниях отличается излишней самоуверенностью, не склонен слушать мнение других». Кричал оператору Дятлов: «Дави гада!» – думая, что, нажав на кнопку, можно было выключить реактор, а реактора уже не было, всего вокруг него не было тоже: провал, яма в преисподнюю.

Как заноза, все, касавшееся тогдашнего полыхающего ночью алым неба, сидело в памяти постоянно, ни забыть, ни вспоминать было невмагатэ. Видимо, не только ему; однажды встретился ему ученый муж, давший собакам своим имена единиц измерения поглощенных радиационных доз: Грэй, Рад, Зиверт, Бэр, Кюри.

На дорогах Припяти, на шоссе из города красовались плакаты: «На обочину не съезжать!» Один из ликвидаторов рассказал ему: когда ехала их смена на работу, попался навстречу автобус с отстоявшими вахту, и там, где обычно помечается номер маршрута, прочли они: «Подлежит ликвидации».

За пять лет после случившегося на ЧАЭС (продолжавшей работать!) произошли еще одиннадцать пожаров, малых, быстро потушенных. Всплыла давно засекреченная и отгремевшая катастрофа 1957 года на номерном заводе под Челябинском, в городке, ныне именуемом Озерском, преданная огласке через тридцать пять лет, накрывшая своим облачком (ее реактор, запущенный в 1948-м, назван был «Аннушка») шестьдесят населенных пунктов Челябинской, Свердловской и Курганской областей; вспомнили и события 1980-го на Курской АЭС. Зону отчуждения назвали (по примеру Полесской) радиационно-экологическим заповедником. Заповедник сей жил своей жизнью, и шли от него в освеженные, обработанные плутонием, цезием, америцием и стронцием человеческие память и забвение особые ночные сны.

Да и сам-то заповедник был сон наяву. Населяли его малые табуны лошадей-мутантов и стаи волкопсов. Куры его бывших сел сбивались в прайды, и ежели какая-нибудь лисичка-выродок, взросшая на одном из загадочных белых пятен зоны, по неведомой причине чистых, обойденных радиацией (подобно исполненному тишины центру урагана, cor serpentis), по старой атавистической памяти решала полакомится цыпленочком, куриный прайд, яростно красноглазый, преследовал ее пару километров, еле рыжей удавалось уйти, драпануть в нору белого пятна своего.

Тут шли покосы травы, грязной, как реактор четвертого блока; покосы сушили, собирали, сжигали в специальных печах, золу хоронили в могильниках. Но хаживали в заповедник сталкеры собирать невиданные урожаи белых атомных грибов и ядерных яблок, поживиться брошенным имуществом, хаживали, торговали, подторговывали гибелью.

Зажигали в южной ночи лампочки Ильича вахтовый поселок Зеленый Мыс и бывший пионерлагерь «Сказочный», в коих пребывал персонал, обслуживающий три – работающих! – оставшихся блока ЧАЭС.

Узнав, что Могаевский принимает участие (совместно с иностранными, в том числе военными, специалистами) в проекте по очистке водоемов от радиации, сказал ему с улыбкою коллега из Сибири: «Знаю, что работаете вы по методике Тимофеева-Ресовского, выводятся особые бактерии, пожирающие элементы радиационного толка, выпускаются в водоемы. Но ведь методика сия возникла в годы малых аварий, а у нас другие настали времена, в которые большая часть людей вышеупомянутыми элементами напичкана. Не боитесь вы, что, спущенные с цепи дрессированные бактерии станут поглощать людей, особенно собравшихся в толпу, в компанию, в массу?» Ответил он, тоже улыбаясь, мол, по всему видно, что уважаемый собеседник его – любитель фантастики, читает ее регулярно, особенно братьев Стругацких.

Однако это «другие настали времена» чувствовал и он. Изменились носители информации и потребители ее, иные болезни с диагнозами без названия, правда другая, другая ложь. Подобные цунами, перекатывались волны безумия по широтам и долготам, сквозняки поветрий, люди, собравшиеся в толпы, подобные куриным прайдам, бегали по улицам, протестуя против бытия, даже оцифрованные по новой моде сплетники отдавали дань всеобщему воцарившемуся в мире театру абсурда. Да и сам он стал Могаевским.

Преследовали его, как многих, подобные сериалам, ранее не докучавшие ему сны, где реальность, абсурд и фантастика смешивались в неподобных алхимических пропорциях, сведших бы с ума даже таких спецов по сновидениям, как Артемидор Далдианский, Густав Миллер, Николай Щербина, Зигмунд Фрейд, Ариман Португалов и девица Ленорман.

Конечно, встречались и обычные детали народных сонников: собирать сырой осенью грибы по-прежнему означало грибиться, болеть, так же как купание в природных реках и водоемах, – еще незамечаемая, уже возникшая в теле точка жара призывала охладиться.

Девочка означала диво, мальчик – прибыль, перемена одежды и обуви не являлась памяткой бедности, была сообщением об ожидающихся переменах участи или обстоятельств. И покойники, незабытые мертвые, снились к перемене погоды. Оставались в силе и диагностические сновидения, о них он знал от отца: множества (от библиотек до музейных экспонатов и антикварных мелочей) говорили о височных спазмах, а повторяющиеся сны с нарушением масштаба, будь то великаны, карлики или высочайшие башни, сигнализировали о том, что мозг сновидца надо бы проверить на КТ или МРТ. Сияли преувеличенно крупные южные звезды, дремали отягощенные ягодами шелковицы, плескались лунные блики в теплых волнах гоголевской реки, но по набережной другой, любимой с юности, малой, обряженной в гранитный сюртук холодной Фонтанки шел он со случайным собеседником своим, одетым по моде столетней давности, от дома Державина к мосту через Мойку.

Когда приходило Могаевскому на ум слово «река», то была Фонтанка, не волшебные реки юга, не семикратная Обь, увиденная в дни одной из конференций, не закордонные Сена с Темзою, не мост в Праге, не самые длинные и не самые бурные из увиденных рек: всегда только Фонтанка дней детства и юности, река судьбы.

Точно так же, как и мне. Словно вся моя жизнь вместилась в ее берега, Прачечный мост, любимый Летний сад с лебедями, белыми статуями, розами возле Амура и Психеи, Инженерный замок с полудетской влюбленностью вприглядку, цирк, детский кружок рисования Дворца пионеров, руководимый Левиным, медицинская лавра Обуховской больницы, то есть Военно-медицинской академии, ярмарочные пряники возле Троицкого собора, Горьковский театр, краснокирпичный госпиталь, в котором умер мой нестарый, тяжело болевший отец; на берегу возле дома Толстого жил композитор Клюзнер, на углу Большой Подьяческой мой двоюродный дед акварелист Захаров, у Московского проспекта любимый всей семьею доктор Ревской; а свидания на берегах? а чудесный купол almae mater, училища Штиглица? и первый в жизни этюд на пленэре с четырьмя городскими трубами на левом берегу и Чернышовым мостом? Где мои семнадцать лет? Бродят по Фонтанке! Где мои семнадцать бед? Бродят по Фонтанке!

Мостов с четырьмя башенками когда-то было семь, теперь осталось два. Возле одного из них живет штигличанская стекольщица Наталья Малевская-Малевич и время от времени, выглядывая в окно белой ночью, видит, как плещутся в водах Фонтанки черноволосые гастарбайтеры из Туркестана, как некогда плескались в лебедином пруду Летнего сада революционные матросы. Видит ли кто-нибудь расчетверенных бронзовых конюшего (или все-таки конокрада, как Манувахов утверждал?) с конем его купающимися в ночной воде?

– Один из духов, явившихся мне, – сказал Могаевскому снящийся ему случайный попутчик, – сказал, что я непременно должен прогуляться по Петербургу с вами.

«Надо же! – подумал снящийся себе Могаевский. – Духи. Какие все-таки странные антинаучные представления о вещах были у людей в преддверии двадцатого века».

– Если вы чего-то не знаете или кого-то не видели, это не означает, что этих «че-го-то» и «кого-то» нет. Между прочим, обратиться к скрипичному строительству по-советовал мне дух Амати.

– К скрипичному строительству? Вы – мастер, делающий скрипки? Ваша фамилия, случайно, не Леман?

– Даже и вовсе не случайно, – рассмеялся Леман, а это был он. – Это фамилия моего отца, и деда, и того предка, который прибыл в осьмнадцатом столетии в Россию, дабы основать в ней горное дело, доселе отсутствовавшее на ее широтах; он был маркшейдер, горный инженер. Откуда вы знаете обо мне?

– Мне рассказал о вас один антиквар из крамницы старовини «Бандура». У него увидел я вашу скрипку и даже держал ее в руках.

– Вы музыкант? Да что спрашивать, вижу, что нет. Что за «Бандура»? Что за скрипка? Где это было?

– В Виннице. Скрипка с вашей фирменной этикеткой на футляре, называемой хозяином «этикет». А у скрипки на спине под лопаткой была родинка, как у матушки моей.

Леман остановился.

– В Виннице? Я там жил с женой и детьми два года. Но скрипки, о которой идет речь, там быть не могло. Я сделал ее позже, в Стрельне. И никак не мог подобрать ей имя, так безымянной и оставил. Впрочем, у каждого инструмента своя судьба. Их продают, покупают, дарят, увозят, привозят, эти переходы их из рук в руки когда-то напоминали мне переселение душ. Так вот, ремесло лютьера, приказанное мне Амати, так захватило меня, что многое, важное доселе, отошло от меня вовсе. В том числе общение с духами, а ведь я читал лекции по оккультным наукам и практикам, народ в мою квартиру толпой валил: студенты, курсистки, профессора, кого только не было; я отменил и лекции, и сеансы, вышел из роли медиума. Хотя опыт, приобретенный за время общения с иным миром, произвел во мне некую неотменяемую работу, если хотите, я задумался надолго, подобно Гамлету после встречи с призраком отца. Вы не представляете, как меняет человека встреча и инобытием, с мистическим времепространством. Слух мой, и прежде отличный от слуха обычных людей, обострился совершенно, музыку, исполнителей, инструменты слышал я на особый лад, и там, где дюжинному музыканту слышна нота, мне являлся порою то дикий, фальшивый, одуряюще грубый звук, то ангельские мелизмы. Но в один из вечеров дух Амати явился ко мне вторично, сказав: «Ты должен перейти реку и пойти на том берегу в дом Тарасова». – «Зачем?» – «Там тебя ждут».

Дом Тарасова стоял возле сада «Буфф». Дворник подметал мостовую, страж неизменный, и спросил меня – кто я. Я отвечал: сосед с правого берега, скрипичных дел мастер. «Идемте, – сказал, кивнув, дворник, – я вас провожу». Он провел меня к распахнутой двери одной из маленьких квартир на последнем этаже доходного дома, в квартире находился Тарасов, толклись чиновные люди, дверцы шкафов настежь, ящики выдвинуты, футляры скрипок и виолончелей открыты. Дворник пояснил, кто я. Тарасов сказал; «Вы, должно быть, за мешком с кусками дерева?» Я и сам не знал за чем. Выяснилось, что в квартире, месте обитания скрипача, антиквара, реставратора, коллекционера, перекупщика из Италии, продолжившего дело легендарного Таризио, Пьетро Боццоло, после смерти последнего, случившейся накануне, в футлярах и ящиках нашли денег, драгоценностей, золотых монет и прочего более чем на триста тысяч, а также нашелся мешок с кусками дерева, которых Боццоло никогда никому не показывал; видимо, употреблял он их для реставрации старинных музыкальных инструментов, в которой был дока непревзойденный. У меня дух захватило, когда увидел я эти бесценные деревяшки, надписанные: Амати, Сториони, Страдивариус, Гварнери.

– Сколько вы за них хотите? – спросил я Тарасова.

Тот пожал плечами.

– Это всего-навсего деревянные обломки, дорого стоить не могут.

– Но на них написаны имена Гварнери, Страдивариуса, Амати, Сториони...

Тарасов брови поднял, плечами пожав вторично, что при его болезни позвоноч-ника было непросто:

– Думаете, если на полене написать «Пушкин», полену цены не будет?

Окрыленный, ушел я домой на правый берег Фонтанки с бесценным мешком своим.

С этого момента стал я слышать особенно явственно голоса будущих скрипок из предназначенных для них древес. Хотя не исключено, что свойства моего слуха и иные не совсем привычные способности проявились не только из-за мистического опыта, но и потому, что много лет занимался я не то что нелюбимым, но попросту ненавистным мне делом. Мне довелось прочесть о суфийских практиках, взятых на вооружение одним нашим российским оккультистом в групповых тренировках: если подопытного заставлять делать то, что всему его существу противопоказано, тяжело, ненавистно, не подходит вовсе, и повторять сие многажды, открываются в человеке некие необычайные нечеловеческие способности и возможности. Может, то же произошло и со мною за годы казарм, жизни взаперти, изучения чуждого мне военного ремесла, включая способы пытать и убивать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю