412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Могаевский » Текст книги (страница 1)
Могаевский
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:09

Текст книги "Могаевский"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Наталья ГАЛКИНА

1. ДВОРЫ. Andante

2. ПОЕЗД НА ЮГ. Presto alla tedesca{1}

3. СКРИПКА. Largo

Эпиграфы, не вошедшие

comments

1

3

4

5

Наталья ГАЛКИНА

МОГАЕВСКИЙ

Роман


Тело этой войны еще не успело истлеть.

Эрнст Юнгер


Прошлое – это минное поле.

Юрий Лотман

1. ДВОРЫ. Andante


«Пьеса для пишущей машинки с оркестром»

Лерой Андерсон


«Есть книги, которые нужны, чтобы жить. Переплет, обложка, форзац, первое предложение – и чувствуешь ток жизни, словно бы прорвавшийся сквозь пелену сна, то есть некогда уснувший на время берложьим сном – и оживающий, начиная с глазного дна, с его потаенного омута, в который упали первые слова первой главы, если там есть главы или просто первые слова.

Конечно, важны, по обыкновению, и тема, и сюжет, и герой, но поначалу все обращено к чувствам, но и не только, к ощущениям: там идет снег, зимние синие тени от старых сараев лежат на снегу ланском в солнечный день января, там ставят посередине дома елку, пишут письма, там сахар тает в дорожном граненом стакане почтового дешевого поезда, а мимо окна за подстаканником проносятся алые, синие, желтые старинные сигнальные железнодорожные огни и железные чучелки стрелок, мелькают надписи („Не сифонь, закрой поддувало“), и дальние, светящиеся во тьме окна безымянных жилых мест, подобно звездам, плывут за перелесками, подают знаки, как звезды подавали некогда знаки мореходам, корабельным кормчим, тем, кто в море, в пути по волнам.

Не исключено, что у героя и героини, если там есть героиня (если там есть герой?), еще нет имен, истории, биографии, приключений, событий, а герой только надевает плащ, обмахнув притолоку двери полою, и автору прежде, как читателю сейчас, сказаны внезапно воплотившиеся в абзац первые таящиеся за текстом слова: „Следуй за мной!“»

Ему показалось занятным, что всякий раз, вспоминая сей панегирик книге, он забывал об эпиграфе. Эпиграф взят был из некоего увиденного давным-давно сериала по роману любимого автора юности Каверина, персонаж тридесятого плана, семистепенный герой фильма пел старинный романс (существовал ли и впрямь подобный романс в старину? или его сочинили на скору руку композитор с приятелем, поэтом-песенником?). Цитата неизвестно чего приведена была неточно, вместо имени автора под эпиграфом красовался заключенный в скобки знак вопроса.

Итак, перед словами «Есть книги, которые...» значилось (курсивом):

Книга заветная, книга забытая,

Мною на тайной странице открытая...


Он не знал, помнят ли настоящие писатели собственные тексты наизусть, у него не было друзей-литераторов, он прежде писал только научные монографии да статьи; он не вполне понимал, почему ему пришло на ум написать роман, разве что догадывался. Однако успешно и последовательно скрыл сей факт от жены, друзей, коллег, сжег черновики, издал свое сочинение небольшим тиражом под псевдонимом. И теперь, преследуемый маниакальным страхом, что его авторство разоблачат, а также естественным приступом сознания несовершенства созданного и желанием исправить то, что исправить можно, он искал собственную книгу, чтобы уничтожить ее. На беду, издательство, с которым он сотрудничал, не поленилось отправить часть тиража в Санкт-Петербург; сочинив командировку, собирался он отследить, где продавался его роман, скупить еще не проданные экземпляры (он надеялся, что никому не пришло в голову купить хоть один) и расправиться с ними.

Итак, прибыв с юга, где давно уже жил с семьей волею судеб и служебной необходимости, он ходил по городу своего детства, известного в полузабытые времена под именем Ленинград. Здесь еще пребывали друзья юности, знакомые, родственники; но нечто неузнаваемое разделяло его с пространствами, некогда бывшими жизнью.

Случалось ли вам, крадучись, посещать проходные дворы памяти вашей? Доводи-лось ли узнавать гулкие дворы-колодцы, связующие их арки подворотен, сквозные парадные, у которых два двусветных входа, а то иногда (дверь в боковой стене!) и три?

Двор дома, указанного ему однокурсником, был ему незнаком. «Старая книга», когда-то находившаяся на Литейном неподалеку от Невского, отползла с улицы в подворотню, ее сменило очередное продуктовое заведение с прилепившимися к нему магазинами, библиофилам пришлось отступить, филы с фагами еще пытались спорить, но силы их были неравны. Узнав нынешний адрес «Старой книги», он накануне осведомился у своего планшета, куда предстоит войти, увидел фотографию дома, мимо которого, конечно же, не раз проходил в юности, особенно не вглядываясь и не любопытствуя, красивый петербургский доходный дом, эклектика, модерн пока на подходе, маскароны фасада, бородатые красавцы, кариатиды с точеными лицами, младенцы, лев, драконы. С того момента, как обратился он от научно-технических проблем профессии к беллетристике, появилась у него привычка собирать материал; в соответствии с этой новообретенной привычкою узнал он, что архитектор Михаил Макаров жил за этим своеручно спроектированным и вычерченным фасадным великолепием, здесь же и прервалась его жизнь в сорок шесть лет после случившегося в 1873 году пожара. Фасад был свежевыкрашен, отремонтирован; перед аркою он помедлил, даже остановился, что-то помешало ему с ходу преодолеть подворотню. Постояв, глянул он назад, потом вперед, старая привычка походов юности, туристы цепочкой, взгляд на ведомого, взгляд на ведущего. Почему-то вспомнил он недавно прочитанные слова книжного графика Фаворского: «Обложка – своего рода портал». Наконец, оторвавшись от тротуара Литейного, он вошел и застал небольшой двор обшарпанным, неприглядным; стены, кое-как выкрашенные в цвет, не вполне соответствующий колеру фасада, исполнены были неухоженности, бедности, городской скуки и тщеты. Слева металлическая ажурная лесенка вела на второй этаж, где в былой квартире усилиями воли и фантазии проектировщика, а также стараниями строителей-гастарбайтеров одно из окон превращено было в дверь под небольшим легким козырьком, снабженную вывеской: «Букинистическая и антикварная лавка И. В. Чеха»; аккуратная яркая новая вывеска контрастировала с облезлой стеною. «Интересно, – подумал он, – не в этой ли ставшей лавкою квартире проживал архитектор Макаров? Не в этой ли части дома двести лет тому назад боролись петербургские пожарные с огнем?»

Поднявшись по лесенке, отворил он дверь и вошел.

Звякнул над головой извещающий о новом посетителе колокольчик, поднял глаза на вошедшего сидящий в левом углу за старинным письменным столом хозяин лавки, продавщица за прилавком продолжала бестрепетно перекладывать книги, четверо игроков в карты за столом посередине комнаты под лампою ни малейшего внимания ни на кого не обращали, занятые игрой и собою четыре фигуры, подобные актерам неведомой пьесы театра в театре.

– Во что они играют? – спросил он хозяина лавки. – В штос?

– В деберц, – отвечал Чех.

И пояснил:

– Это почти то же самое, что терц.

– Я и слов-то таких отродясь не слыхал.

– Терц придумали в девятнадцатом столетии арестанты сибирских тюряг или острогов. Вы играете в карты? Знаете, что такое прикуп?

– Нет, не играю. Помню только присловье: «Знал бы прикуп, жил бы в Сочи».

– Острожная поговорка.

Подобно тому как оба названия карточных игр для советского и постсоветского научного работника (ныне по совместительству беллетриста) проходили по разряду китайской грамоты, сам он в свою очередь являлся такой же китайщиной для хозяина лавки, ну, полная шинуазри: торговец букинистическими изданиями и антиквариатом по фамилии Чех хорошо разбирался в людях, как всякий, чья профессия связана с общением, с толпами; ему было непонятно, кто перед ним.

Вошедший не стал шарить по притягательным для библиофилов книжным полкам, не стал разглядывать картины, гравюры, предметы разных времен, исполненные обаяния прошлого, флера истории, собственных и хозяйских судеб, отпечатков пальцев, пыли эпох; однако вошел именно в эту дверь, не поленился подняться по железной лесенке и произнес сакраментальную фразу-пароль: «Я ищу одну книгу. Точнее, две».

– Садитесь, – сказал букинист.

Теперь их разделял нагруженный бумагами, мульками, мелочами, бронзовой чернильницей с фигурками на прямоугольном постаменте массивный толстоногий стол.

– Как называется нужная вам книга?

В этот момент что-то сказала хозяину лавки занятая борьбой против библиотечной космической пыли продавщица, тот выскочил из-за стола, наш посетитель подивился внезапной прыти, с коей не просто толстый, а тучный, большой сверх меры человек («Обмен веществ у него, что ли, сдвинут?» – ему нравилось в разной форме вспоминать об отце, известном враче) взлетел на передвижную лесенку-стремянку, чтобы достать пару томов с полки под потолком.

– Извините, – промолвил Чех, стремительно вернувшись в кресло по ту сторону стола, – так каково название искомой инкунабулы?

– «Концерт для Эрики с оркестром».

Последовала пауза.

– «Эрика» в кавычках? – осведомился Чех.

– Пишущая машинка, на которой печатает героиня, – ее тезка, а в качестве эпиграфа действительно значится название произведения Лероя Андерсона «Пьеса для пишущей машинки с оркестром». Есть и второй эпиграф, две строчки малоизвестного романса. Первый абзац звучит так: «Есть книги, которые нужны, чтобы жить. Переплет, обложка, форзац, первое предложение – и чувствуешь ток жизни, словно прорвавшийся сквозь пелену сна, уснувший на время в заметенной снегом берлоге – и оживающий, начиная с глазного дна, с его потаенного омута, в который упали первые слова первой главы, если там есть главы или просто первые слова».

– Какого года издания? Что за издательство? Кто автор?

– Автор Гвидо Могаевский. Вышла пять лет назад.

– О, но вы не туда пришли. Я не торгую современными изданиями.

– Мне указали ваш адрес.

– Нет, нет, вам надо в «Старую книгу», она в подворотне, арка во второй двор, дверь в стене, несколько ступеней вниз, подвал, низочек.

Он стал вставать, чтобы проследовать в низочек; тут Чех промолвил:

– Но что-то знакомое, чего я не могу вспомнить... Могаевский? Как будто я читал эту фамилию и начало книги. Но в руках ее не держал. У меня мусорная память на обложки с названиями.

– Отрывок был напечатан в знаменитом альманахе «Макiтра».

– Да, альманах мне и попадался.

– Вспомните, пожалуйста, где! Я ищу и книгу, и альманах. Дело в том, что я автор.

– Так вы и есть Могаевский?

– Гвидо Могаевский.

– Вы не местный?

– Местный, родился в Ленинграде, школу окончил, институт, но уже давно волею судеб живу на юге. Это псевдоним. У меня другая фамилия. Я долго не мог придумать псевдонима. Мне не хотелось подписывать беллетристическое произведение так же, как прежде подписывал научные работы. Еще важней было то, что мне не хотелось компрометировать моего известного отца. Я изучал историю псевдонимов, выдуманных фамилий, имен, в частности имен пуритан. Я увлекся псевдоономастикой и, грешен, несколько раз устраивал себе командировки в Москву и в Ленинград, чтобы побывать в Ленинке, Публичке или БАНе, где удалось мне ознакомиться с «Библиографическим словарем русских писательниц» Голицына, «Опытом словаря псевдонимов русских писателей» Кардова и Мазаева, словарем псевдонимов советского библиографа Масанова, последний словарь выходил трижды, включал восемьдесят тысяч псевдонимов русских писателей, ученых, общественных деятелей. Главными причинами появления псевдонимов являлись страхи, сомнения, самолюбие, преувеличенное чувство игры. У Свифта, отличавшегося особой тягой к игре, было свыше семидесяти псевдонимов, у Вольтера свыше ста шестидесяти, в их числе и квазирусские (Иван Алетов, например), а Стендаль вообще мог творить только под псевдонимом ролевого характера, представляясь то кавалерийским офицером, то таможенником, то торговцем. Писательницы представлялись мужчинами из-за предвзятого отношения критиков и публики к пишущим дамам. Почему мужчины притворялись писательницами, ума не приложу.

Я углубился в тему по мере сил и возможностей, иногда в разговоре мог щегольнуть непонятными для собеседников словечками: геронимы, аллонимы, френонимы, геонимы, этнонимы, орнитонимы, фитонимы, палинонимы и тому подобное.

Не всегда можно было выяснить, кто скрывался за криптонимами N. N. (или N.), Х., Y. или Z. Совершенно очаровал меня демарш Н. М. Карамзина, опубликовавшего повесть «Наталья, боярская дочь», подписав ее инициалами Ы. Ц., а «Бедную Лизу» – Ы.

Спокойнее всего чувствовал я себя перед комическими псевдонимами: Акинфий Сумасбродов (Сумароков), Фалалей (Фонвизин), Феофилакт Косичкин (Пушкин), Василиск Каскадов (Курочкин), Гайка номер 6 (Чехов), Гораций Ч. Брюква (Леонид Андреев).

Конечно же, меня подкупали длинные шуточные псевдонимы – под стать длинным старомодным многословным названиям книг: Аверьян Любопытный, состоящий не у дел коллежский протоколист, имеющий хождение по тяжбенным делам и по денежным взысканиям. Или: Маремьян Данилович Жуковятников, председатель комиссии о построении  Муратовского дома, автор тесной конюшни, огнедышащий президент старого огорода, кавалер трех печенок и командор Галиматьи (так подписал В. А. Жуковский шуточную балладу «Елена Ивановна Протасова, или Дружба, нетерпение и капуста»).

Именно в период поисков ключа к псевдониму я прочитал историю о двух остроумцах, острословах своего времени Булгакове и Маяковском. Одному из них при встрече (не помню, кому именно) пришло на ум посостязаться. Кажется, то был Булгаков, спросивший у Маяковского, какую следует ему дать фамилию персонажу, чтобы было понятно, что он ученый, а к тому же пренеприятнейший человек; и получил ответ:

– Тимерзяев.

Но никакое изучение вопроса не приближало меня к цели. Я был в полном тупике, ни одной мысли о литературном nickname, и тут наконец попалась мне статья об именах пуритан.

Некоторые почему-то напомнили мне фамилии героев драматурга Островского: Кручинина, Незнамов. Подкидышей звали Helpless, Repentance. В точности повторяло наше имя Надежда пуританское Хоуп. И Вера, и Любовь тоже у пуритан существовали. Часть именослова, посвященная библейскому разделу, оказалась совершенно знакома, как всякому читателю переводных англо-американских текстов: Бенджамин, Обадия, Самуил или Сэмюэль, Сара, Сусанна, Даниэль. А вот Лифт, Эфир, Шелковая Бумага, Ванильное Мороженое, Реформация, Мир, Освобождение, Дисциплина, Новая Радость поразили воображение мое. Кстати, вспомнил я рассказ одной моей тетушки, что с ней в довоенном советском вузе учились Трактор, Маркслен и Электрификация.

Думалось мне: связано ли имя Еванджелина с Евангелием, а имя юного гения-математика Эварист с Евхаристией, и не было ли у него предков-пуритан?

Фантастичность обитала и в составных именах, уйма словечек через дефисы, и все это одно лицо: Прости-за-прегрешения (Sorry-For-Sin), Никогда-не-клянись – Айртон, Слава-Богу —Пеннимэн и еще один Обадия с большим прицепом из псалма 149: Oba-diah-bing-in-chains-and-their-nobles-in-irons – Needham. Последнего слова я не понял.

Полной загадкой остался для меня Зуриэл-Зуриэл.

Но именно прочтя статью об этих причудливых имяреках, я решил: мой псевдоним будет составной!

Последний слог имени и первые слоги фамилии будут созвучны фамилии моей милой приемной матери, любившей меня как родного, оставленной отцом ради третьей красавицы жены. Надо сказать, что главным в романе был образ моей родной мамы, и двойную несправедливость по отношению к матери приемной хотелось мне исправить хоть отчасти, показать, как я ее люблю. Ее фамилия была Домогаева; итак, стал я выбирать имя, оканчивающееся на «до»: Альдо? Альфредо? Могаевский возник в воображении моем сразу. На обложке книги, которую я ищу, значится: Гвидо Могаевский. Приемная матушка моя была в летах и нездорова. Я забрал ее к себе в наше южное ближнее зарубежье; когда я рассказал ей всю историю с псевдонимом, она очень растрогалась, расплакалась, потом заулыбалась. И она, и я не были склонны к прямым изъявлениям привязанности и нежности, но наши полузашифрованные косвенные были двоим нам понятны до глубины души. Она не дожила до выхода моей книги, не узнала, о чем роман, но я доставил ей радость, счастье минутное своим рассказом о псевдониме, о нелепом свидетельстве моей любви к ней.

«Вот скрывал, скрывал да мне, как незнакомому первому встречному, все и выложил», – подумал букинист.

Женщина у прилавка перестала перебирать книги и направилась к двери в глубине лавки.

– Свари и мне! – сказал Чех.

– Сегодня американо, – откликнулась она, исчезая за дверью.

«Интересно, – подумал писатель-неофит, – сколько теперь входов в эту бывшую квартиру? В старину в петербургских домах входа было два: парадный и черный, его так и называли „черный ход“, предназначался для носильщика, точильщика, разносчика, старьевщика, грядущей с рынка с продуктами кухарки. А тут в еще одну дверь превратилось окно второго этажа... И что там, куда пошла в глубину апартаментов продавщица? Кухонька? Склад книг? Запасник старинных портретов? Антиквариата? Малая комнатушка для особых встреч и переговоров?»

– Не желаете кофейку?

– Я и так задержал вас своими рассказами. Простите. Всего хорошего. Пойду в «Старую книгу».

– Оставьте мне визитку, – сказал Чех. – Если найду альманах, что возможно, или ваш роман, что маловероятно, я вас наберу.

От двери он оглянулся. Ему показалось, что свет в лавке померк, точно в театральном зале, освещены были только фигуры игроков в деберц под старинным светильником на цепях; они по-прежнему играли молча, поглощенные друг другом и игрою, словно кемпеленовские либо гофмановские автоматы.

Колокольчик отметил звонком, напомнившим ему звоночек каретки пишущей машинки, отрезок времени, проведенный у Чеха. Легким звоном неуловимым исполнились ступени металлической лесенки, не потайной, более чем явленной, и ему почему-то стало не по себе.

Войдя во вторую полутемную арку, тотчас нашел он на правой ее стороне несколько ступенек в низочек под грифом «Старая книга».

Если древности прошлого вознесены были на второй этаж, пребывали в лабазе на воздусях, то вчерашний день современности вкупе с позавчерашним ютились в подполе. В первой большой комнате располагавшегося ранее на Литейном проспекте любимого горожанами магазина книжные полки начинались у входа, сплошные детективы на все вкусы. За прилавочком степенно разместились книги по искусству. В витрине иностранные pocket books и livres de poche, сверкающие глянцем пахнущих помадой обложек.

Нет, нет, сказала продавщица, ни его романа, ни альманаха у них не было. Вздохнув, двинулся он во вторую комнату к романам девятнадцатого века, папкам с гравюрами, предметам музейного толка; в отличие от изысканных недешевых вещей Чеха тут можно было увидеть старинные микроскоп с барометром, кузнецовские фарфоровые разделочные доски, навеки остановившиеся часы-луковицы, доисторические елочные игрушки. Верховодил в царстве полузабытого быта высокий костистый человек, кого-то ему напоминавший.

– Вы ищете нечто определенное?

Тут вспомнил он, на кого похож был продавец.

Бомбоубежище. Высокий худой «Филипп Собакин», который держит на голове при-липший к его шляпе низкий темный потолок. Страшно – вдруг Собакин уйдет?! Тогда потолок рухнет.

– Филипп! – крикнула продавцу продавщица из первой комнаты. – Завтра покетбуковскую Агату Кристи привезут!

– Ваша фамилия, случайно, не Собакин?

– Нет.

– Вы очень похожи на человека, которого видел я в раннем детстве в бомбоубежище в первую блокадную зиму. Его звали Филипп Собакин.

– Меня тогда и на свете-то не было. Родители уехали к бабушке на Урал в отпуск перед самой войной, я там и родился.

Он выбрал для младшей внучки куколку, барышню столетней давности размером с ладошку, с кудрями, с кружевными панталончиками из-под шелкового платьица. Куколка была необычайно хорошенькая, но одноногая, единственная ножка обута в бархатный башмачок.

– Хочу вам помочь в ваших поисках, – сказал продавец-двойник. – Я вам дам рекомендательную записку для продавщицы магазина старой, букинистической, антикварной и рукотворной книги, что на Невском, три. Магазин во дворе.

Поднявшись из подвала под арку подворотни, развернул он листок и прочел: «Люся, помоги человеку!» Далее следовала нечитабельная витиеватая подпись.

Спрятав листок в карман, совершил он одну из постоянных своих ошибок: спутав «налево» и «направо», повернул не к лавке Чеха, а в противоположную сторону.

Открывшийся ему второй двор поразил его, заставил остановиться и оглядеться. Царство граффити, в котором оказался он в плену, неожиданное, навязчивое, разномасштабное, должно быть, не предполагало наличие путника, человека со стороны, рассчитано было только на своих, знающих птичий язык огромных буквецов, мизерных букв-букашек, кодов, символов, иератов, значений всех этих зю, зю-бемолей и ламцадриц. Возможно, тут шло некое сражение за настенное доминирование, своеобразная война престолов, стилей, направлений с полным пренебрежительным принципиальным отсутствием двух последних. Огромадное косокривое LEPRA (он некоторое время вспоминал – что это, оспа, чума или проказа) возвышалось над выведенным проволочным маленьким полудетской руки лозунгом: «Вены дорог дороже». «МЕКС!» – восторженно восклицала одна стена; «MZACREW!» – возражала вторая. В ребусах аббревиатур, в россыпях алфавита, иногда образующих некие необратимые заклинания, иногда являющихся переводом с кайсацкого на фарси известной триады «Мене, Текел, Упарсин», он почти физически чувствовал, что превращается в знак препинания, в двоеточие, дефис, абзац, скобку, строчку.

В эпоху, когда был он подростком, надписи на стенах отличались лаконичностью: три буквы, и все тут, не играли шрифтами, не разбухали, не выламывались; а рисунки носили исключительно гендерный, как нынче говорят, характер: половые органы, да и все дела. Никаких драконов, полоумных рыб, перекошенных рож, непрошеных гостей. Никаких лозунгов, рекламных акций, протестов, намерения устрашить непосвященных и высокомерия перед посвященными. Царапали ножом, выводили мелом, куском кирпича; какие краски? какие баллончики? Не приходило в голову любителям наскальных, то есть настенных меток тратиться, да нечего было и тратить, бедность не порок. Просто помечали стену. Как метят углы и привратные тумбы бродячие собаки с трущобными котами.

«Как же несчастные жители?! – подумал он. – Ведь выглядывают же они в окна, выходят на улицу – и ежедневно видят э т о».

«И неужели, – подумал он, – никогда никто из милиционеров, городских чиновников, туристов, дворников не посещает этих мест? Впрочем, дворников теперь нет».

Несколько арок, словно сводов сообщающихся пещер, мечта спелеолога, выходили из второго двора согласно идее архитектора-проектировщика, и он снова выбрал не свою арку, вместо того, чтобы вернуться на исходную позицию с путем на Литейный, повернул в глубину неогутенбергова пространства, сверстанного в необоримо абсурдный антитекст абевеги.

И уловил его больной буквами третий двор в каменный мешок своей шелудивой шкуры.

Он начал было удивляться, что большинство слов, идиом, буквиц поменяли кириллицу на латиницу, но тут странные звуки попискивания, шамканья, аханья, нечеловеческого звукоряда мелодийки влились в его слух, а затем открылась оку возле левой торцевой стены неуместная фантасмагорическая сценка.

Прислонившись к стене стояла в чем мать родила татуированная девица, раскинув руки, перед ней толклись три парубка в черном, один с телекамерой, другой с из-дающим идиотские звуки приборчиком, третий, очевидно суфлер, раздувал в чугунке пары, мерзкий дурманящий запах плыл от вьющегося из посудинки дымка. Стоило девице пошевелить рукою, как ряды слов, слогов, картинок на стене оживали, тянулись к ней, вытягивались, выстраивались в иной порядок, словно управляла татуированная невидимыми постромками, дергала надписи за несуществующие веревочки или нервы.

И все это не в разгар белой ночи, не в центре тьмы Вальпургиевой первомайской, не в папоротниках купальской, а прямо-таки в эпицентре Центрального района Ленинграда, Петрограда, не просто Петербурга либо Питера, а Санкт-Петербурга средь бела дня.

Он вскрикнул, откуда-то из-за стены ответил ему глумливый хохоток, а суфлер закричал:

– Без посетителей! Без посетителей! Откуда ты взялся, лох поганый, хрен собачий? кто тебя сюда пустил? Пошел вон! Не мешай людям работать!

У него закружилась голова, он ринулся в ближайшую арку, которая – о, дурная бесконечность! – привела его еще в один обезображенный маленький, показавшийся тупиковым дворик.

Три тощих белых великана, три паяца на ходулях, фотографировались, припеваючи, на фоне испещренной разновеликими разноцветными буквами и словами стены вместе с карликом в черном, подставившим к трио библиотечную лесенку, взобравшимся на нее, кривляясь, воздевая к паяцам ручки, дрыгая ножками. Фотограф с треногою, укрытый черной мантией-тряпкою, подавал команды, запечатлевая всю компанию. В какой-то момент карлик вытащил из кармана карикатурных широких штанин мешочек, то был любимый модный «мешочек со смехом», и включил смех. Три паяца тоже включили такие же свои мешочки, очевидно, разных фирм, с хи-хи да ха-ха разной громкости, тембра и ритма. Карлик визжал от счастья, фотограф выкрикивал свое, и тут показалось ему, что он в аду, и он завопил во всю глотку, к великому удовольствию играющей в фотосессию четверки.

Отпрянув, увидел он, что и этот заколдованный страшными заклинаниями тупик вовсе не тупик, ему открылась очередная арка. Влетев в маленький узкий измалеванный двор-колодец, ища защиты, запрокинув лицо, глянул он в небо, и в прямоугольном, ограниченном жестяными кромками кровель небе поплыло над ним белое спокойное спасительное облако.

Облако указывало дорогу, он кинулся за ним, пролетел мимо паяцев, мимо татуированной ведьмы, дрессирующей россыпи слов, миновал дворик, взывающий то ли к чуме, то ли к оспе, промчался через арку подвала «Старой книги», пролетел вход в лавку Чеха и выскочил на Литейный.

Чех, в этот момент поднявшийся из-за своего монументального письменного стола и задумчиво глядящий в окно, увидев несущегося через двор с перекошенным лицом чинного тихого недавнего посетителя, только головой покачал. «Говорил – живет на юге. Должно быть, не врут, что в том южном ближнем зарубежье после атомной аварии у каждого второго крыша поехала». И внутренний голос промолвил: «А у нас, по счастью, только у каждого пятого».

Выскочив на Литейный, наш герой после нескольких долгих вневременных минут стоял, переводя дыхание, чувствуя влагу футболки, пропитавшуюся тем, что в некогда читанных романах называлось холодным потом и казалось стилистической фигурою. Наконец двинулся он в сторону Невского, но остановился еще раз на углу.

Перекресток трех проспектов, два из которых были проспектом одним и тем же (Литейный, перебежав Невский, становился Владимирским; впрочем, подле храма Владимирской Божьей Матери менял имя еще раз, чтобы именоваться Загородным), тяготел к постоянным переменам. Многие давно забыли или не знали вовсе, что Владимирский несколько лет носил имя большевика Нахимсона, а Литейный другого большевика Володарского, тогда как пересекающийся с ними Невский назывался проспектом 25 Октября, то есть по старому стилю календарному 7 Ноября. На одном из четырех углов перекрестка располагался известный в былые времена всему городу роскошный продуктовый Соловьевский магазин, тайный конкурент находящегося в трех кварталах по четной стороне Елисеевского, дважды пытавшийся вернуться на свое место, и не тут-то было, новое время выметало его в ничто старомодной ведьминской метлой. Через дорогу от Соловьевского давно уж отшумел прославленный завсегдатаями своими кафетерий «Сайгон». Где стоял, переводя дыхание, начинающий наш автор, долгие годы очаровывал горожанок душистым оазисом парфюмерный магазин под вывеской с загадочной аббревиатурой «ТЭЖЭ»; что до четвертого угла, меняющего магазины и магазинчики как перчатки, прилеплен он был к «Паризиане», обернувшейся было кинотеатром «Октябрь», намедни канувшим в Лету.

Однако главным свойством перекрестка было то, что он предназначался для прощаний, последних встреч, разрывов, росстаней, и три его ветви, кроме всего прочего, вели к вокзалам: Московскому, Витебскому и Финляндскому. Расставались бывшие влюбленные из «Сайгона», утирали слезы обманутые девушки, страдали покинутые кавалеры.

Давай еще раз простимся навеки на углу расстанного перекрестка, не зная, что прощаемся навеки. Подошел мой троллейбус, оказавшийся ладьей Харона, уплывая вдаль, ты помахал мне рукой.

Когда-то давно, до войны и в начале ее, в детстве, почти стершимся из памяти, этот район был его районом. Жили с отцом и матерью в квартире родителей отца в Графском переулке (позже переименованном в Пролетарский, затем в переулок Марии Ульяновой, потом снова в Графский), в доме Фредерикса. Фредериксов было несколько, он не мог запомнить, который являлся хозяином их дома: министр, барон, генерал-адъютант, шталмейстер или канцлер. Дом устоял во время блокады, деда не стало во вторую блокадную зиму, он почти деда не помнил, а после войны хаживал в гости к бабушке и тетушке в гости, сперва в Пролетарский переулок, потом в два последующих.

Почему-то лучше всего помнил он не прежнюю квартиру, в послевоенное время переменившуюся и ставшую коммунальной, а бомбоубежище, черное подземное царство, увиденное сквозь детские фантазии, детские и недетские страхи, обрамленное воем сирен, грохотом взрывов, образами кошмарного сна.

Стоя в душистых или удушающих облаках ароматов, вырывающихся из магазина «Сирень», вспомнил он, как нравилось ему старинное магазинное название «ТЭЖЭ», напоминающее любимые послевоенные конфетки-драже в коробочке вроде большого спичечного коробка, разноцветные веселые шарики. Случайно узнав, что «ТЭЖЭ» означает «Товарищество жиркости», был он разочарован, даже воображаемый вкус драже как-то померк, отдавая послевкусием жженой кости.

Сам того не ведая, на перекрестке прощаний, на потаенных росстанях его, наш герой в некотором смысле простился со своей предыдущей жизнью и в предпоследнем неведении неспешно поплыл вверх по Невскому, где во дворе дома номер три собирался отдать записку незнакомке Люсе.

Путь от угла Литейного до Аничкова моста показался несоизмеримо долгим по сравнению с невеликим расстоянием знакомого маршрута; мелькнула мысль о сценическом времени, о литературном, – все-таки хоть и отчасти был он теперь писателем.

Думал он и о дворах, но не о тех, которые только что выпроводили его дурашливым механическим смехом, но о дворах как таковых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю