412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Могаевский » Текст книги (страница 6)
Могаевский
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:09

Текст книги "Могаевский"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

– В каком королевстве колдовства и сказочных чудес ты живешь.

Оказалось, не все скрипки безымянны, существуют «Гваданини» и «Гранчино» (называемая «очаровательной»), единственная «Гварнери» и множество «Страдов» по имени создавшего их Страдивари, «Д‘Эгвиль», «Геркулес», «Мадмуазель Эберхольт», «Суа», «Граф Ковенхюлер», коего сотворил Страдивари в девяностолетнем возрасте, – а первую свою скрипку построил он в тринадцать лет. Голоса «Страдов» словно бы окутывал необычный цветной звуковой шум, на фоне которого возникал главный звук, напоминающий голос гобоя.

Вокруг дачи стояли клены и ели, из них спокон веку строили скрипки. Не только характеру своего скрипача, своего хозяина, его телу, душе, духу созвучна была его четырехструнная подруга, но таились в ней свойства создавшего ее мастера.

– Скрипка Страдивари, – говорил Тибо, – подобна возлюбленной, до нее нужно дорасти, дожить, претерпеть воспитание чувств. А творения Бартоломео Джузеппе Гварнери дель Джезу позволяют нам узнать, что был он человек разом страстный и со-страдательный, жесткий и святой, отъявленный бунтарь и блаженный злодей; он не знал супружеского счастья, не оставил детей, умер молодым, только-только обретя преуспевание и известность. Его творения вырезаны грубовато, на глазок, они асимметричны, милостиво отпускают грехи и погрешности собрату-исполнителю, голос их меньше голоса «Страд», но голос скрипки Гварнери словно источается всеми порами ее, звучит из глубины былых времен, из тел былых древес.

Он рассказывал ей о скрипичных мастерах разных веков. Она запомнила фамилии трех главных итальянских скрипичных династий, но путала, кто отец, кто сын, кто чей ученик. Хотя врезался ей почему-то в память работавший в Лионе в начале шестнадцатого века немец Каспар, то ли Тифенбруккер, то ли Дуиффопругар, создавший маленькую французскую скрипку; творения его до двадцатого века не дошли. Еще запало ей в го лову, что основатель династии Амати несколько лет работал в Париже, где сделал по заказу французского короля Карла Девятого множество инструментов для знаменитого ансамбля «24 скрипки короля». Самый одаренный из семьи был его внук Николо.

– Творения Николо, – говорил Тибо, – отличались носкостью звука (это вроде полетности голоса), чудесной серебристостью, «пряностью букета», колоритностью.

Иногда во время его рассказов она мгновенно, как кошка, ненадолго засыпала (чем очень смешила его, когда он это замечал) и после краткого сна выныривала на середине фразы.

– ...И этот коллекционер утверждал, что лучшие инструменты создавались в безалаберной Кремоне, почти круглый год окутанной густым туманом; как ни странно, в красивейших комфортабельных местах создавались самые плохие скрипки. Кстати, о тумане. Моя сделана была в Стрельне полвека назад лютьером Леманом, а Стрельна славилась туманами, выдохами сырого воздуха с залива.

Они бежали по пляжу. Бежать по песку было не так и легко, однако она убегала, он догонял: бежали как дети. Пляж был пустой, никого, хотя еще не настали годы пустых побережий, до них еще оставалось лет тридцать. Но во все время их романа, особенно в дни деревянного дачного дома, безлюдье обводило их кругом своим, рай на двоих, то есть подлинный рай.

Устав, она сперва села на песок, потом легла. Догнав ее, он лег рядом с нею. Она ждала объятий, поцелуя, ласки, но он взял ее за руку, так же, как она, глядел в небо, безоблачное, тихое, слабо окрашенное, как всякое небо над большой водою.

И проплыло над ними нечто, прозрачное, но все же видимое, словно скроенные неведомым макетчиком либо портным, сшитые просвечивающими нитками огромные лоскутья, одни объемные, другие плоские, бесшумно, неспешно.

– Ты видишь?

– Да.

Проплыло, слилось с далью, исчезло.

– Что это было?

– Может, ангелы?

– Знаешь, – сказал он, усаживаясь, обхватив колени, – однажды на репетиции привиделись мне вылетающие из рук дирижера, начинающиеся то ли с кончиков его пальцев, то ли из его жестов подобные накроенные прозрачные лоскутья, летящие в оркестр, совершенно на это похожие, только мельче, другого масштаба. Тогда явился я на репетицию после бессонной ночи – и увидел музыку.

Она вскочила, вскрикнула:

– Смотри!

Из-за залива надвигался туман, волною, стеною.

– Мне страшно!

Бегом возвращались на дачу, туман заполнял все, неумолимо настигал их, вбежать в калитку, захлопнуть за собой дверь; туман прильнул к стеклам оконным, к цветным квадратикам малых дачных витражей, округа пропала.

Она задернула шторы, зажмурившись, укрылась с головой одеялом: «Мне страшно...» Чем мог он успокоить ее, отвлечь, утешить? только собою.

После любовных ласк, позабыв исчезнувший мир, она уснула, а когда проснулась, он сидел у горящего камина, занавески были открыты, в ночном небе, подвешенные к ветвям елей, кленов, сосен, качались звезды.

«Надо же, – думал он, – а ведь туман явился со стороны Стрельны, где сделана была Леманом моя скрипка...»

– Лютьер – что это такое? – спросила она. – Имя?

– О чем ты?

– Ты говорил – твоя скрипка создана в туманном селении Лютьером Леманом.

Он рассмеялся.

– Лютьер – старинное слово, то ли английское, то ли французское, это скрипичный мастер. А туманное селение – Стрельна на том берегу залива. Лемана звали Анатолий Иванович, он делал великолепные скрипки. Одну из них подарил мне его сын. Я бы в жизни не смог ее купить, лемановские скрипки очень дорогие.

Она причесывалась, сидя на кровати нагишом, спиной к нему, тонкая талия, округлые линии, родинка под лопаткой.

– Ты похожа на скрипку.

– Ты уже это говорил. Леман – фамилия немецкая или еврейская?

– Немецкая. Еврейская у меня.

– Ты на еврея совсем не похож.

– Вот-вот, наш сосед по лестничной площадке про меня говаривал: ни в мать, ни в отца, в прохожего молодца. Мои батюшка с матушкой вот как раз типичные, чернявые, кудрявые, крючконосенькие. Кстати, Леман с портрета руки Репина чернобровый, чернобородый, иссиня-черные волосы, пронзительные черные глаза (как в повести Гоголя, колдовство, да и только), – очень даже похож на восточного человека. Про себя, был момент, я даже думал, что я подкидыш. А на самом деле, может, я в прапрадедушку-сефарда.

– Что такое сефард?

– Европейский еврей. Однако в подростковом возрасте частенько фантазировал я, что меня подбросили, подкинули. Знал я две истории про подкидышей, девочку и мальчика. Девочку нашли у двери окраинного домишки в красивой корзинке, дитя завернуто было в тончайшее белейшее белье со срезанными с углов простыни монограммами, вензелями либо аристократическими гербами; а мальчика – на пороге деревенской избы в открытом шикарном саквояже. К девочке прилагались золотой браслет и золотой крестик с цепочкою, в завязанном уголке батистовой простыни мальчика нашлась массивная золотая брошь. Детей крестили, они получили отчества и фамилии приемных родителей, их вырастили как родных. Два предреволюционных сюжета.

– Как в романе!

– Ты читаешь романы? Какие? Чьи?

– Фенимора Купера, Майна Рида, Уилки Коллинза, Виктора Гюго, Загоскина, Лажечникова, Алексея Константиновича Толстого, Жорж Санд, Дюма, Лидии Чарской.

– Надо же! Так ты читательница! Приятно слышать. Я сам читатель.

Эрике все время казалось – Тибо рассказывает ей сказки.

– Я получил свою скрипку в подарок от одного из старших сыновей лютьера Лемана, когда заканчивал школу. Вот как давно она со мною и будет со мной до конца моих дней, как моя жизнь. Даритель был гораздо старше меня, считал меня талантливым; кроме того, у нас был общий любимый поэт, Гумилев, я читал его книги, многие стихотворения знал наизусть; а сын Лемана в детстве дружил с Гумилевым, они вместе учились и играли.

– У Лемана было несколько сыновей? Ты сказал – «старший».

– Девять сыновей и две дочери.

– Как у отца Мальчика-с-пальчика. Отец брал детей в лес, куда ходил выбирать деревья для своих скрипок, как дровосеки выбирают деревья на дрова?

Тибо засмеялся.

– Некоторые скрипки он и впрямь превращал в дрова. Он сжигал инструменты, которые считал несовершенными. Мне рассказывали, что так сжег он чуть ли не четыреста скрипок и пяток виолончелей, успев поиграть на них и дать им имена.

– Свои книги жег Гоголь, – сказала полусонная слушательница. – Я Гоголя боюсь. Скоро начну бояться твоего лютьера. Папин друг, вегетарианец, говорит: не ем тех, кто моргает. А легко ли сжечь тех, кому сам дал жизнь и имена?

Тут провалилась она в сон, и Леман, которого она знала в лицо, потому что у Тибо была фотография репинского портрета, сказал ей:

– Вот как, я внушаю вам страх? Все знают, что я гипнотизер, вот сейчас я погляжу на вас, прелестная барышня, и вы вместе со своими страхами уснете и заспите их.

– Пожалуйста, не глядите на меня, – отвечала она,– я и так сплю.

Случалось, засыпала она на несколько минут, если не на несколько мгновений, но в эти ничтожные промежутки времени необъяснимым образом помещались долгие диалоги и длинные проходы по улицам, берегам и тропам никогда не виденных ею прежде пространств, выныривающие из тумана металлические (тронутые патиной ржавчины) мостики Стрельны, небольшой (похожий на игрушку) самодельный старомодный самолетик на фоне вангоговских полей Франции, гарнизонная крепость в Польше с замкнутыми крепостными стенами клочками земли, где попадались уголки высокой некошеной травы.

В следующий долгий десятиминутный сон после пятиминутного тихого пробуждения явился ей скрипичный мастер сидящим на берегу одной из рек. Он сидел на лодочных мостках и вытачивал стрелу для лука кого-то из многочисленных детей своих, тонкую, длинную, с чуть утяжеленным острием и прорезью для тетивы на торце.

– Играет в индейцев, а при небольшом росточке и кудрявой головушке похож не на лучника воинственного, а на Амура. Но склонен воевать в любой роли, как большинство мальчишек. Я же с младых ногтей так тяготился военным ремеслом, на которое осужден был судьбою, что это отравило мне детство и юность. Отец мой под конец жизни потерял все состояние, был вынужден заняться частной врачебной практикой, в свое время дед отдал его в военную службу, в артиллерию; однако в артиллеристы он не годился, стал типографом, сведущим в автотипии, фотографом большого таланта, прекрасным музыкантом, пианистом, композитором, автором опер и балетов, по воскресеньям в доме собирались синодальные певчие и исполняли сочиненные им духовные концерты. А деловой жилки в нем не было вовсе, его все обманывали, кому не лень. В некотором смысле я должен был повторить судьбу отца.

Семья была многодетная, бедная, выбирая, куда меня отдать учиться, выбрали военную гимназию, отдали в детскую казарму, жить на казенный кошт. Лучшие детские годы провел я как в тюрьме. Гимназию преобразовали в кадетский корпус, откуда я писал маме: «Мама, ты не думай, что я действительно дурно веду себя. Я никогда не шалю в классе и не курю. Но воспитатель говорит, что от меня можно ожидать всего и что он опасается поставить мне хороший балл из поведения». После гимназии было военное училище в Павловске, потом Николаевское Инженерное училище, служба в саперном батальоне Ивангорода, стоявшем под Варшавою, затем маленькая глухая крепость на болотистой равнине возле Вислы, и я задыхался, чуть только что с ума не сходил в этом кирпичном мешке. В крепости стал я изучать биллиард, писать книгу о теории биллиардной игры, что меня и спасло. Тринадцать лет жизни меня учили лучшим способам убивать людей, взрывать их жилища, истреблять их имущества, изучать средневековые способы пыток. Моя мечта была – убыть из казармы! стать птицей: лети (потому я и построил модель самолета, мечтая о настоящем, на котором мог бы летать...); стать рыбой: плыви (стал профессиональным пловцом и яхтсменом); лечи людей вместо того, чтобы их убивать и пытать (окончил Военно-медицинскую академию как хирург-стоматолог, держал зубоврачебный кабинет на Владимирском); и все было не то! превратиться в слово? писал книги, издавал их... превратиться в звук, голос сфер, устремленный в Вечность! – и стал лютьером, и делал скрипки.

Тут, закончив во время речи своей стрелу, успев прибить на наконечник тонюсенький острый гвоздик, лишив его шляпки, поднял детский лук, стрела взлетела в воздух, но успела увернуться случайно вылетевшая из-за дерева птица, Леман рассмеялся. Эрика, вскрикнув, пробудилась.

– Что с тобой?

– Я закалывала брошку на блузке, укололась, – бойко соврала она.

Тибо решил рассказать ей о смычке. Раньше ей казалось – смычок прилагается к скрипке, делается с нею одновременно, но выяснилось – существовали отдельные мастера для этой отдельной детали, без которой скрипка молчала.

– Какое славное словечко «смычок». Что он смыкает? Звук со звуком?

– У него есть второе название – трость; с колодкой и волосом. В сущности, он как лук.

Тибо отличался некоторой свойственной музыкантам странностью, замеченною ею во время их пребывания на даче, – то отвечал на еще не озвученный вопрос, словно мысль слышал, то пропускал вопросы мимо ушей, точно глухой.

– Так что, – продолжал он, беря скрипку и начиная наигрывать, она так любила слушать эти начинающиеся ad abrupto в воздухе отрывки неизвестных ей опусов, – я не только гоп со смыком, но и джентльмен с тросточкой, да еще и стрелец.

Он так и не узнал никогда, что возлюбленная его в снах своих, сопровождающих его маленькие ликбезовские лекции, видится то у прудов Стрельны, то на берегу реки с не-русским названием Вепрж с Леманом, в свою очередь ведущим с нею беседы о том о сем.

Несколько раз это чуть было не открылось. Вынырнув в явь во время одной из его пауз, она заговорила с Тибо о первом русском скрипичном мастере, крепостном графа Шереметева Иване Батове.

– Именно на берегу безымянной для жизни моей малороссийской колдовской реки, нимало не напоминавшей чудного при тихой погоде Днепра, – сказал ей Леман, разглядывая мусульманские серпики бликов на черешнях, – встреченной нами по пути в вечно воюющую Винницу, я особо возмечтал о дочери, мы так с женою мечтали о дочерях, а рождались-то сыновья, и, мечтая о девочке, возмечтал об игрушках, которые мог бы смастерить для нее, в частности, преследовала меня мысль о кукольном домике, на первом этаже коего размещалась бы волшебная антикварная лавка. И пока дорога вилась по берегу речки, по чьим водам, казалось мне, плыл на вечном плавсредстве своем задумавшийся есаул Горобец, моя кукольная придуманная антикварная лавка обрастала деталями, обретая с каждой верстою все большее сходство со знаменитой лавкою петербургского антиквария Дергалова в суконных рядах Гостиного двора.

Торговал Дергалов орденами и музыкальными инструментами, в частности скрипками: кремонскими от Андреа и Николо Амати, Руджиери, Гварнери, Страдивариуса, тирольскими от Штайнера и Клотца, брешианскими от Маджини и иже с ними. Но особо славились и лучше всего продавались скрипки работы петербургских мастеров Штейнингера и русского Страдивариуса – Ивана Андреевича Батова. Новые батовские скрипки стоили до восьмисот рублей, старые до двух тысяч. Батовские скрипки прекрасного дерева, гибкого восхитительного оттенка лака так походили на произведения Гварнери, что продавались под гварнериевским именем.

Батов, родившийся в 1767 году крепостной любителя искусств графа Шереметева, учился ремеслу у московского инструментального мастера Владимирова; в конце обучения скопировал на пари старинную скрипку со сложной резьбою и выиграл большой заклад. Из Москвы уехал он в деревню барина своего, где снабжал графскую капеллу инструментами.

Переехав в Петербург, граф определил Батова для изучения нового для того времени мастерства к фортепианщику Гауку, и через год ученик смог построить замечательное фортепиано. Все заказы выполнял он только с позволения барина, а граф позволял ему работать исключительно для музыкантов, например для знаменитого Хандошкина, скрипача и балалаечника князя Потемкина. Однажды Батов сделал Хандошкину фантастического звучания балалайку из старой, вырытой из могилы гробовой доски. Одним из шедевров Ивана Батова была виолончель, «красовавшаяся и телом, и душою», над которой трудился мастер неустанно зимой и весною; виолончель подарил он своему барину Дмитрию Шереметеву, и за нее дал барин вольную и ему, и всему его семейству.

Уважение Батова к старинным мастерам было беспредельно, он реставрировал множество знаменитых итальянских скрипок, спасая их от преждевременного уничтожения. Особое внимание русский шереметевский Страдивариус уделял хорошему дереву, покупая заготовки за большие деньги, иногда доставались ему двери дворцов, усадеб, старинные ворота, фрагменты фернамбуковой мебели разных стран. После смерти Батова осталась только что сделанная виолончель и две неоконченные скрипки, купленные втридорога итальянским банкиром, увезшим их в Италию.

В середине двадцатого века, о читатель, одному из моих друзей в городе Сыктывкаре встретился человек, делавший гитары из ружейных прикладов, кои закупал он в магазине «Спорт—Охота» и вымачивал в особом составе дождевой воды с потаенными добавками в дубовой бочке; гитары выходили отменные, отправлялись в разные города и страны.

Возможно, в доме какого-нибудь заядлого коллекционера, мадридского либо пуэрто-риканского, соседствуют батовская скрипка из дверцы волшебного шкафа начала осьмнадцатого столетия и сыктывкарская гитара из прикладов, не ставших ружьями. Так перекуем наконец мечи на орала!

В отличие от Лемана Батов никогда не давал своим струнным созданиям имен; впрочем, было одно исключение – виолончель, за которую отменил для него и его семьи барин Шереметев крепостное право, называл он ее тайным именем «Вольная». Или то было одно из обратных мысленных имен, данное инструменту уже после обретения свободы? Ведь и само время бывает прямым и обратным (последнее, по словам Флоренского, ощущаем мы во сне). Вот только об обратных прозвищах работы нам неизвестно. Хотя один из великих латиноамериканских писателей, чья матушка была русской, назвал нам имена и прозвища монашек давным-давно отзвучавшего монастырско-го оркестра маэстро Антонио Вивальди, игравшего concerto grosso: Пьерина-скрипка, Катарина-кларнет, Бетина-виола, Бьянка-Мария-органистка, Маргарита-двойная арфа, Джузеппина-катарроне, Клаудиа-флейта, Лучета-труба. А мы помним синеглазого Владимира Белова по прозвищу Виолончель, этот Вовка Cello прошел по грани третьего тысячелетия босиком легкой походкой своей с виолой да гамба в руках, и слишком краток был его проход по тропам пустых холмов.

– Почему это, – спросила она, выплыв из сновидения, – считается, что ни одной скрипки мастера Батова не сохранилось? А как же те две неоконченные, увезенные итальянским богачом? И те, продававшиеся под псевдонимами, считаясь чужими старинными творениями? Должно быть, и они где-то есть.

– Я никогда не рассказывал тебе о Батове, – сказал он, вглядываясь в нее, – откуда ты можешь о нем знать?

– Может, ты забыл? – и алые пятна нечастого румянца всплыли у ее скул, она не умела врать.

Он всматривался в лицо ее. Прежде она представлялась ему открытой книгою, совершенно ему понятной, но теперь пришло ему в голову, что он прочел только несколько страниц (или строк?) и ничего об этой книге не знает.

– Может, я читала какую-нибудь статью из старой «Нивы», прочла, забыла, сейчас вспомнила?

Он пожал плечами.

– Может быть.

Вид полуодетой Эрики, сидящей в постели с нарочито недоумевающим видом и пылающими щеками, взволнованной статьей забытого новой эпохой дореволюционного журнала, рассмешил его.

– Мне такая статья не попадалась, я «Ниву» отродясь не читал. Вот о чем я думал время от времени, так это о том, что наш шереметевский Страдивари делал скрипки не просто из выбранных со тщанием в графском поместье елей и кленов, а из дверей незнамо куда ведущих, то же с воротами, из мебели, отслужившей господам, из досок гробовых; так что скрипки его помнили не только о садах и рощах, но о древнем быте, ссорах, примирениях, интригах, вышедшей из моды одежде предков, а также о потустороннем мире, то есть в некотором роде являлись скелетами из шкафа, что не могло не отразиться на их мистических голосах.

– Я люблю тебя, – сказала она, вставая и натягивая хозяйский халат.

– Послезавтра мы уезжаем.

– Возвращаются хозяева?

– Мой оркестр убывает на гастроли.

– Надолго?

– На месяц.

– И муж скоро возвращается, – сказала она, понурившись. – Будем прощаться.

– Прощаться? почему? я приеду с гастролей, пойду к твоему мужу, все ему расскажу, повинюсь, упрошу его дать тебе развод, мы поженимся, проживем долгую счастливую жизнь, у нас будут дети.

Пауза была слишком долгой, Эрика молчала.

– Этого не будет, – сказала она наконец.

– Почему? Ты не хочешь жить со мной, стать моей женою?

– Хочу. Но что желать невозможного. Мужу нельзя разводиться. Он ведь не просто врач, а врач военный, очень талантливый, у него большое будущее. В их ведомстве это называется «моральное разложение». Я не могу испортить ему карьеру. Я плохо поступила. Не знаю, простит ли он меня. Я виновата, я его предала. Я дала ему слово, вышла за него замуж. Конечно, я все ему расскажу. Но мы с тобой больше не увидимся.

– Не предаешь ли ты сейчас меня, когда все это говоришь мне?

– Должно быть, – отвечала она, – я по натуре предательница.

Назавтра они вернулись в город.

Прощались возле памятника-фонтана, с детства пугавшего ее: по фигурам моряков из открытого ими кингстона – погибаем, но не сдаемся! – текла вода; как можно было сцену героической гибели команды «Стерегущего» превратить в фонтан, думала она, или все же это памятник?

– Может, мне повезет, – сказал Тибо, – твой муж выгонит тебя из дома, ты вернешься к родителям, и будет по-моему? Каждый первый четверг месяца в шесть часов вечера я стану ждать тебя на скамейке бульвара, где мы встретились. Приходи, когда сможешь.

– И сколько ты будешь меня там ждать? Год? Два?

– Всегда.

Муж задерживался в командировке, время его затянувшегося отсутствия провела она плохо, уже зная, что беременна от Тибо.

– Что это с моей крошкой-женушкой? Бледная, мне не рада.

– Я беременна, – отвечала Эрика. – И не от тебя. Я тебе изменила. Ты можешь меня ударить, можешь выгнать. Ты в своем праве.

Глаза его стали из голубых темными, когда он гневался, зрачки расширялись.

– Ты забыла, что я врач? Я не бью беременных женщин, какими бы шалавами они ни были.

И ушел, хлопнув дверью.

На Фонтанке, идя к Неве, неподалеку от цирка встретил он Валентину.

– Валечка, ты знала, что Эрика крутит роман, пока я в отъезде?

– Знала, я их встречала случайно несколько раз.

– Кто он?

– Он еврей, скрипач из оркестра, мы с ним в Ленконцерте здороваемся.

– Ловелас? Бабник?

– Человек как человек.

– Скажи, она хотела меня унизить? Почему? Зачем?

– Глупости, для чего ей тебя унижать. Просто влюбилась.

– Что такое «просто влюбилась»? Замужняя женщина.

– Что такое? Так ведь и ты был в меня влюблен, когда мы были совсем молоденькие.

– При чем тут это? В тебя весь двор был влюблен. Ты же не ложилась под всякого и каждого по этому поводу.

– Сам влюбишься по уши, поймешь.

– Кто-то из твоей концертно-цирковой компании про похождения Эрики знает?

– Все.

– Дай мне слово, что никогда от тебя никто ничего о ее шашнях не услышит. Я решил, что буду растить ее пащенка как своего. Надеюсь и до собственных детей дожить. И скажи своим приятелям, чтобы молчали, поговори с ними, они послушают тебя. Пусть забудут навсегда. Обещаешь?

– Обещаю.

– Я буду растить этого ребенка как своего, – сказал он Эрике.– И попробую жить с тобой как ни в чем не бывало, хотя не уверен, что у меня получится.

Беременность Эрики была тяжелая, чувствовала она себя хуже некуда. Свекровь, с первой встречи невзлюбившая невестку, корила сына:

– Говорила тебе, не женись на немке.

Мальчик родился раньше срока, был слабенький, часто болел, но постепенно слабость с болезнями стали израстаться, жизнь налаживалась, с трех лет ребенка вывозили летом за город, снимали дачу в Мельничном Ручье.

Однажды после дежурства у мужа выдался свободный день, Эрика поехала в город за теплой детской одеждою, поехала, накормив своих обедом, во второй половине дня. И словно кто-то подтолкнул ее. На обратном пути села она в трамвай, который должен был проехать около шести вечера мимо скамьи на бульваре, где назначил ей Тибо свидание; был первый четверг месяца, уже несколько лет как настало означенное ее скрипачом «всегда».

Она села в алую «американку» за три остановки до бульвара. Она не помнила текста гумилевского стихотворения про заблудившийся трамвай, но то был тот самый маршрут, запечатленный поэтом, и по этой неведомой ей причине стала она думать: кто же из сыновей Лемана подарил Тибо скрипку? Особо запомнилось ей имя Варвар, ждали девочку, хотели назвать Варварою, опять появился на свет мальчик, ему дали редчайшее имя почти забытого святого; но, кажется, он был один из младших, а дарителем стал один из старших. Старший сын Лемана от первого брака, Левушка, играл с подростком Колей Гумилевым в тайное общество адептов индийской черной богини. Об этих играх упоминал Тибо в плавнях. Мальчиков было семеро (будущий поэт, сыновья Лемана, нотариуса, обедневшей псковской помещицы, варшавского архитектора, врача, начальника Кабинета Его Императорского Величества): Николай Гумилев, Лев Леман, Владимир Ласточкин, Леонид Чернецкий, Борис Залшупин, Дмитрий Френкель, Федор Стевен. Заканчивался девятнадцатый век, дети играли не в казаков-разбойников, не в сменивших их в интеллигентных семьях (благодаря чтению Майна Рида. Фенимора Купера, приложений к «Ниве») индейцев, но в каких-то магических, мистических, этнографических мифологических персонажей языческой нездешней системы духовной, в тугов или в тхугов-душителей, верных слуг, шестерок темной и страшной индуистской богини Кали, боровшейся с демонами общественными руками демонов личных.

У всех участников имелись прозвища, растаявшие в стремительных потоках воз-душных ураганов сменявших друг друга эпох, осталось (случайно?) от этих полутемных сумеречных игр только прозвище Коли Гумилева, Брама-Тама. Переезжая на лето в Поповку, Коля становился Нэн-Саибом (вождем восстания сипаев в Индии) или Надодом Красноглазым (кровожадным героем одного из романов Буссенара); в Поповке тамошние дачные дети ездили верхом, катались на лодке, искали клады по нарисованным ими самими картам на бумаге с обгорелыми краями, состаренной чайным раствором.

Что до тайного общества, адепты его устраивали собрания свои в людской, под сводами пустого подвала, в заброшенном полуподземелье ледника, – полная конспирация, свечные огарки, тени, выкрики, убийства демонов-убийц. Роль одного из демонов играло огородное пугало, другого – старый безглаво-безруко-безногий (точно ископаемая греко-римская богиня любви) примерочный манекен. Возраст у гимназистов был переходный, детство начинало ускользать, предпубертатные мечты витали, тревожили, пугали; не случайно атаманшей-разбойницей полуоккультной уездно-индуистской команды была избрана роковая черная Кали, вычитанная из адаптированных европейских романов на темы древнеиндийской мифологии.

Трамвай, играя в привычные слуху звоночки свои, неспешно двигался вдоль бульвара. Эрика боялась приближаться к трамвайному окну, страшилась быть увиденной, замеченной. Но Тибо сидел на садовой скамейке спиной к трамвайным рельсам (рядом с ним лежала дремлющая в затейливом футляре скрипка), раскинув руки в стороны на спинку скамейки, он смотрел на деревья, сидел в белой рубашке, у ворота верхняя пуговка расстегнута (она этого не видела, просто помнила, как помнила легкую тень и тепло в приямке ниже горла, между ключиц). «Американка» завернула за угол и устремилась, поддав скорости, на мост через Неву.

Семейная жизнь Эрики в раннем детстве мальчика была странной. Муж простил ее, заботился о ней и о сыне, но что-то ушло насовсем, настоящее тепло с настоящим счастьем.

Однажды муж заметил, как Эрика что-то прячет при его появлении, ему показалось – конверт, бумажный сверток засунула она в ящик под стопку белья. Любовные письма? Фотография хахаля? Он не преминул проверить. Это оказалось дешевое, в виде брошюры, издание «Крейцеровой сонаты» Толстого. Чтение отвратило его от Льва Николаевича совершенно, он и раньше с трудом (с купюрами мира) прочел «Войну и мир» (хотя понравились ему «Казаки» и «Севастопольские рассказы»). С превеликим удовольствием сжег он «Крейцерову сонату», призыв к блуду со скрипачами, в колонке в ванной. Эрика то ли не заметила пропажи, то ли сделала вид, что не заметила. По счастью, она не стала читать и прятать «Анну Каренину» и «Мадам Бовари», а то была бы мужу судьба жечь книги, он и в блокаду их не жег.

Так бы и жили молодые муж с женою на свой лад, вроде вместе, но и не вполне, но началась война с Финляндией, и муж, молодой талантливый многообещающий военный хирург, на финскую войну уехал.

Шла Зимняя война с отчаянным холодом, оттепелями, глубокими снегами, окружениями, «Долиной смерти» под Суоярви, победой в Заполярье, расстрелом перед строем своих дивизий отданного под трибунал командования в Северной Финляндии.

Эрике снились страшные сны с густыми заснеженными бездорожными лесами, где на убеленных снегами ветвях сидели одетые в белое финские снайперы, «кукушки», целившиеся в одетых в белые халаты врачей батальонных медпунктов. Некогда встречались ей в дореволюционных русских журналах (ничейными стопками лежавших на полках в прихожей коммунальной квартиры) графические картинки-загадки «Найди охотника»: в ветвях скрывалась фигура человека с ружьем, иногда анфас, иногда в профиль, порой с наклоном, надо было поворачивать картинку, вглядываться. Теперь загадочные охотники-белофинны, невидимые почти, материализовавшиеся, живые, угрожали ее мужу.

Снег ее снов был изборожден прорытыми к раненым тоннелями. Железные жужелицы летали под облаками над головой, гадили смертью. Ей и прежде не нравились самолеты, они пугали ее. Она не знала, что в классической пьесе великого русского драматурга героиня, изменившая супругу, романтически восклицает: «Отчего это люди не летают, как птицы?»

Матушка, пересказывавшая маленькой Эрике Евангелие (отчасти на протестантский лад), поведала ей об искушении полетом, в ответ на которое сказал Иисус: «Отойди от меня, сатано». Она повторяла полушепотом услышанные по радио или встреченные в газетах названия: Тайпале, озеро Хасан, Халхин-Гол.

В Зимнюю войну она полюбила мужа, ждала, борясь с суеверными почти телесны-ми страхами, его возвращения. Когда вошел он в неуловимо изменившуюся дверь, жена припала к его груди, и почти с удивлением почувствовал он ее любовь, радость, страх, тепло, намагниченную долготу, длительность зимнего ожидания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю