412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Могаевский » Текст книги (страница 4)
Могаевский
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:09

Текст книги "Могаевский"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Тут налетела сзади Эрика, схватила его и соседского шалопая за руки, потащила домой, они еле за ней поспевали. Он никогда не думал, что маленькие руки матери такие сильные, ему было больно.

Когда уже стал он Могаевским, писал роман о детстве, о матери, ему к тому моменту известно было о существовании пьесы для оркестра и пишущей машинки, и прочитал он: пьеса исполняется редко потому, что у ударника-солиста должны быть очень сильные кисти, таковой нечасто находится.

Эрика втолкнула его бойкого дружка в соседнюю калитку прямиком под подзатыльник соседки, а его затащила в дом, закрыла дверь на засов. «И не смей носа со двора высовывать всю неделю, наказан».

Пришла Христина, не стала возиться в огороде, дверь за собой заперла, и едва задвинула задвижку, взорвалась тишина выстрелами, стреляли из автоматов, винтовок, револьверов, пулемета, долго, очень долго. За время блокады к бомбежкам и артобстрелам слух его почти привык, но такой стрельбы он не слыхал, и стал плакать. Матушка вместо того, чтобы его утешать, сама заплакала, плакала и Христина.

– Где? – спросила Эрика.

– В овраге за дорогой к реке.

Вечером орали песни напившиеся полицаи, до середины ночи катались с песком и рыхлой землей торфяника два грузовика.

К утру все уснули.

В овраге не сразу уснули вечным сном все расстрелянные, долго еще шевелилась то там, то сям сброшенная с грузовиков земля. Дерн вокруг оврага стал красноватой рыжеющей каймою. Когда угомонились все, изготовилось небо к рассвету, из-под трупов выбралась недострелянная молодая женщина; обе ее дочери, лежавшие рядом с ней, трехлетняя и шестилетняя, были холодны, мертвый холод шел из глубины их маленьких тел. Когда раздались первые выстрелы, шестилетняя спросила ее: «Мама, а когда расстреливают – это больно?» Женщина доползла до окраинной избы, поскреблась в дверь, там не спали, затащили ее в подпол, лечили, прятали, пока фашисты не покинули станицу. После войны она вышла замуж, родила сыновей, рассказала им, подросшим, о сестрах.

Шевелилась земля оврага, внутри затихали стоны, шепоты, скрежеты, а в глубине, наполненной телами, ужасом, мраком, сияли горящие фары игрушечной железной машинки.

Проснувшись среди ночи, пошел он по мчащемуся вагону в железнодорожную уборную. По правую руку все спали в своих купе, любители чая и коньяка утолили жажду, угомонились, кто-то храпел за одной из задвинутых дверей; по левую руку трепетали на щелевом ветерке подобные парусам китайских мельниц занавески. Почти достигнув цели, увидел он приоткрытое пространство пустого двухместного купе, самого дорогого в купейных вагонах.

Однажды в «Красной стреле» оказался он в таком купе для привилегированных с великим ученым Р., с которым не единожды работал и виделся на конференциях. Они разговорились, традиционно русское дао очарованных странников, не о работе, самозабвенно, а обо всем, чтобы расстаться утром и забыть о случайной дорожной беседе.

– Моя матушка немка, и дед с бабушкой с материнской стороны чистокровные немцы.

– Вы поэтому и в курсе, что этнических немцев в начале войны в двадцать четыре часа выслали из Москвы, Ленинграда, из большинства городов и городков (минус случайные неувязки и нестыковки) в лагеря? Я потому в лагере и оказался: из-за того, что я немец.

– По-моему, нашей семьи это не коснулось, то ли неувязка, то ли нестыковка. Но мы с матушкой, уехав в эвакуацию после первой блокадной зимы, оказались в оккупации, жили в доме женщины, жены немца, ее мужа и сына так и отправили в лагерь, она ничего о них не знала. У нашей хозяйки были игрушки, сделанные мужем, в частности, замечательная мельница, крылья вертелись, менялись в окне фигурки, музыкальная шкатулка в башенке играла «Ах, мой милый Августин». Матушка подпевала по-немецки, хозяйка по-русски. Но почему-то в этой песенке вспоминал я потом совсем не те слова, что мать мне певала, не «Alles ist hin!», а «Alles ist weckt!», да вдобавок, когда стал я читать андерсеновского «Свинопаса» сыну на сон грядущий, я еще один неизвестно откуда взявшийся куплет добавил: «Ах, ду либер Августин, шток ист век, рок ист век...»

– Да, – улыбнулся Р., – все пропало, исчезло: и трость, и сюртук, и шляпа. Может, кроме матушки, вам певали дедушка-немец и бабушка-немка? Песня народная, в разных землях Германии разные диалекты, разные причуды, вероятность разночтений велика.

– Скорее всего, вы правы, я об этом не подумал. Народная старинная песня...

– Вообще-то, по легенде, у этой песенки был автор по имени Августин, жил в шестнадцатом веке в Вене, написал текст во время эпидемии чумы. Человек он был пре-веселый, гуляка, однажды, перепив в трактире, вышел он на улицу глубокой ночью, сильно навеселе, упал в чумную яму да там и уснул. Проснувшись поутру, увидел он, что лежит на трупах умерших от чумы людей, в ужасе выбрался из ямы, думая, что он заразился, смерть близка, неотвратима. Но по непонятной причине зараза морового поветрия обошла его стороною, умер он через год, свернув шею случайно после очередного пьяного ночного падения. Ему хватило года, чтобы написать обращенную к самому себе песенку, Августин был в ней как бы «от первого лица».

Поезд стал поворачивать, дверь пустого купе захлопнулась, воспоминание прервалось.

Железнодорожный туалет, как всегда, встретил его своим феерическим, с детства запомнившимся, въевшимся в ноздри неописуемым запахом: смесь хлорки, земляничного мыла, давно не существующей угольной гари забвенных паровиков, а также неизбывной мыслью: куда деваются человеческие какашки? биотуалетов спокон веку не было, сколько раз в молодости хаживал по шпалам – ни следа! Только комочки серных самородков грузовых составов.

Умывшись пенистой упругой струей железнодорожной воды, он глянул в зеркало.

«Надо же, Августин упал в чумную яму с трупами. А ведь фашизм называли „коричневой чумой“. И яма с расстрелянными была за станицей, я видел их еще живыми, мальчик с машинкой, старик с часами, они верили, что евреев отправляют на новое место жительства».

«Где эта маленькая блондинка подцепила еврейского мальчишку?» – спросил чуявший самую малую и дальнюю примесь иудейской крови «великий нацист» офицер. Ответ Эрики по-немецки: «Это мой сын, я немка, а его отец – русский врач».

И тут до него дошло.

Это из-за него мать пошла работать в комендатуру, предала Родину, была судима и отправлена в лагерь, она сама привела его за ручку на станцию, где командовал все-знающий нацист, и не был его отец русским врачом, а был еврейским скрипачом из симфонического оркестра.

Кровь ударила ему в виски, он долго не мог отворить дверь, наконец выйдя в тамбур, открыл верхнюю узкую вагонную форточку, ветер хлестал его по лицу, занавески метались, как бешеные.

Отдышавшись, двинулся он по ковровой дорожке, с трудом нашел свое купе, лег, никого не разбудив.

Поезд мчался сквозь ночь, на ночных перегонах нежилых мест набирая скорость, в тартарары, в тартарары, падам-падам-падам, к татарам, к татарам, к татарам...

И не мог он додумать ни одну из летучих неуловимых мыслей своих.

У него было две мачехи, растворившаяся в неведомых пространствах времен и географических меток мать, два отца, один из которых, безымянный, безликий, призрачный, занимался музыкой, о которой он знал немного, играл на скрипке, о которой он не знал ничего; друг-турист пытался научить его играть на гитаре, так, аккомпанемент к простеньким песням. – тщетно, он эту идею оставил. У него было два имени, одно из которых он придумал сам. С чего началось двоение? с двух лесных царей, русского и немецкого? с двух Августинов, немецкого и русского?

Колеса стучали, пытаясь вписаться в ритм любимой во время юношеских путешествий песни про поезд; «Подари мне билет на поезд, идущий куда-нибудь, и мне все равно, куда он пойдет, лишь бы отправиться в путь». Его молодая жена, когда-то купив книжечку стихов негритянского (американского?) поэта Ленгстона Хьюза, обнаружила, что русский вариант песни возник из двух стихотворений поэта: «One way ticket» (существовавшего в форме полублюзовской-полурокерской англоязычной, известной всем) и того, в коем автор готов ехать куда ни попадя, лишь бы «убраться отсюда»; куда ни попадя? в последней строке Ленгстон восклицает: но только не в южные штаты! – возвращая читателя к войне Севера с Югом, южной ненависти к чернокожим и т. п. А этот поезд, уносивший некоего Могаевского вдаль, несся вот как раз на юг. Как тот. Из эвакуации примчавший его, несмышленыша, с мамой Эрикой в оккупацию под всевидящий ледяной взор нациста, они приехали к матушкиному предательству Родины из-за поезда на юг, из-за ее измены мужу, из-за того, что человек предал замысел Бога, создавшего народы, нации, страны.

В доме много пластинок, жена собирает их, надо будет послушать, как играют скрипачи, почитать о скрипке; глаза его слипались, скачущее во весь опор воображение не желало угомониться, мешало уснуть, в раздрае, в невыносимом состоянии раздвоенности, граничащем с помешательством, припомнил он слова проводницы о работающем круглые сутки вагоне-ресторане. Тихо выбрался он в купе и отправился в середину поезда, переходя по тамбурам и сцепам из вагона в вагон.

В эти минуты в мчащемся на юг составе шел он на север.

Странны были вагоны, через которые пролегал его путь.

Открыв дверь из гармошки-сцепа в тамбур и механически проскочив в вагон, он на несколько мгновений замер: вагона словно бы не было вовсе, в дальнем конце его маячил следующий, а этот оказался совершенно прозрачным, просматриваемым, и в первую минуту страшно ему стало сделать шаг по стеклянному полу, который, словно в кошмарном сне, мог проломиться под ногами, хрупнуть, хрустнуть, вышвырнуть его на мелькающие под пустотным днищем шпалы. Первые два шага убедили его в том, что пол полунесуществующего пространства выдерживает его вес, полно, да это и не стекло вовсе, все из пластика: пол, потолок, крыша, боковые стены, двери купе, купейные диваны и полки, столики у окон; спящие пассажиры раскинулись в воздухе на своих просвечивающих невидимых лежаках, складки подвешенных простынь, одеял, подушек, свесившаяся рука, женские кудри, и над всем этим полупомешанным сценическим сюрреалистическим мчащимся вагоном – полушарие неба, поделенное траекторией поезда, поднятого над местностью насыпью, пополам, бывший закат и грядущий восход царили в цирковой небесной сфере на паритетных началах, темная половина, светлая половина, полная луна наверху, маячившая над прозрачным потолком над его головою как в насмешку, некошеные рвы по обе стороны насыпи, отступившие за луга или заброшенные поля дальние леса; кое-где далеко-далеко мелькал огонек какой-нибудь жилой избы, угадываемой, распознаваемой по крупице света в дальней полумгле.

Он понятия не имел, где сейчас находится просвечивающий вагон, капсула спящих пассажиров, была ли то «золотая параллель» Валдая, именуемая так потому, что находится ровно посередке между Северным полюсом и экватором? или состав уже успел ее проскочить?

Его и прежде занимало: на какой станции между Петербургом и Москвой заканчиваются белые ночи? где их таможня? не в Малой ли Вишере? Как наступает полная тьма? Вряд ли существует резкая линия границы, как на Луне, скорее, это диминуэндо, реостат, постепенность. Вот уже полярный свет замутился ложкою дегтя южной ночи, и пошло, и пошло. Впрочем, читал он некогда в любимом журнале, что после взрыва Тунгусского метеорита область белых ночей (видимо, из-за светящихся серебристых облаков) распростерла крылья свои от Енисейска до Черного моря.

Проносясь словно бы без крыши, стен, пола, ни дна ни покрышки под перевернутой чашей небесной сферы по обводящему насыпь блюдцу окоема, он ощутил себя абсолютно беззащитным, малое насекомое в мощной отчужденной космогонии, при этом любой сарай из неструганых досок, самая неказистая избенка, хижинка приносили приютившемуся в них желанное чувство защищенности. Какая, в сущности, дьявольская затея, успел он подумать, пробегая над мелькающими под вагоном шпалами против движения, мелкий ничтожный контрамот, какая бесовская идея все эти стекляшки небоскребов, аквариумы бетон-стекло-металл, террариумы кафе, в которых подсознательно человек ощущает свою ничтожность, уязвимость и открыт всем страхам мира.

Следующий тамбур распахнул дверь в слепящую тьму.

Окна были то ли задраены снаружи листами железа, то ли закрашены смолою, свет не горел ни в коридоре, ни в купе (впрочем, обитаемых, там храпели, посмеивались, шуршали, дышали, шептались). Только на полу по всей длине вагона расстелена была ковровая дорожка люминисцентного кошенильно-алого, и он шел по этой указующей путь тропе Масирах{3}, придерживаясь руками то стенки с черными окнами, то стены с закрытыми дверьми, преодолевая густой воздух тихого омута мрака.

Следующие тамбур и сцеп ничем особенным не отличались; на двери висела табличка с надписью казенным аккуратным шрифтом:

           проект РЖДwK

          обкатка, макеты,

                варианты

В вагоне сняты были перегородки купе и традиционных общих полок, пространство было непривычно широким. У входа направо висели вместо окон доски с белыми макетами, вид вагона сверху, комбинаторика перегородок; между двумя выдвижными досками (полкой с планшетами и маленьким кульманом) на узких креслах-кроватях спали два молодых человека. Над одним из планшетов прочитал он еще одну табличку:

     Wagon Ковчег 1

Налево от входа на двух затрапезных ящиках похрапывал на ситцевом тюфячке укрытый почему-то полушубком («это в поезде на юг в летнее время», – усмехнулся он) мужичок с кудрявой бородкою, у ног его спал большой белый пес.

– Что же собака-то без намордника?

Спящий незамедлительно открыл глаза.

– Эта собака умнее нас всех. Документы у нее в порядке. Намордников с собой два. Ты ревизор?

– Я пассажир. Иду в вагон-ресторан.

– Идешь – и иди, – сказал хозяин пса и тотчас уснул.

Пес открыл глаза, глянул и тоже незамедлительно уснул, подражая хозяину.

Каждое третье окно превращено было в дверь. Почти преодолев вагон, увидел он, что эти двери – складывающиеся и выдвигающиеся по направляющим, заглубленным в пол, шкафы.

Один из таких шкафов справа (узкие дверцы распахнуты, боковины гармошкой) отделял от остального пространства спящую группу из четырех актеров; над ними на стене висела афиша, в шкафу на вешалках качались театральные костюмы: розовое с тюлевой юбкой женское платье, за ним камзолы, кафтаны, восточный халат.

В левом углу на плетеных сундуках-корзинах расположился мини-табор: цыган, двое цыганят, две цыганки, молодая и старая, шали, цветастые юбки, на откидном столике у единственного окна кнут и горка украшений: ожерелья, мониста, бусы.

Проскочив тамбур, открывая следующую вагонную дверь, был он готов увидеть все что угодно. Но пред ним раскинул белые скатерти на принайтованных к полу и стенам столиках вагон-ресторан. В глубине, в дальнем торце, за барной стойкой что-то писал в блокноте официант. Посередине вагона сидел единственный ночной посетитель. За спиной официанта журчала в кассетнике музыка.

Буклет с меню услужливо предложил ему на выбор котлеты, яичницу, лангет, салат, винегрет, бутерброды, чай, кофе; он рассеянно читал список питейного: коньяк армянский, коньяк дагестанский, джин с тоником, виски, ром, ликеры, сухие, столовые, крепленые, десертные вина, пиво, коктейли с затейливыми названиями: «Мэри с перцем», «Старая таверна», «Дамское шерри-бренди», «Африка со льдом», «Тип-топ с Бенедиктином», «Али-Баба», «Ослиное молоко», «Засада Сузуки», «Тройка мчится», «Белокурый яд», «Мечта отшельника», «Одинокий всадник», «Триумфальная арка», «Факельный атлантический», «Пятеро или шестеро по требованию», «Неоправданная путаница», «Дьявольское пойло», «Боуль „Кровь дракона“», «Флип № 666».

– Поскольку я родился и вырос в Стране Советов, не премину дать вам совет, – сказал человек за столиком посередине вагона, – заказывайте котлеты, огуречный салат и никаких коктейлей, шампуней напьетесь, вина пробовать не пытайтесь, одна печаль, а виски, джин и ром – сивуха натуральная; лучше возьмите графинчик коньяку, если при деньгах, берите «Наполеон», если чуть в средствах ограничены, не ошибетесь с «Дербентским».

Выбираясь из своего полного бликов гнезда, официант задел кассетник, тот, свалившись на пол, поменял волну, врубил звук, пространство ночного вагона-ресторана залил неуместный громкий голос скрипки.

– Что это вы так вскинулись? У вас что-то с нервами? Подумаешь, бандура упала, возопила.

– Просто я думал о музыке, к тому же именно о скрипичной.

– Какое совпадение. Я тоже в последнее время постоянно думаю о музыке. С вашего разрешения я пересяду за ваш столик, мне в ломак переговариваться с вами через пол-вагона, а уже начали переговариваться, дело дорожное.

Ресторанный собеседник был высок, худ, словно скульптурным штихелем пролеплены скулы, уши, нос, шарниры суставов, откровенно начинающий лысеть череп в аккуратно коротко подстриженных рыжеватых, начинающих седеть волосах.

Усевшись, поставив перед собой рюмку и напоминающий колбу графинчик (жидкость графинная ни в малой мере не напоминала коньяк, отливала изумрудом), поймав взгляд своего визави, советчик промолвил:

– Это остатки вермута югославского.

И обращаясь к подошедшему официанту:

– Новоприбывшему клиенту котлеты, огуречный салат, боржом, бокал, рюмку.

Плесканул в рюмку зеленого зелья, улыбнулся:

– Пейте.

– Вообще-то, я по ночам не пью.

– Я налил вам мизерную дозу, обсуждать нечего. Давайте, давайте, на вас лица нет, в себя придете.

– Какой странный вкус. Язык жжет, отдает мятой. Что за вермут?

– Это не вполне вермут, вроде того. Руки согрелись?

Согрелись руки, легкий жар опалил щеки и уши, растеклось по всему телу странное тепло, глубокий вдох, надо же, оказывается, я едва дышал...

– Вы действительно размышляли о музыке? Вы меломан?

– Нет, моя жена меломанка, с юности, еще будучи невестою, водила меня в филармонию и в капеллу. Когда включился ни с того ни с сего скрипичный концерт, я думал о скрипке и о скрипачах, меня удивило совпадение.

– Падение с совпадением. Это была запись Ойстраха.

– Я однажды его слушал. Он мне очень понравился. Не только тем, что прекрасный исполнитель, что всем известно, но еще и тем, что он похож не на романтического гламурного красавца скрипача, а на бегемота.

Человек напротив рассмеялся.

– Вы всегда такой непосредственный? Или это мой вермут вас из ступора вывел?

– Вермут. Не подумайте, что я хочу принизить великого музыканта. Для меня бегемот – одно из самых любимых животных. У моего... отца... стоял на бюро маленький фарфоровый бегемотик с ЛФЗ, зевающий во весь рот; и всякий, увидев его, верите ли, тоже тотчас начинал зевать.

– Понимаю, понимаю! Сам люблю бегемотов. Знаете ли, с детства, когда их увижу, в зоопарке ли, в кино, по телевизору или въяве в заповеднике,– жизнь моя меняется к лучшему. Вот идет гиппопотамище, а на спине его сидят птицы, чьих названий я не знаю. Он входит в реку, переходит ее вброд, птицы, ошеломленные, взлетают, вода укрывает его с головою, он тихо идет по дну, завораживающее зрелище...

– Единственное известное мне литературное произведение об игре на скрипке, «Крейцерова соната» Льва Толстого, мне глубоко неприятно, оно не только что женоненавистническое, но и человеконенавистническое.

– Перечисленные вами свойства «Крейцеровой сонаты» меня никогда не волновали; я только задавался вопросом: если Льву Николаевичу хотелось иногда пришить Софью Андреевну, при чем тут Бетховен?

– А почему вы постоянно, как изволили вы выразиться, думаете о музыке? Вы музыковед? Музыкант?

– Ничего подобного. Мне открылся совершенно неожиданный взгляд на музыку. Почти случайно. Что до скрипки, я всегда мечтал о ней, да мне была не судьба. Играю для себя на рояле.

Музыкальную школу окончил, в консерваторию не пошел. Дилетант. Но – как не похвастаться ночью в пути? – не самый бездарный. Я с юности в разные годы увлекался разными музыкантами, различными произведениями. Были годы Бетховена, периоды Шопена, Бах никуда и не уходил. Потом настало время Шумана. Подруга моего друга юности К., любившая всем давать прозвища, называла меня «Много Шумана из ничего».

В своего друга К. я с отрочества был влюблен совершенно, нет, ничего такого, что походило бы на ныне модные гомосексуалистские штучки, за мной не водилось, ни малейшей охоты дотронуться до него, приобнять, превратить привязанность в физическую данность. Разъезжаясь на школьные каникулы, мы переписывались. В юности большую радость доставляли общие прогулки по городу, походы в музеи, хождения в кино, велосипедные турне, молодежные беседы о жизни с философской подкладкою, обсуждения прочитанного, – ну, и так далее.

К. рано женился, все его время стала занимать хорошенькая нарядная капризная жена, два года мы почти не виделись, а потом он развелся, мы снова задружили. Его друзья-художники дали ему адрес хозяйки, у которой снимали в Крыму жилье на время летних этюдов, и мы решили отправиться к морю. Однако в новогодние праздники возникла у К. новая подруга, к весне стало ясно, что на юг мы поедем втроем.

О, какое фантастическое лето накрыло нас звездным шапито, куполом южного планетария своего! На велосипедах колесили мы по Крыму, прибивались к экскурсиям, открылся нам калейдоскоп пейзажей с давно потухшими древнеюрскими вулканами, бухтами, россыпями коктебельских обкатанных волнами халцедонов, агатов, сердоликов, пещер с проросшими кристаллами кальцита, аметистов, сверкающими «щетками» горного хрусталя. Мы стояли в уничтоженной временем и войнами генуэзской крепости, от которой остались только ведущие в никуда врата, бродили между эллинскими колоннами поросшего мелкими алыми маками Херсонеса, поднимались по узким крутым тропам узких невысоких ущелий, ловили в ладони древнегреческих пегасиков, морских коньков, и мелких медуз, нас окружали виноградники, табачные плантации, лавандовые луга, на краях которых стояли домики, мазанки, сакли, хибарки давно выселенных перемещенных крымских татар, айсоров, греков.

По указанному художниками адресу снимали мы два великолепных (один даже с малой открытой верандою) сарайчика у старухи гречанки, чудом оставшейся жить в доме предков, не тронутом вихрем ветра времени. Тропинки малого сада вымощены были плитами золотисто-серого ноздреватого камня, вокруг колодца размещалась крошка агора, мощенная мелким булыжником, которую уважал вечно валяющийся там кот хозяйки. Вдоль плит тропинок высокие ряды ночных фиалок, флокс, мальв и табака, прогретые солнцем, источали по вечерам в звездный воздух волны аромата, притягивая огромных ночных совок.

Купаясь в двух дальних бухтах, песчаной и классической mini-гальки, обрели мы компанию летних сезонных друзей, среди которых был юноша из Сербии, учившийся в Москве (подруга К. называла его «Серб-и-молод»); когда мы в часы полуночных купаний рассказывали, подражая античным пирам, занятные истории, его сербские байки были волшебней прочих.

Античность, похоже, вообще никогда не покидала этих мест, ничто не могло вытравить невидимых складок ее одежд, незримых образов, никакие войны, переселения и побоища не сумели заставить замолкнуть прибрежную волну прибоя, вот накатила на влажный песок, на цветные камушки, мгновенное «замри!», за ним волновой откат; некоторые филологи считали, что именно этому «замри» обязаны были строфы Гомера возникновению необъяснимой цезуры посередине строки. Пейзажи, суточные игры солярно-лунного атмосферного театра – все было безмятежно и лучезарно. Словно находились мы в центре урагана, в оке бури, cor serpentis, – где-то бушует, рушит, сметает, смывает, а тут у нас красота и тишина. Я не задумывался тогда о том, как в этих местах отбушевала война, сколько новых скелетов легло на морское дно, сколько яров, ям, могильников, братских могил прикопали на берегах, стало быть, к тишине жизни каникулярной сколько примешалось фундаментальной тишины смерти.

К. с его подругою, наплававшись, выходили из моря, выступали из воды подобно прекрасным древнегреческим герою и героине, персонажи мифов, образы Эллады; она, чья блистательная скульптурная совершенная нагота скрыта была в обыденной жизни небогатыми одежками (видели только, что она слегка косит, рот великоват, прямые волосы своеручно подстрижены портновскими ножницами в скобку), и он, высокий, широкоплечий, с тонкой талией, чернобровый, пара с лекифа.

Серб-и-молод купил на книжном развале томик Пушкина из собрания сочинений 1937 года (издано оно было почему-то к столетию со дня смерти, обычно празднуют день рождения...). Он надеялся найти в инкунабуле «Песни западных славян», где Янко Марнавич, Радивой, Елена, влах в Венеции, гайдук Хризич с Катериною, Марко Якубович, воевода Милош, черногорцы, Яныш-королевич и конь ретивый; но не тут-то было, нашлись в томике «маленькие трагедии». Мы их читали. И сказала наша Сафо, чье имя в быту было Раиса: «А ведь тут все названия, включая подзаголовок,– оксюмороны, несочетаемые пары: трагедия не может быть маленькой, рыцарь – скупым, гость – каменным, гений – злодеем, и что за пир во время чумы?»

Она писала стихи, некоторые были текстами настоящего поэта. Позже, потом, когда стали у нее выходить книги стихов (тоненькие, точно ученические, тетрадки по тогдашней издательской моде сбоку припеку великой пыльной советской литературы), я находил в них отсветы того лета.

Одно стихотворение под названием «Гермес и Артемида» заканчивалось строфою:

Вот невредимым из Аида{4}

Летишь, по воздуху скользя...

А я крадусь, я, Артемида,

И мне любить тебя нельзя.


Следующий текст назывался «Феб» и начинался словами:

Кончается огонь земной

Последней из разлук.

И метит в сердце мне стрелой

Бровей певучий лук.


Идучи на дальний пустынный пляж, проходили мы два иерата (или иероглифа?) войны: стоящую за кромкой прибоя (днище на метр или более того всосал песок) большую ржавую баржу и так же втянутую прибрежным песком внушительных размеров ракетообразную с хвостовой крестовиною ржавую бомбу. Если постучать по боку баржи, отвечала она гулким звуком, звоном потонувшего колокола. Около бомбы всяк, имеющий фотоаппарат, считал своим долгом сфотографироваться, в обнимку ли с нею, верхом или картинно улегшись возле нее в легкой волне прибоя. Была ли она совершенно безвредна, могла ли сдетонировать и взорваться, никого не интересовало, однако сдающие металлолом, дабы подработать, на всякий случай выкопать ее не пытались.

Когда возвращались мы, накупавшись, случалось, что нас обгоняла тележка со впряженным в нее осликом, и мальчишка-возница позволял усадить в тележку единственную в нашей компании даму, а мы невеликой гурьбою шли следом, накинув простыни-подстилки на плечи, в пилотках из газет или соломенных шляпах, словно странствующие комедианты. У въезда в окраинные улочки мальчику вручался рубль, и он отправлялся со своим осликом восвояси. А мы всякий раз проходили мимо двух первых строений – слева двухэтажный деревянный дом, видимо, не единожды чиненый-латаный, но жилой и веселый, справа руина военных лет, до которой ни у кого руки не дошли, чтобы разобрать, увезти кирпич и камни фундамента для иной постройки.

– Они как два города на разных берегах, – сказал Серб-и-молод. – Старинная история нашей столицы, в которой я родился и вырос.

– Расскажите, расскажите! – вскричали дуэтом К. с подругою.

То была история двух городов небольших по численности народов, почти племен. Города разделяла река. Время от времени вражда между племенами вспыхивала наподобие пороховой бочки, начиналась война, зачинщики боев перебирались на другой берег, сражались, убивали, грабили, разбирали постройки и из их камней, кирпича, бревен и досок, перевезенных в свой город на противоположной стороне реки, возводили кварталы, крепости, предместья, храм для молений.

Разоренные, похоронив павших и убитых, отрыдав, залечив раны, подлатав развалины, начинали копить силы, взращивать ярость, ковать оружие, собирать войско. Преуспев, внезапно, чаще ночью, переправлялись на тот берег. Разрушив чуть ли не до основания строения, улицы, кварталы, перевозили они бревна, глыбы, кирпич, камни, доски, бревна, чтобы украсить и укрепить свой порушенный град.

Все вышеописанное повторялось наподобие дурной бесконечности не одно столетие; однако со временем страсти утихали, возникали новые игры бытия, менялись действующие лица, вожди, правители, военачальники, купальские огни пассионарности вспыхивали то там, то сям, блуждали, угасали. Наконец два города превратились в единую столицу одного царства, правый и левый берег соединили мосты. На том история разрушения и созидания из одних и тех же камней разными племенами могла бы завершиться. Однако боги или бесы войны продолжали существовать в подземных природных древних бункерах своих, поддерживая негаснущие потаенные угли раздора, и новая столица не своей, но некоей недоброй мистериальной волею продолжала хранить свой статус города раздора, града обреченного, вечно видящего во сне войска.

На этих словах рассказ нашего сербского летнего друга (помните детскую летнюю дружбу навеки между детьми, привезенными в какой-то единственный год случайно на соседние дачи?) закончился, и мы вошли в тихое пространство садика старухи гречанки. Странно, что я навсегда забыл и имя гречанки, и название улицы, где стоял ее домишко. В одном из стихотворений нашей Сафо (имею я в виду только род занятий, поэтическое ремесло, античный эвксинско-эгейский антураж; повторяю, в те годы ни о каких нетрадиционных сексуальных пристрастиях люди большей частию не только не помышляли, а и не ведали вовсе) прочел я:

Не из Адамова ребра

Сотворена была когда-то,

А из литого серебра

И лиловатого агата.


Кольцо литого серебра с дутыми серебряными шариками купил ей возлюбленный на стихийном рынке одного из феодосийских пригородов. В то лето она его не снимала. А лиловатые агаты, равно как аметисты, попадались нам постоянно в коктебельской гальке. Куда потом делась моя горсть камушков, привезенная с юга, не знаю. Все было слишком хорошо.

Следующее лето провели К. с подругою в Крыму вдвоем. А потом они поссорились. Не то что поругались или повздорили – расстались навеки. Почему? из-за чего? это осталось их тайной. Словно («дальнейшее – молчание», как изволил выразиться Шекспир) закончилась пьеса, занавес упал.

Последующие события удалось реконструировать мне по частям, что-то, отмолчав, рассказала она, что-то рассказали ей, что-то узнала мать К., которую навещали (ни разу не встретившись) и я, и его подруга. В третье по счету лето от того, фантастического, безмятежного, они, не сговариваясь, поехали в Крым каждый сам по себе. Не знаю, ехали бывшие влюбленные волею судеб в одном поезде в разных вагонах, или их поезда разделяли несколько часов, либо суток, либо полдня. Прибыв на одну и ту же станцию, они разъехались на велосипедах в разные стороны побережья. Параллелизм мышления, совпадение, слом прерванного единства, пародия на былой синхрон? Я потом долго размышлял об этом несовпадении железнодорожном и дорожном. И почему-то о том, что у Толстого роман Анны Карениной и Вронского начинается в вагоне и заканчивается гибелью героини под колесами поезда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю