412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Могаевский » Текст книги (страница 11)
Могаевский
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:09

Текст книги "Могаевский"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)

– И что же ты с таким набором, – спросил озадаченный домовладелец, – ежели ты не насчет участка, здесь делаешь?

– Христину ищу, – отвечал Могаевский.

– Христину? Клюквину?

– Клюге.

– Она через два дома вон в той стороне жила. Ладно, заходи.

Шли к крыльцу.

– Не найдешь ты ее. Ее нет.

– Она умерла? Если вы знаете, где на кладбище ее могила, скажите, хочу цветы положить, а если надо – памятник заказать или крест.

– Умерла ли и как, не знаю. Никто здесь не знает. Я ведь тут полицаем был. Самым младшим. Сам не убивал, а всем полицаям был шестеркой. Почти всех расстреляли, двоих повесили. А я по лагерям пошел. Когда сюда вернулся, уже дома строили, а изб, кроме моей, тогда стояло три. И что с Христиной сталось, никто не знал. То ли ее расстреляли за пособничество немцам, не знаю, какое пособничество, немцы ее уважали, то дрова ей солдат колет, то земли для парника привезут, брали они у ней молоко, яйца, кто-то небось донос написал. У нее хозяйство было справное, может, разжиться хотели. Хотя некоторые считали: уехала она хлопотать насчет мужа и сына, которых как немцев в начале войны наши в лагеря замели.

Могаевский открыл портфель, достал коньяк, конфеты и консервы.

– Для нее вез. Выпьем не чокаясь.

– А ежели жива она?

– Была бы жива, жила бы тут.

– Конфеты мне ни к чему. Хотя племянница приходит из крайнего белого дома по хозяйству помогать, ей подарил бы. Или обратно повезешь?

– Не повезу.

Выпив полстакана, Могаевский опьянел, день трудный, летели, едва жена добудилась после прогулки с Леманом по Фонтанке, избы исчезли, вместо станичных огородов стояли хрущобы, да и Христины не было, все пошло не так.

– Для чего ты ее искал?

– Мы с матушкой в эвакуацию ехали, невзначай на вашу станцию попали, у Христины жили. Благодарить ее хотел, узнать, чем могу помочь.

– Жили? С матушкой? У нее жила такая маленькая городская в кудряшках с чернявеньким шкетом, похожим на еврейчонка. Говорят, она в комендатуре работала.

– Шкет – это был я. А матушка моя чистокровная немка, только ленинградская, знала немецкий, как русский.

После следующего глотка Могаевский перешел на «ты» и сказал:

– Еще год назад я бы тебя спросил: с чего бы вдруг на еврейчонка? А сегодня не спрошу.

– Странно, – сказал полицай, – вроде жили рядом, а вблизи я вас увидел только раз. В тот день, когда толпу евреев гнали расстреливать за околицу, в овраг. Солдаты шли цепью по бокам, и мы, полицаи, шли, мы должны были закопать овраг с покойниками и разобрать их барахло, они ведь вещи тащили, им сказали, что их отправляют на новое место жительства. Вели детей, несли младенцев, волокли узлы, один шкотный старик нес стенные часы, сейчас в избу зайдем, часы покажу, а ведь идут! хрен знает как, но идут! Им, чай, лет сто.

Пока заходили в избу, полицай, изрядно захмелевший (а вроде бы опьянеть было особо не с чего), продолжал говорить:

– Откуда, тогда я думал, да и сейчас думаю, откуда столько жидов нагнали? Собирали, должно быть, со всех окрестных станиц, здешних-то всех замели, да к тому же, похоже, из эвакуированных поездов притащили.

Стены полицаева жилища словно пропитаны были тьмою, опалены несуществующим пожарищем, прокурены, пустотны; должно быть, тут цвела не один год плесень, но отползла в глубину щелей. Привычных оку в деревенском пятистенке икон не было. Не было и традиционных (в одной рамке штук восемь) фотографий родни, на которых сидел бы бородатый молодой прадедушка рядом со стоящей за его плечом и на плечо руку ему положившей прабабушкой, или нянчили младенцев окруженные мальцами и подростками молодухи, бабушки, тетушки, снохи, сватьи, свекровки, а возле красовался солдат с наградами на груди или пращур с любимыми собаками; никого.

Могаевскому случалось увидеть в деревянных избах репродукции известных картин, у одних из «Нивы», у других из «Огонька», чаще всего встречались шишкинские мишки в сосновом лесу, васнецовские «Три богатыря», левитановские «Над вечным покоем» и «Заросший пруд», репинские «Запорожцы пишут письмо турецкому султану», «Бурлаки на Волге» и «Не ждали», полная особого смысла на наших широтах «Всюду жизнь», советские «Опять двойка», «Обеспеченная старость», «Допрос коммунистов»; в набор ухитрялись затесаться какая-нибудь русалка на клеенке, герцогиня Гейнсборо, Ленин в Горках, чаевница-купчиха; красота спасала мир.

Но и красота тоже отсутствовала в геометрии комнаты, где на одинокой книжной полке вместо книг стояли свеча в консервной банке, фонарик и керосиновая лампа.

На окнах сияли белизной занавески, видимо повешенные рукой приходящей племянницы.

Посередине свисала с потолка лампочка Ильича, не удостоенная уютом светильника либо оранжевого абажура, бравирующая голой правдой своей.

– Вот они, часы, глянь, – хозяин открыл дверцу узких темных с колоннами на углах, вазочками наверху колонн, часов, чтобы гость увидел латунные гири и начищенный, хоть и тронутый витиеватыми царапинами металлоточца ходящий туда-сюда диск маятника.

Наверху над большим циферблатом распахнуто было оконце для кукушки.

– Не, не жди, не закукует, нет ее в помине, то ли свалила зозуля в теплые края, то ли копыта откинула, то ли слямзил кто.

Маятник исправно отмахивал путь свой, двигалась тоненькая секундная стрелка, а вот от минутной и часовой остался только обломок, неизвестно чей, так что определить, который час, не представлялось возможности.

– Я часы, еще когда живой старик их в толпе нес, заприметил. Какая вещь! Лет сто ходят, не меньше. Тогда и тебя с соседским шпендриком увидел, вы на углу переулка стояли, детям еврейским махали, а они вам. Мамахен твоя из переулка выскочила, вас за руки схватила, поволокла прочь. В этот момент офицер приказал у одного из идущих отобрать футляр, красивейший футляр со скрипкой, солдат отбирал, еврей не отдавал, дай ему в зубы, сказал офицер, не могу позволить, чтобы старинный дорогой инструмент пулями испоганило. Мне один из наших полицаев, шпрехавших по-немецки, слова его перевел. Но и скрипач понял, куда их ведут, отпустил футляр, что-то сказал офицеру, вытирал кровь, и вдруг, глядя вдаль, в конец переулка, реку, может, увидел, стал улыбаться, с глузду, что ли, съехал; дайте ему еще раз в морду и верните на место, сказал офицер. Дали, вернули, шел, улыбался, расстреливали – тоже улыбался, я видел. Возле оврага уж до всех дошло. Уже расстрелянные падали, кто-то в толпе кричал, многие молчали, я слышал, как маленькая девчонка спросила у матери, та вела двух дочек за ручки: «Мама, а когда расстреливают – это больно?» Все они валялись в овраге вповалку, мы прикопали их привезенным накануне песком, песок посыпали золой, хлоркой, по нашим палестинам каждые десять лет гуляла чума, офицер ее боялся. Потом прикопали землей, но тонким слоем. Те, кто туда ходил, рассказывали,  что земля два дня шевелилась то там, то сям. Узлы с барахлом жгли в двух соседних яминах, оттуда золу брали. А из вещей разрешено было каждому взять, кто что захочет. Я взял часы. Офицер ушел со спасенной скрипкой.

– Скажи, – спросил Могаевский, – а как этот скрипач выглядел?

– Как может выглядеть покойник?

– Нет, когда еще жив был.

– Ну, не знаю. На нем был такой широкий длинный серый мантель. На лицо он был, кажется, симпатичный, на жида не походил, нос не крючком, темно-русый, не кудрявый. Наверно, они разные бывают.

– А что там теперь? Братская могила?

– Мемориал. Евреи строили. Натуральные, из Израиловки. Как открывали, солдаты – и наши, и ихние – стреляли в воздух. Оркестр играл. На военных, кстати, вертолетах и на автобусах приезжали израильского правительства представители и наши городские власти. И сейчас раз в год приезжают.

– Ты туда ходишь?

– Зачем? Кладбище-то еврейское. Я на наше хожу, в другом конце станицы, за станцией, у меня там родители лежат.

– Далеко до мемориала?

– Недалеко. Но дорога нехорошая. Вот как по переулку до нее, то есть до попиндикулярной улицы дойдешь, глянь направо. Там улица над откосом упирается в березы, семь стволов, специально посаженные, видны издалека хорошо. До берез километр или полтора. По обе стороны лестницы вниз.

– Пойду туда.

– Ну, иди, иди. Все же достопримечательность. Я тебе и цветок дам, племянница за парником розы плетистые развела. Я ей говорю: зачем они мне? А она: пусть растут, красивые.

Хозяин закрыл за незваным гостем кривую калитку.

– Ну, прощай. Что-то ты с лица сошел. Дойдешь ли?

– Дойду. Обратно меня отвезут, когда отзвоню по мобильнику.

Вот и переулок, и угол, где стояли они с соседским озорником, улица, по которой текла рекою обреченная на гибель толпа. Мальчик из толпы показал ему свою любимую машинку. Налетела сзади Эрика, схватила за руки, потащила прочь, они едва за ней поспевали.

Он остановился, оглянулся. В эту минуту он уже знал, что человек, у которого ото-брали скрипку, – его отец, знал, почему он улыбался, идя на смерть: в глубину переулка убегала его тайная жена, уводившая подальше от расстрельной дороги двух мальчонок, и в младшем, маленьком, разглядел он своего сына, похожего на него четырехлетнего, да и роман с Эрикой случился пять лет назад.

Знание и понимание приходили вне порядка, склада и лада, логики, привычно-го алгоритма.

Не так уж и неправ был, думал он, приемный мой отец, которого я с юности до зрелости почитал за родного, когда взял с меня клятву, то есть слово, не пытаться узнать что-нибудь о моей предательнице-матери, никогда не искать встречи ни с ней, ни с ее родственниками. Вот я написал и напечатал книгу с воспоминаниями о маме Эрике, и что же? что происходит в моей доселе упорядоченной, правильной, складной, удачной – во всем! от лет учения, туризма, комсомольской и служебной карьеры до женитьбы и научных трудов – жизни? – я напиваюсь с отсидевшим в лагерях полицаем возле развалюхи с украденными у убитого старика часами без стрелок и тащусь по распроклятой расстрельной дороге, по которой вел мой собутыльник умирать любовника матери моей, перед смертью узнавшего, что у него есть сын.

Мало того, думал он, этот полицай видел моего отца, а я никогда. «Кстати, – тут он остановился, – а почему бы мне не пустить в ход связи (как с военным вертолетом), чтобы вызвали нынешнего хозяина часов с кукушкой (без кукушки и без стрелок) в местную милицию, составили с его слов фоторобот, был бы у меня отцовский портрет, я знал бы, как он выглядит, а по портрету, может быть, в каком-нибудь чудом уцелевшем архиве ленинградском нашлось бы личное дело, настоящее фото, имя, отчество, фамилия...»

Улице, казалось, не будет конца.

Маячащая впереди линия берез играла в линию горизонта: удалялась по мере  приближения.

Там, где по четной и нечетной сторонам улицы стояли трехэтажные и пятиэтажные коробки домов, ему попадались люди, кто-то шел вдоль дома в магазин или на помойку, кто-то пересекал дорогу, иные его обгоняли, иные двигались навстречу. Но в отличие от прежних сельских жителей люди утеряли старинную российскую традицию здороваться с первым встречным, шли как заколдованные, отчужденные, подобные персонажам не понравившегося ему давнишнего фильма кинофестиваля (подобные фестивали любила его невеста) «Любовники из Терюэля».

Дома закончились, улица окончательно превратилась в дорогу, но не в Дорогу жизни, по которой прибыли они с Эрикой на юг, а в дорогу смерти, в конце которой сгинул его отец.

Он думал о приемном отце, великом враче, вырастившем его, всякий день с детства его задачей было не посрамить отцовской фамилии, славы, величия, отец казался ему божеством. Но словно чувствовался в божестве некий легкий холод, отстраненность, непреодолимая дистанция, которую объяснял он тем, что Эрика предала Родину, отец не мог этого простить, оправдать, и тень предательства лежала на сыне. Но сейчас, на дороге к удаляющейся линии белых брезжащих дерев, думал он об улыбке шедшего на смерть, узнавшего о существовании общего с Эрикой ребенка; «когда его расстреливали, он тоже улыбался», сказал полицай, то есть думал об отцовской любви, не зависящей от обстоятельств.

В последние минуты земного пути отец любил его больше жизни.

Как только Могаевский это подумал, березы приблизились, он очутился перед их семью стволами, перед склоном, к подножию которого вели две светлых сбегающих вниз лестницы.

Повинуясь неписаному (и малоизученному) своду человеческих пространственных предпочтений (заставляющих, например, художников рисовать левый профиль, а домохозяек перемешивать каши, кисели и смеси по часовой стрелке), он спустился по правой.

Начав спускаться, он уже видел мемориал целиком.

Сооружение походило на каменное корытце, встроенное в среднюю часть уступа холма, на котором находился овраг, и напомнило ему памятник Марсова поля.

Невысокими, чуть ниже человеческого роста, стенами теплого золотистого ноздреватого камня, словно всегда, даже в пасмурные дни, освещенного солнцем, был обведен вскрытый в камне до почвы участок оврага, где лежали скульптуры, черные, бронзовые, укрепленные на штырях подставок, трава скрывала подставки, скульптуры словно парили в воздухе. Время от времени приставленный к мемориалу садовник менял травяное поле, вереск сменяли лаванда, лобелия, зелень овса, барвинок, это предстояло ему увидеть в последующие приезды; скульптур было семь: старик, прижимающий к груди часы, подобные увиденным Могаевским в избе полицая, мальчик с игрушечной машинкой, девочка с птичьей клеткой (дверца открыта, птичка улетела), лежащая ничком молодая мать, обнимающая младенца, зажавшего в ручке погремушку, семисвечник, три птицы (сова, улетевшая из девочкиной клетки канарейка, вылетевшая из стариковских часов кукушка) и большая книга, чьи бронзовые листы можно было перелистывать. Одну страницу Могаевский перевернул.

На четырех углах прямоугольника с травой стояли небольшие стелы с узкими бронзовыми литыми досками с текстом. Он не разглядывал текст, не читал его, только дотронулся до отлитых букв; был ли то алфавит, понятный только израильтянам, или встречался перевод на кириллице и латинице, осталось ему неизвестным.

Он не особенно разбирался в искусстве, хотя жену сопровождал на все выставки, что в ленинградской юности, что в заграничных поездках, что в новой своей южной стране; но скульптор, должно быть, был талантлив необычайно, спящие вечным сном фигуры не походили ни на манекены, ни на условные угловатые тела, и ему пришлось снять очки, когда очутился он возле бронзового мальчика с машинкой без одного колеса. Откуда художник мог знать, что была машинка, старая, красная, чудесная, и мальчик помахал рукой, а он ему помахал в ответ?

На листах стел, так же как на листах книги, зияли задуманные архитектором и скульптором следы от пуль, круглые вспарушины с неровными краями.

Он вспомнил о четырех искусственных розах в портфеле, припасенных им накануне: на их улице держал цветочную лавку китаец, кроме натуральных цветов, торговал самодельными, совершенно удивительными, не походившими на наивные яркие бумажные квiти кладбищенских торговок, скорее напоминавшими неуместные загадочные художественные произведения.

Достав китайские цветы, добавив к ним плетистые розы от полицая, он никак не мог сообразить, куда их положить, не находил места, где не нарушил бы идеального равновесия мемориала.

Спустившись еще на один марш лестницы, он оказался уже не на склоне холма, на ровной земле. Словно гигантской лопатой врезан был выступ с каменной, тоже ноздреватой и золотистой, как все стены, стеною. Подойдя ближе, он увидел в углу щели между плитами, куда и воткнул свои розы. Поднимаясь с корточек, он споткнулся, упал на колени, уронил портфель, оперся ладонями о вертикальную стену, тут же поднялся из этой случайной позы рембрандтовского блудного сына, отряхнул джинсы, вгляделся.

Стена по замыслу архитектора была параллельна стенке оврага, и там, за ней, за полуметровой, что ли, земляной толщею лежали все убиенные, расстрелянные, ставшие скелетами со сплетенными костями.

Он прикоснулся к камню рукою, подумав: а что если там, в овраге, так же, в той же точке, впечатал в землю ладонь отец?

Камень был теплый, и словно оттуда, из могилы, шла волна любви отца, и деда, и прадеда, всех ветхозаветных прапращуров, любивших его там, в глубине веков, в момент, когда родились их собственные дети.

За его спиной за прямоугольной площадкой, обсаженной цветами, мелькала дорожка, автомобильная стоянка, куда, вероятно, по другой дороге прибывали делегации, посетители, представители.

Он отошел от овражного оссария, пора было уходить, уезжать, звонить, чтобы его отправили в обратный путь.

И стихло все.

Мелькнуло: может, во сне с прогулкой по Фонтанке Морфеево смешение времен превзошло себя? то есть мечта Лемана давно сбылась, давно была овеществлена греза о скрипке, способной сыграть небесную тишину? уж не на ней ли играл отец? Из чего была сработана она? из деревьев, убежищ древнегреческих дриад? из обломков судов, побывавших в разных морях или океанах акватории планеты нашей, чуявших эхо Марианской впадины, научившихся понимать язык немотствующих рыб? Струны ее и смычок наполнены были ветром степей, играющим всякой струною; маскировалась она под обычный струнный инструмент, была способна поднять бурю, укротить шторм, настроившись на музыку сфер привнести в земные пространства небесную тишину.

Воздух начинал наливаться лазурью, почти незаметно, исподволь, темнело.

На небосводе возникали звезды и движущиеся огоньки, не разобрать, что за светцы: спутники? дроны? сигнальные огни самолетов? фонарики ангелов, слетевшихся к столпу космической тишины?

Могаевский, запрокинув лицо, глядел в небо, и казалось ему, что стоит он на дне небесной криницы, уходящей в бесконечные дали и выси, полные небесных тел, которым не было названия с сотворения мира.

Эпиграфы, не вошедшие

в окончательную редакцию


В 1917 году, тяжело больной дизентерией, я был засыпан в блиндаже при артиллерийском обстреле. Из-за контузии я потерял память, получил тяжелые нарушения речи и движений. Желая меня успокоить, врач сказал: «Только выкиньте из головы музыку, а для легкой торговой профессии есть еще кое-какая возможность».

Карл Орф

Хор «Семь сотен интеллектуалов поклоняются цистерне с нефтью» из двух тетрадей хоров на стихи Бертольта Брехта.

Он же

Предок мой пересек границу Российской империи в 1766 году по приглашению Екатерины Второй. Тогда за каждую немецкую семью Екатерина выплачивала человеку, который организовывал переселение немцев на свободные российские земли, некоторую сумму денег. Как известно, бухгалтерские книги хранились вечно, вот они и сохранились, и каждый немец, в то время пересекавший границу, известен по имени.

Борис Раушенбах

Я восемь лет живу в Петербурге, у меня в Швабии мать моя, и дядя мой в Нюренберге, я немец, а не рогатая говядина!

Н. В. Гоголь

Образ музыканта – это что? Это человек со скрипичным футляром в руках.

Владимир Зисман

И тогда мне приснилось, что действительность – сон, а сон, который я вижу, —это действительность.

А. П. Чехов

Все персонажи вымышлены, все совпадения с реальными событиями случайны.

Титр в конце телесериала

comments

Комментарии

1

«Немецкое престо» – указание темпа в Сонате 25 Бетховена, в которой использованы темпы и ритмы немецких танцев.

3

«Тропа Масирах» – фантастическая повесть Эрнста Юнгера.

4

Стихи, приводимые здесь и далее, а также реплика о пушкинских оксюморонах принадлежат петербургскому поэту Раисе Вдовиной.

5



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю