355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб") » Текст книги (страница 9)
Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:53

Текст книги " Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")"


Автор книги: Наталья Галкина


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Белые пароходы, нареченные именами композиторов (“Григ”, “Глюк”, “Глинка”, “Рахманинов”, “Балакирев”, “Гречанинов”) торжественно плыли по реке Иоаннесси, по Улуг-Хему, река делила Азиатскую часть Евразии пополам, вбирала в себя малые и большие притоки, разбивалась на множество рукавов, превращалась в Сорок Енисеев, пульсировала, собиралась в мощный поток, зажатый горловиной Саян, мчалась через впадину Хан-хо-Хан, где у Большого Порога Хемчика спускал в воду свою лодчонку Грач, чтобы перевернуться в бешеной воде, полчаса бившей его головой о камни и отпустившей, щебеча, пожить еще десять лет. “Не садись в лодку мертвых, начальник!” – с этим воплем я и проснулась от того, что грузовик тормознул перед вечерней деревянной школой, где предстояло нам переночевать, прежде чем мы доберемся до станции. Просыпаясь, выплывая из забытого тотчас сна, я успела проскочить через вечно ремонтируемую комнату моего питерского изобретателя-адресата и прочитать в левом верхнем углу его газетной коллекции надпись на транспаранте, украшающую центр фотографии зимней похоронной процессии: “Могила Ленина – колыбель всего человечества”.

Моими соседями по купе оказались два археолога разных отрядов и молоденькая девушка с перевязанной рукой.

Ученые мужи безостановочно спорили о внутреннем смысле сцен терзания хищниками оленух, козлов и лошадей, являвшихся одной из любимых тем золотых и бронзовых изделий скифов.

– Основные темы всех изображений, как известно, – борьба и победа.

– На самом деле главное – семантика сцены терзания. На конференции, о коей идет речь, рассматривались астрономический аспект, тотемический, магический; разумеется, говорили и о реально наблюденных моментах, но они, как мы с вами понимаем, дело десятое.

К вечеру меня замутило от этого терзания, будь оно неладно, от исполнителей, золотых дел мастеров, от заказчиков-живодеров и от соседей по купе.

Когда я рассказала Наумову – посмеиваясь, пожаловалась – о своем трепете перед бесконечными спорами наученных работников о сценах заедания, раздирания когтями и проч., он выслушал меня без улыбки.

– Стало быть, в людях проснулось ветхозаветное сознание древних кочевников. Мало ли их было в двадцатом веке, сцен терзания? От Освенцима до Магадана. Сцена терзания России партийными работниками. Платиновая бляшка с инкрустациями из якутских бриллиантов. Автор неизвестен. И то ли еще будет. Терзание множится, силы сякнут. Еще и до комсомольских работников дело дойдет, эти вовсе без стыда и совести, отцы их хоть в собственное вранье истово верили, а эти лжецы лукавые, врожденные. Терзание Руси комсомольскими работниками – подходящий сюжет для диадемы или гребня содержанки либо жуткой жены.

Сбежав от спорщиков ужинать в вагон-ресторан, я заказала яичницу, ковырялась в ней вилкою; тут подсел ко мне странный дяденька в летах, полумонголоид, полускиф, говорящий с таким акцентом, что казалось – он его только что изобрел и репетирует для фильма.

В руках держал он нарды в инкрустированной, подобно шахматной, доске.

– Твоя играет? – обратился он ко мне. – Моя играет. Ничья вагоне не может играть.

– Играю, – отвечала я.

– Играй твоя-моя! – вскричал он.

Меня научили играть в нарды тувинские мальчики. “Ду, исся”. – “Ек, пендж”. Им нравилось, как я кричу в полном счастье: “Чок чогар!” Они вскрикивали, передразнивая меня: “Шеш беш, Алтын-кыс!”

Проиграв ему для приличия – хотя играл он хорошо, – я вернулась в купе. По счастью, археологи выходили мне навстречу в тамбур покурить.

Девушка с перевязанной рукой допивала чай; мы разговорились.

– Меня Грач домой в Ленинград отправил, – пожаловалась она. – Я руку повредила. Правую. А я у него в отряде художницей была. Так что придется мне ему осенью кроки и обмеры в городе сдавать.

Не было такой художницы ни в нашем отряде, ни в соседних. Задав самозванке пару наводящих вопросов, я выяснила, что отряд был мой, но тот, да не тот, время и место вроде бы совпадали, а действующие лица – не вполне. Мою подружку она помнила, например; помнила Трофимова, Витю, повариху… вот только ее повариху звали Лена, а мою – Лора.

Всплыли в памяти моей слова торговца кошками о ветвящихся мирах; неужели же и это его вранье было правдой?!

Я поведала девице с соседней ветви бытия (привет вам, птицы!), что была в хакасском отряде Грача прошлым летом, выведав, что она тогда об экспедиции и не помышляла. Разговор наш стал естественным и оживленным, мы болтали о горе Туран, о Каменке, тагарской культуре, все шло хорошо, пока на следующий день под вечер речь не зашла о чабане и его кобылке. Мой рассказ о скинувшей меня лошади был встречен моей попутчицей с превеликим удивлением. “Да ведь лошаденка его, рыжая Халда, худущая, старая, еле таскалась”. Масть лошадки, свойства рознились изрядно. Да и мой тихий узкоглазый Васка-чабан не был пятидесятилетним, то ли войну, то ли лагеря пережившим, покалеченным, одноглазым пастухом из девушкиного мира. “А как звали пастуха?” – “Василий Пантелеймонович Абалаков”. – “Не может быть”, – сказала я, похолодев. “А медные колеса, – спросила девушка, – ваш чабан на Туране искал?” – “Нет…”

– Пойду поужинаю, – сказала я.

Руки у меня дрожали, когда я застегивала ремешки на босоножках, пудрила нос, причесывалась.

Любитель игры в шеши-беши уже сидел в дальнем углу. Он помахал мне рукою. Мы стали играть, азартно бросая тавлейки. Он закричал что есть мочи, усмехаясь: “Чок чогар!”, как мальчики кричали, меня дразня. Все посетители повернули к нам недоуменные лица свои. Тут он встал, сделал жест дирижера:

– Ваша продолжай свое ужинай. Наша нарды играй-играй.

После трех партий я засобиралась в свое купе, мой партнер заказал себе рюмку коньяка, мне – бокал шампанского, я запьянела моментально, что придало мне некий кураж, как завзятому пьянчужке.

Ученые беседовали о каменных бабах. Девушка читала журнал и обрадовалась мне. Проводник принес горячий чай в бряцающих в подстаканниках граненых стаканах. Шурша оберткой рафинада, девушка спросила:

– А вы пели у костра?

– Ну, – отвечала я на сибирский лад вместо “да”.

– А какая была ваша любимая песня?

– “Пират, забудь про небеса”. Ее пели даже чаще, чем “С деревьев листья опадают, ёксель-моксель”.

– А мы все время пели “Когда я заболею”.

Тут она запела. Знала песню и я, неожиданно к нашему дуэту присоединились и оба археолога, под звон ложек и подстаканников мы пели квартетом, как идиоты: “Когда я заболею, к врачам обращаться не стану, обращусь я к друзьям, ты не думай, что это в бреду: постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье повесьте упавшую с неба звезду”.

Одна из еще не упавших звезд наперегонки с мусульманским месяцем летела с нами по сибирским просторам в окошке вагонном.

“Я шагал напролом, никогда я не слыл недотрогой, если ранят меня в справедливых и честных боях, забинтуйте мне голову русской лесною дорогой и укройте меня одеялом в весенних цветах”.

– Любимая песня Адыга, – сказал археолог постарше.

– Чья?

– Адыга.

– Кто это такой?

Тут они втроем воззрились на меня.

– Грач, – удивленно ответил археолог помладше. – Его прозвище. А. Д. Г. – анаграмма, “Адыг” – по-тувински медведь. Александр Данилович ведь ходит чуть косолапо, как мишка, да к тому же еще начальник, самый главный. Странно, что вы не знаете, если в прошлое лето работали в его отряде, его все Адыгом звали.

– Как-то мимо моих ушей пролетело.

Я то проваливалась в сон, то выплывала, всю дорогу до Ленинграда снотворческие альпинисты спускались с горы, со своей акмэ, спуск был гибелен и страшен, как всякий альпинистский спуск, высота мстила людишкам, они отмораживали руки и ноги, падали в трещины, их заносил снег, гробил мороз, сметали сели, сносили в ущелья ледопады и камнепады.

Продрав глаза, соседи от сцен терзания животных перешли к пламенным долгим обсуждениям тризны; я слушала о часах и сутках пития, курения конопли, о пытках и убийствах (тоже терзаниях…) рабов, пленных, наложниц, лошадей, собак, чьи кости потом обводили белым каре блистательный смертный дом “золотого царя” номадов. Я убегала играть в нарды, покуда игрок, приехав куда надо, не исчез: официант передал мне от него в подарок доску с нардами и завернутую в синий лоскут бляшку мертвого золота, изображавшую коня в прыжке.

На пути назад я не видела реки Урал, ее зеленая вода спряталась от меня.

За Москвой август стал репетировать сентябрины, мы въехали в осень, хмурую, дождливую. Едва ступила я на ленинградский перрон, как почувствовала: пуст город, пуст, Студенникова в нем нет.

О его северной – длительной – командировке через день или два сказал мне Наумов.

Поскольку работу экспедиционной художницы мне зачли в качестве практики, в колхоз меня не отправили, мне снова предстояла пытка праздностью, свободным временем; долгий, не занятый занятиями сентябрь ждал меня, точно западня.

Дожди прекратились, стояло полное солнца, бездумного осоавиахимовского неба блистательное, чуть холодноватое питерское бабье лето. Никто не крутил мной напропалую, как в модной песенке, я пропадала напрасно.

Перед сном я мысленно репетировала встречу со Студенниковым, во сне мы с ним бродили по Фонтанке, я просыпалась, чтобы вообразить, что засыпаю на его плече или чтобы написать несколько строк в бесконечном письме к нему (начала у письма, кажется, тоже не было): “Веришь ли, я словно нахожусь с тобой постоянно; если бы мы жили вместе, вряд ли твое настоящее присутствие было полнее воображаемого”. Конечно же, как вся моя правда, это была ложь.

Я отнесла в Эрмитаж свои кроки, обмерные рисунки скелетов с находками в могильниках на розово-рыжей миллиметровке. Грача не застала, передала для него бумаги с запискою, узнав по случаю местное его прозвище – Бабник. “Да почему, почему? Само собой, дам он очаровывал в первую голову, да он всех очаровывал… Думаю, у него амуров было меньше, чем у многих”. – “А потому, что он каменных баб изучал и подробнейшую работу о них написал. Вы разве не из тувинской его экспедиции?” – “Не совсем, – отвечала я. – Ехала в Туву, попала в Хакасию...” За соседним столом обсуждали положение женщины в кочевых племенах, дескать, она наравне с мужиками скакала в седле, воевала, убивала (“Девушка, – заметил один из собеседников, – не могла выйти замуж, пока не убьет врага. Так иные в старых девах и ходили: по кротости, слабодушию или телесной слабине да неповоротливости”), хоронили ее с почестями и не умертвляли после смерти мужа для компании. Стало быть, и диалог ожившей предо мной пары из страны-без-причин-и-следствий был ложью? Вранье оплетало меня сияющей осенней паутиной.

Напротив устрашающего Парка Победы, разбитого на месте служившего в блокаду крематорием кирпичного завода, сада на пепле и прахе с аллеями на костях, со ртутно сияющими фосфором близнечными прудами, прозванными местными жителями “очками” (иные говорили: “два очка”), на пустыре обнаружила я еще не уехавший цирк шапито, окруженный спальными вагончиками, маленьким цыганским городком бродячих артистов. Написав два этюда, я купила билет на цирковое представление.

Шарманщик, похожий на хозяина сурка с картины Ватто, дрессировщик белых собачек с зеленым говорящим попугаем на плече, велел попугаю вытащить из жестянки записочку “на счастье”, а собачонке на задних лапках поднести эту цидульку мне вместе с бумажной гвоздикой. Все аплодировали. Я развернула записку, прочла: “Помни себя”.

Его сменили двое гимнастов на роликах, он и она, она улыбалась сияющей улыбкой Дины Дурбин, неслись ее локоны, звенели ролики, сверкали блестки.

Потом появился иллюзионист, чье выступление, как все престидижинаторские номера, напоминало сон. Его сопровождала некая “Латерна Магика”, витали в воздухе голуби, городские крыши, Исаакиевский собор возникал из ничего.

Вынул он напоследок из цилиндра маленького позлащенного божочка (даже личико измазано было бронзою) в золотых доспехах, сияли поталью складки, шлем, сапоги, лилипут-ребенок стоял у мага на ладонях, маг поставил его на арену, крошка идол, мини-божок войны едва доходил ему до середины голени; однако, подскочив, это существо из старой сказки воинственно стало потрясать золотым кукольным мечом, принимать позы разгневанного гладиатора, неудержимо бегать под музыку, сделав заключительный круг почета по бортику манежа.

Когда представление закончилось, я устремилась к дому Косоурова, идти было недалеко, я почти бежала, прокручивая про себя вранье торговца кошками (бывшее, надо думать, правдою): каждый раз, перемещаясь во времени, возвращаешься в другую ветку древа событий! Он искушал меня, – и я поддалась искушению.

Косоуров открыл мне дверь, тихий, мрачный, в черном свитере. В глубине квартиры его семейство переговаривалось у телевизора.

– Пожалуйста… прошу вас… мне очень нужно… пустите меня в ваш “лифт”… я никуда не удеру, я хочу попасть в завтра… в другое завтра…

– Инна, ведь это не игрушка.

Я расплакалась.

Он нахмурился.

– У меня вообще-то для вас письмо, но я не заставала вас по телефону, оно у меня дома.

– Мы были под Лугой. От кого письмо?

– От сибирского курьера.

– Он сам вам его отдал для меня?

– Он погиб. Я нашла конверт в его книге случайно. Это не все. Я была… в вашей “стране счастья”… В стране без причин и следствий. Там очень страшно.

– Где вы ее нашли, страну счастья?

– В могиле. В могильнике трехтысячелетней давности. В раскопе. Я потом расскажу.

– Ладно, – сказал он. – Идемте.

В “лифте” – руки ходили ходуном – я набрала завтрашнее число. Стоп-кадр, легкий звон в ушах. Ничего. Я помедлила, открыла дверь в коридор. Косоуров, ждавший меня, проводил меня на лестницу, на сей раз был он не в черном свитере, а в белой рубашке, приложил палец к губам – тс-с-с; я ушла молча. У кого-то из соседей по радио куранты били двенадцать, грянул гимн. Улицы были пустынны, цвет фонарей поменялся, стал желтее, последний троллейбус привычно домчал меня до перекрестка с Благодатной, я порысила домой, на минуту помедлив у старой узкоколейки, где прошлой зимой стояли мы со Студенниковым. Дома все спали, кроме кота; я уснула, едва голова коснулась подушки.

Вода поднималась, наступала, подневольная гневная вода превращала в дно сушу. Исчезал на глазах бинарный остров, отделявший наш ерик от Енисея, вот пропал домишко бакенщика (знаменитого тем, что в дни настающего по сюжету осложненной путями сообщения торговли сухого закона останавливал он пароходы на Енисее, подлетал к ним на утлой, ушлой задирающей нос моторке своей и покупал водку не у пассажиров, так у команды), зыбь поднялась над кронами дерев, вот заплескалось у нашего брошенного впопыхах лагеря, лизнуло набегающей волной дорогу. Я карабкалась по склону горы. В пещере стучала пишущая машинка, голос Грача диктовал невидимой машинистке: “Терзание хищником породы кошачьих травоядного копытного животного, – та-та-та-та-та-та, джик, – …право на жестокость... – та-та-та-та-та-та-та, джик, после стука отъехавшей каретки я была уже под пещерой; он продолжал диктовать: – погребения… повторяли размещение реальных людей в реальных жилищах… Рассматривая проблему аналогичности смерти и сна, великий русский ученый Мечников приводит соображения ряда исследователей, сводящиеся к тому, что сон является следствием самоотравления организма либо в связи с накоплением в мозгу продуктов истощения, уносимых кровью во время сна, либо в связи с накоплением в организме кислоты, или щелочи, или ядовитых веществ. „Аналогия между сном и естественной смертью, – указывает Мечников, – позволяет предположить, что последняя настает также вследствие самоотравления. Оно гораздо глубже и серьезнее того, которое вызывает сон…“ Погребения скифских времен отражают комплекс представлений, получивших в этнографии наименование идеи „живого мертвеца“, то есть живого трупа…”

Выше, выше, получасовой подъем время сновидения сократило на манер опытного жестокого редактора, утих голос, пропало стрекотание “Ундервуда” (или то была “Эрика”?), а вот и вершина горы, другая декорация, площадка глинистой весенней земли с чешуйками и трещинами среднеазиатского такыра, молодая трава то там, то сям, зелены кусты и деревья, я бегу по тропинке, сирень в цвету, встают из руин марсианские башни пулковских телескопов, одуванчики зацветают, разлетаются пухом, деревья желтеют, а когда подбегаю я к ступеням центрального трехкупольного здания, все бело от снега (на снегу кто-то вывел печатными буквами: ГЕРМАН ГЕРАСИМОВИЧ ЛЕНГАУЭР УЕХАЛ В ГОРОД), над дорожкой, убегающей вниз, точно петергофский каскад, воткнуты в сугроб бамбуковые палки, рядом лежат лыжи, я надеваю лыжи, трамплин обсерваторских Пулковских высот выносит меня на теряющийся в затуманенной снегом дали городской котловины Пулковский меридиан, нулевой меридиан европейской половины нашей Евразии. Я лечу над несуществующей линией картографии, ветер в лицо, лечу на север, поворот к аэродрому уже позади, памятник блокадному царству смерти еще не поставлен, его вертикальная стела не может помешать полету, направо снег и пепел Парка Победы, налево купол шапито, быстрее, быстрее, ветер поет, повторяя привычные для этих мест такты похорон и парадов, у Новодевичьего монастыря стоит ангел, монастырь снова стал монастырем, сияет купол храма, за белым лугом дымятся “горячие поля” городских свалок, у Обводного замерли бронзовые вавилонские бычища Демут-Малиновского, с крыш со звуком рвущихся парусов начинают взлетать мириады бумажных змеев, я камнем лечу вниз, с криком падаю с кровати, на меня осуждающе смотрит кот, только что наслюнявивший лапу и надраивший ею свою харизму.

Утро, дома никого, чуть лиловое освещение от заоконной дождевой тучи, все так и не так, как вчера; с неудовольствием смотрю я на прикнопленные к стене этюды Енисея: дороги между березами, ерик, Туран. Никаких этюдов я в экспедиции не писала. Кот недоволен мною, я слоняюсь по дому, слушаю пластинку, голос Ивицы Шерфези выводит с акцентом: “Клиён ты мой опафший, клиён за-лье-де-нье-лый…” Родители приходят с работы, я не узнаю их одежд, бегу, шапку в охапку, к Студенникову, застаю его на площадке с чемоданом.

– Ты приехал?

“Мы разве на „ты“?”

– Я уезжаю.

– Куда?

– На север.

– Надолго?

– Может, навсегда.

– Ты шутишь? Дай сигарету.

– Ты разве куришь?

Я не курю. Он дает мне сигарету, достает из кармана спички.

Это мой коробок, тот самый коробок из будущего, который я почти год назад машинально вытащила из кармана и отдала ему. На спичечной коробке едет на верблюде по улице Чухлая города Пинска неизвестный мусульманин, окруженный пальмами услужливого миража. Под крышкой коробка пять горелых спичек. Стало быть, ты носишь мой коробок с собою вместо талисмана, возлюбленный мой?

Он умчался, поймав такси тут же, у дома: надолго? навсегда? куда именно он ехал? что такое “на север”?

Дома сняла я со стены неизвестно чьи акварели, повесила над кроватью карту, стащила у брата стопку книг о Новой Земле, Шпицбергене, исследователях Севера.

Прощай, отснишься ты мне, страна раскопок, уйдешь, утихнут шаги жителей столицы твоей Скифополиса, отзвучит двухголосое пение Тувы, отмелькают тела тувинской борьбы, пролетят степные кони твои, сотрутся из памяти названия Страшная могила, Толстая могила, Чертомлык, Пазырык, померкнут в воображении моем виртуальные вымершие ущелья, вода которых перемешана с битумом, испарится сома жизни из лунных чаш, прижимаемых к груди мертвыми Лагаша, каменными бабами ковыльных пространств, Чак-Моолями их: все пройдет.

Я читала о зимах, Новой Земле, сибирской медлительной почте, и холод жизни, отчужденность ее, краткость, непонятность томили меня.

“Завтрашний день”, в который я перенеслась, был мне не впору. Не так покрашена была кухня, не те обои наклеены в прихожей, не те книги стояли на полках. Рядом с картой повесила я на стену подаренное братом “засекреченное” фото, цветной снимок арктических льдов из космоса, и этюд шапито с вагончиками. Приглядевшись к этюду, я для равновесия намалевала в правом углу еще один вагончик, голубой. Обнаружив его послезавтра справа от циркового шатра натуральным образом, я решила подойти и убедиться, что намалеванный мной лишний вагончик материализовался.

На ступеньках вагончика сидел карлик, большеголовый, высоколобый, коротконогий, короткорукий, с красивыми карими глазами и бородой с портрета Эль-Греко. Карлик церемонно поздоровался. Я спросила его, давно ли тут этот фургон.

– Со вчерашнего дня, – отвечал карлик. – Цирк лилипутов прибыл. Он завершит нынешние гастроли шапито.

– Так вы приехали с цирком лилипутов?

Карлик, кажется, обиделся.

– Я не лилипут, – произнес он важно. – Видно, вы ничего не понимаете в проблемах нанизма. Я – карлик, значительно выше лилипутов, да и не похож на них. Живу рядом, мы дружим. Когда они приезжают, а они уже приезжали год назад и три года назад, я хожу к ним в гости.

– Так этим летом они не выступали?

– А вас этим летом тут не было? Нет, не выступали. Вы, видать, школьница, летом отдыхали на даче, так?

– Я студентка, летом подрабатывала в экспедиции.

После паузы, не зная, что сказать, я спросила:

– А вы летом где отдыхали?

– Летом, – отвечал карлик с достоинством, – мы с женой всегда отдыхаем на берегах Пряжки.

Вразвалку слез он со ступенек.

– Хотите на представление лилипутов?

– Хочу! – вскричала я.

Карлик был очень доволен.

– Нате контрамарку, – сказал он царственно, одаривая меня белым квиточком бумаги. – Место прекрасное, третий ряд.

И пригласил меня (“после окончания представления, в темный миг безлюдный”) посидеть с ним и с лилипутами у вечернего костра “на дальнем краю пустыря”.

В Парке Победы, куда побрела я выкурить (не без отвращения) сигарету, неожиданно встретился мне Наумов.

– Я думала, вы не любите Парк Победы.

– Я и не люблю. Все надеюсь притерпеться. Мне мешает аура крематория заводского, огорода на могилах. Я просто иду пешком от знакомых с Космонавтов. А вы какими судьбами – без почтальонской сумки, одна-одинешенька, с цигаркой? Вид у вас как у девушки, которая раньше времени пришла на свидание.

– Только вид. Студенников уехал на север. Поклонникам отказываю. Однако живу в волшебной божественной стране любви, лучшей стране мира, полной чудес.

– Когда любовь становится богом, она становится бесом.

– Слова сии уже от Студенникова слышала. Он считал, что, ежели он мне этого не скажет, не скажет никто. Все неправда. Опять обманул меня. Вот ведь вы говорите.

– Ну вот, слезы на глазах. Что такое, полноте.

– Здесь, на меридиане, всегда ветер, потому и слезы.

Он внезапно рассердился, по обыкновению, ни с того ни с сего.

– Дался вам этот меридиан. Вам и дела до него нет. Две его ветви, северная и южная, уходят для вас в бесконечность. Ну, разве что речь может идти о его отрезке… между нацелившей в небо телескопы обсерваторией и шпилем с ангелом-флюгером, указующим в небо метафизическое.

– Какой-то ужас – ангел-вертлюг. Может, это вид научного святотатства?

– Может, поворачиваясь, ангел при любом ветре горожан крылами защищает.

– Зачем ему вообще вертеться? Что он, золотой петушок?

Тут подошел мой знакомый Шура Ширман, молодой актер, поздоровался, желая со мной поболтать; Наумов стал откланиваться, но я задержала его.

– Послушайте, а ведь под шпилем, под золотыми крыльями, на меридиане, все русские цари спят…

– Не все, последнего нет.

– В конце двадцатого века прах царя, царицы и царевен (кажется, только одна царевна да царевич не сыщутся) достанут из уральских штолен, чтобы похоронить в соборе Петропавловки.

– Откуда вы это взяли? От Константина нашего? Кстати, я все в толк не возьму: он своих покойников по-христиански с отпеванием перепогребает или просто с почетом с места на место перезакапывает? Ох, забыл, забыл про ваши отношения с будущим временем… Кстати, вы не замечали, что кладбище – место, где адресом человека является время?

Наумов ушел.

– Какие мрачные беседы ведешь, Инна! Пойдем в рюмочную, в “Шоколадницу”, коньячку выпьем для веселия души.

– Нет, мне некогда, Ширман, в шапито иду лилипутов смотреть. Хочешь, вместе пойдем? Контрамарка у меня на два лица.

– Ну и иди, как та сумасшедшая, что всегда брала два билета и говорила: “Он со мною”. Лилипуты? Был я с цирком лилипутов одновременно на гастролях в Красноярске. В одной гостинице жили. Главный исполнитель их, прима, постоянно к представлению напивался. Стали его запирать. И что же ты думаешь? Дверь отопрут, а он опять в стельку. Окна задраены, третий этаж. Стали следить, выследили: лилипут коридорному из номера под дверь деньги подсовывал, тот шел, покупал “маленькую”, выливал в блюдечко, в номер под дверь и задвигал. Правда, правда. И еще помню, как две лилипутки по коридору один утюг тащили. Страшная картина. А ведь им еще гладить этой одороблой надо было. Ой, а Толика, фотографа, помнишь? Видела у него фото – лилипут у Медного всадника? Полное размасштабирование.

Ширман улыбался, такой же, как прежде, узкий, худой, в длинной черной шинелке, красивый, с баками, похожий на Пушкина из кино.

– А где Рома?

– Какой Рома?

Романом звали ширмановского друга и сокурсника; как они играли на двух гитарах, пели на два голоса!

– Твой друг-приятель.

– Ты что-то путаешь, Инна.

– Да, должно быть, путаю. Ну, пока, Шура, я пошла.

Я чмокнула его в щеку, он поцеловал мне ручку. Чао, двухголосое пение, поручик Голицын, две гитары за стеной, прощайте.

Из припрятанной “Латерна Магики” возник посередине арены голографический призрак расставившего ноги в сапогах с ботфортами огромного Гулливера, надвинувшего на лоб треуголку бермудскую времен петровских. Сколько я ни расспрашивала потом знакомых и незнакомых, никто этого номера не видел. Под странную музыку с колокольчиками в лучи прожекторов, окруживших Гулливера, въехали в каретах, запряженных собачками, вбежали предваряемые розовой принцессой на страусе маленькие человечки.

Сверкали глаза их, точно стразы, сверкали блестки на одеждах, мелькали башмачки. Бегал по кругу вокруг арены маленький золотой (золотые доспехи скифского мини-царя) вояка, свирепое личико, грозные выкрики, все золотым мечом потрясал, нападал на Гулливера, призывал войско; наконец розовая принцесса очаровывала и успокаивала его, они уезжали на страусе, маленький народец во тьме танцевал, перебрасываясь светящимися мячиками, выходил маг, вывозили огромный золотой шкаф, лилипуты входили в него, шкаф закрывали, маг махал плащом, таял в воздухе Гулливер, униформисты распахивали створки шкафа, разумеется, вместо пропавших лилипутов из шкафа выпархивали голуби, музыка, туш, аплодисменты. Уходя с арены, маг забывал на опилках черный плащ с белым подбоем, униформист поднимал плащ, из-под которого выскакивал золотой неуемный воинственный малыш, делал круг почета, освещаемый лучом оранжевого прожектора, и убегал за кулисы.

Представление закончилось. С толпой счастливых зрителей перешла я проспект, на ближайшей скамеечке вечернего Парка Победы выкурила вторую (отвратительную) сигарету и вернулась к вагончикам за шапито, где уже суетился карлик, разведший костерок, разложивший на деревянных ящиках нехитрое угощение. Вагончики заслоняли костерок стеною, чужих не ждали, не звали, да их и не было.

– Понравилось? – спросил карлик.

– Чудо! – вскричала я.

– А кто больше всех понравился?

– Розовая принцесса.

– Ее зовут Александрина Прокофьевна, – сказал карлик. – Я вас сейчас познакомлю.

– А маленького золотого как зовут?

– Петрик.

– Без отчества?

– Да ведь он еще ребенок, – сказал карлик. – Его недавно приняли, вместо дяди. Дядя, знаете ли, спился.

Лилипуты сидели вокруг костерка на ящиках, пили ликер из маленьких стопариков голубого стекла; тамадой, был, разумеется, их шпрехшталмейстер, тоже переодевшийся в партикулярное, однако отсутствие черно-золотой ливреи с немасштабной хризантемой в петлице важности и презентабельности ему не убавило ничуть. Он произносил тосты поставленным тускло-звонким голосом, раскатисто подчеркивая “р”. “А сейчас поднимем бокалы, – и все подняли голубые стопарики свои, – за здор-ровье нашей очар-ровательной др-рессир-ровщицы Р-розочки!” – “И за моих собачек!” – “За собачек отдельно”. Выпили и за собачек. Шпрехшталмейстер вынес из фургона (под аплодисменты) маленькую гитару (“мне ее мастер из Сыктывкара из распиленных ружейных прикладов вишневого дерева выклеивал”) и, картинно настроив ее, запел:

Где вы тепер-рь? Кто вам целует пальцы?

Куда ушел ваш китайчонок Ли?

Вы, кажется, потом любили пор-ртугальца,

А может быть, с малайцем вы ушли.

Старый клоун дядя Вася утер слезу.

– Красота… – шепнул он мне. – Ну, точно как на довоенных гастролях в саду “Александрия”!

В последний р-раз я видел вас так близко,

В пр-ролеты улиц вас умчал авто.

Пр-риснилось мне: тепер-рь в пр-ритонах Сан-Фр-ранциско

Лиловый негр-р вам подает манто.

– Браво, Иннокентий! – закричал старый клоун. – Если бы ты был с нами на гастролях по садам, ты бы пел непременно, специально репризу бы придумали! Народ бы валом валил тебя послушать. Почему ты не поешь на арене, кстати?

– Повода нет, – отвечал Иннокентий.

– Так найди!

– А что за гастроли по садам? Загородные? – спросила я.

– По всей стране, – старый клоун выпил перцовки из граненого стакана. – Раньше, дорогая моя медно-золотая головушка, в каждом уважающем себя городе имелся городской сад с названием, личным именем. Сад “Буфф”, например, “Олимпия”, “Александрия”…

– “Альгамбра”!

– О, это в Сибири, помню, помню! Начинал-то я в одесском саду пивоваренного завода, в саду “Енни”. Музыкальная клоунада, три рубля за выступление, ситцевый фрак себе сшил в кредит. Таким успехом пользовался мой номер! А в Киеве в саду “Эрмитаж” я, увы, провалился; зато после провала отправился в свое первое гастрольное турне, пять рублей за вечер, Стародуб, Брянск, Вязьма, Ржев, Торжок, Вышний Волочок, Валдай, Старая Русса, Новгород. Про меня в афише было написано: “Непревзойденный клоун”. Но, знаете ли, я всегда ждал конца зимнего сезона, чтобы получить ангажемент в один из летних садов. В Петербурге впервые выступал в Измайловском саду. Со мной в Измайловском тогда легендарный канатоходец Федор Молодцов выступал; он вызвал на соревнование иностранца Эмиля Блондена, перешедшего по канату через Ниагарский водопад: договорились перейти через Неву. И что же? Блонден перешел по канату через Неву против Кадетского корпуса, а Молодцов – в более широком месте – и победил! Публика прямо с ума сходила. Я с Молодцовым на пари взялся без тренировки в цирке по канату пройти, дурак; чуть не сорвался, могли оба разбиться, сетку Молодцов никогда не натягивал, да Бог спас. Потом зимой в цирк Чинизелли перешел и три года каждое лето, верите ли, в лучших садах Петербурга подвизался: “Аквариум”, “Аркадия”, “Помпей”, “Ливадия”, “Зоологический сад”, “Олимпия” – все были мои! Сад “Аркадия” в Новой Деревне находился, в нем Шаляпин певал. Сад был регулярный, для семейной публики. Цыгане особым успехом пользовались; из цыган свел я знакомство с гитаристом-виртуозом Николаем Ивановичем Шишкиным. Бывало, поют с братом Дмитрием, слушаю, слезы текут, верите ли, хоть и сам музыкант – чудо!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю