355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб") » Текст книги (страница 4)
Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:53

Текст книги " Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")"


Автор книги: Наталья Галкина


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

– Только не говори, что ты куришь сигареты “Шипка”.

Ну, разумеется, покатившись со смеху, он достал из кармана своего темного элегантного осеннего пальтеца пачку “Шипки”.

– Знаешь, наш штигличанский педагог Катонин возглавлял группу архитекторов, создавших проект, согласно которому Московские ворота надлежало восстановить при входе в Парк Победы.

– Парк Победы стоит на месте захоронения сожженных в крематории блокадных покойников, то есть стоит на пепле и костях.

– Не может быть. Откуда ты знаешь?

– Мне Косоуров рассказывал. Триумфальная арка, ведущая на кладбище?

– Что за охота тебе в такой чудесный вечер мне такие ужасы рассказывать?! – сказала я с досадою.

Но пугающими показались мне в этот миг связки скульптурных трофеев, хвала и слава, и страшными – суровые лица гениев Московских ворот.

– Как они смотрят… как поверженные демоны…

В жилище Студенникова было уютно, тихо, он затопил не замеченный мною прежде притаившийся за маленькой ширмою камин, веселое пламя плясало по угольным брикетам, качались под потолком присмиревшие летуны, сушились мои ботинки, плескалось мое сердце, пересохшими губами глотала я пылающий чай. Я хотела бы остаться до утра, остаться в его жизни до конца дней своих, я хотела бы, чтобы он научил наших детей запускать бумажных змеев.

– Я хотела бы, – сказала я, – быть венгеркой и, может быть, погибнуть во время венгерских событий. Иногда как-то тесно в собственном образе. То есть в том, что собой представляешь. Хочется жить другой жизнью, не своей, быть не собой. Думаю, все это оттого, что я рыжая.

– Быть не собой? Как это?

– Я хотела бы быть певицей пошлых попсовых песен, натягивать на ляжки черные ажурные чулки в клеточку с блестками, крутить мозги поклонникам.

Он поднял брови, но не успел ответить.

В дверь позвонили.

Последующую сцену воспринимала я отрывками, дискретно, бессвязно. Так никогда и не восстановилось в памяти моей лицо женщины, влетевшей в комнату, набросившейся на меня – жены Студенникова; я помнила ее рост, одежду; кажется, цвет ее волос; но черты лица ускользали, то скула мелькнет, то рот, то глаз, точно передо мной был рассыпающийся женский портрет кисти позднего Пикассо.

С криком она вцепилась мне в волосы, потом влепила мне пощечину, потом вметелила в глаз и в скулу.

– Ах ты, стерва, поблядушка, тварь поганая, будешь знать, как по чужим мужьям шляться!

Меня в жизни до того никто пальцем не тронул, поначалу я опешила, лишилась дыхания.

– А ты, хрен собачий! – орала она, царапаясь. – Вот как ты тут работаешь, проституток трахаешь, девок водишь!

Обида, смешанная с яростью и болью, взяла верх над смятением моим, и я, совершенно неожиданно для себя самой, врезала ей в нос, подставила подножку, и покатились мы по полу, тузя друг друга почем зря. Поначалу растерявшийся Студенников, придя в себя, растащил нас, как кошек, скрутил ей руки за спину и бросил мне:

– Быстро одевайся и уходи.

– Ты уже успел с этой суки колготки стащить! – вопила его милая женушка.

– Дура, – сказал он ей совершенно спокойно, чуть задыхаясь, – девчонка в снег провалилась, чулки сушила.

Она на минуту перестала блажить, я выскочила за дверь, захлопнув французский замок, плача, побежала вниз по лестнице. На втором этаже высунулась из зашарпанного жилища пьянчужка, вполне мне под стать: глаз подбит, щека исцарапана, всклокоченная; понимающе смотрела, как я пытаюсь дрожащими пальцами застегнуть пальто.

– Пива хочешь? – спросила утешительно.

На улице мело, когда только метель началась. Я бежала, всхлипывала, глотала снег, проскочила переулком, обогнула длинный пятиэтажный дом. Передо мной раскинулось заснеженное поле с какими-то избами на горизонте, далекими кустами, зимними деревьями; там, вдалеке, светя окнами, шел поезд, прошел, отмелькал. Я брела по колено в снегу то ли в сторону Пулкова, то ли в сторону Пушкина, Царского Села, обманное меридианное пространство сдало меня простору.

Поплутав по задворкам, я оказалась в знакомом внутреннем дворике “Архитектурного излишества”. Сидя на белой с черными лапами скамье под фонарем, достала я пудреницу, глянула в зеркальце на неутешительный портрет с фингалом, ссадиной и вспухшей губою, зачерпнула снега, приложила к лицу.

Во двор въехал черный сверкающий жук автомобиля, вышел Мумификатор, повернул ко мне по-совиному холодное брезгливое лицо жреца. Я явно ему не понравилась. Он поднял брови, из машины выгреблись два одинаковых амбала в осенних шляпах, я, подхватившись, убежала на улицу, где ждал меня футляр телефона-автомата, из которого наврала я маме с три короба, сказавшись ночующей у подружки. Выйдя из стекляшки телефонной будки, я испугалась, что так поздно, почти рано, что я наедине с проспектом и не знаю, куда идти, любой волк меня съест. Разумеется, навстречу шел человек, и это был Студенников, вероятно, проводивший домой свою бешеную жену, успевший утешить подругу Толика и прогуляться.

– Прости, что так вышло. Мне правда очень жаль, прости. Как ты?

– Замечательно, – отвечала я, встав так, чтобы меньше заметен был синяк. – А вот ты-то как живешь с такой… с такой…

Подбирая выражения, я разревелась, он достал платок, хотел вытереть мне слезы – или нос утереть? – но я увернулась, вытерлась рукавом, точно беспризорница.

– Ты начитанная умная девочка, – сказал он медленно, – герцогиня де Рюбомпрэ, – ума не приложу, где он взял эту герцогиню, из каких недр подсознания, – жизнь воспринимаешь через чтение, через литературу; а она видит жизнь такой, какой есть. Она читает мало, живет, пребывает в действительности.

– Драться и ругаться – это, по-твоему, пребывать в действительности?

– По твоим литературным канонам, – продолжал он, словно не слыша моего вопроса, – нет ничего важнее великой любви и благородного поведения. А в настоящей жизни…

Я его перебила:

– А в настоящей жизни надо хамить по мере сил и возможностей, а на любовь чихать с горы высокой, поскольку формальности важнее, а врать – очень даже хорошо.

– При чем тут формальности? Ты никогда не слыхала поговорку “Где постелила, там и спи”? А о заповедях ты знаешь что-нибудь?

– Не знала, что ты верующий.

– Верующий не верующий, но с детства усвоил, что двум богам не молятся, что прелюбодействовать негоже, – ну, и так далее.

– Если ты живешь с женой и не любишь ее, – изрекла я, – то ты и с ней прелюбодействуешь.

– Где ты только такое вычитала? – Он швырнул окурок в урну, издалека, почти со злостью, красный огонек пролетел светлячком. – И с чего ты взяла, что я ее не люблю? Что я не по любви женился?

– Я чувствую! Знаю! Вижу! Если бы… если бы ты был свободен, – голос у меня срывался, – и тебе пришлось бы выбирать сегоднямежду мной и ей, кого бы ты выбрал?

– Зачем ты спрашиваешь? Сколько ты лишнего говоришь.

– Так не лжец ли ты последний?! – вскричала я. – Для тебя важнее чувства настоящего какой-то непонятный долг?

– Тебе никогда не встречалось выражение “чувство долга”? Долг тоже чувство, рыжая. И сильней многих прочих, кстати.

С этими словами сделал он шаг с тротуара в услужливо открытую дверь троллейбуса, толстозадого и сине-желтого, дверь тотчас захлопнулась, троллейбус (первый, в отличие от любимого мною последнего) укатил.

Я побрела к выходу из города навстречу ветру, дувшему с юга на север, прикладывала к ссадине у брови снежки, всхлипывая, щеки и уши горели, губа распухла.

– Что это с нашей письмоносицей? – спросил преградивший мне дорогу Косоуров, которого я сгоряча вовсе не заметила. – На катке упали?

– На меня напала мерзкая баба, жена любимого человека.

– Заняты ли вы завтра между двумя и тремя?

– Вы хотите послать меня за почтой в книжный магазин?

– Нет, я хочу, чтобы вы посетили со мной барокамеру.

– Баро… что?

– Это такая кибитка, кабинка, заходите, дверь задраивают, как в звездолете, потихоньку меняют атмосферное давление, вы восходите в горы, не сходя с места. Или погружаетесь под воду на большую глубину. Девица, которая по болезни нуждалась в посещении данного лечебно-тренировочного аттракциона, подвернула ногу, и я хочу выдать вас за нее.

– Вам-то это зачем?

– Нужно.

– Ну, где наша не пропадала, – моя обида и горе улетучивались, я уже грызла преподнесенный мне Косоуровым пылающий пирожок с мясом, жаренный на солярке (мы стояли у спозаранку открывшейся пирожковой), – я снова согласна принять участие в ваших сомнительных экспериментах, – все ради науки!

– Не сомнительных, а спекулятивных, – сказал он, уходя. – И почему “снова”? В первый раз я вас ни о чем не просил, вашим согласием не интересовался; вы самовольничали и, если хотите, хулиганили с изобретенной мной установкой по личному почину.

Вместо того, чтобы поехать в институт, я отправилась домой. Брат с отцом были на работе, мама ушла подменить сотрудницу в свою библиотеку. Я приложила к синяку примочку из бодяги, намазалась мазью с пчелиным ядом, потом облепиховым вареньем. Приступ безнадежной усталости свалил меня на диван: впервые проявилась ярчайшим образом моя способность засыпать в самые тяжелые минуты жизни.

В тихом родительском доме на Благодатной улице, натянув на милом мирном бабушкином диване клетчатый плед до подпухшей скулы, из дневного снулого зимнего полусвета попала я в страшную враждебную мглу чужой, неизвестно чьей, замершей во зле коммунальной квартиры на одной из улиц – во сне я знала это зрительским знанием спящих – ночной послевоенной Москвы.

Зыбок был коридор, где присутствовала я почти бестелесно, трепещущее привидение, боящееся обнаружить местонахождение свое во тьме, скованное ужасом, не дающим возможности бежать из мрачного предательского пространства захлопнувшейся западни.

В коридор выходили запертые двери, невидимые в непроницаемой черноте. За одной из дверей, кажется в ванной, умирали два человека, я слышала их чейн-стоксовское гаснущее дыхание. Запах прели, сладкий синеватый запах цианида, крови, гибели кружил голову.

Спали ли коммунальные люди за другими дверьми? делали вид, что спят? или отсутствовали к случаю? были ли в доме убийцы? или собирались зайти проверить, как удалась им их работа?

Я знала только то, что один из двоих был застигнутым беглецом, отчасти мне известным; да еще то, что оказалась я где не надо не своей волею, случайно, какой-то колдовской научный движок вроде косоуровского “лифта” собрал меня в меня из ничего. Возможно, в роли почтальонши, вестницы, почтовой голубки. Но весть моя опоздала – или письмо, которое должна была я забрать для адресата, исчезло: ненаписанное? украденное?

Кто-то шел по лестнице, поворачивал ключ в замке, их было несколько человек, шестеро ли, семеро, голоса, дверь распахнулась, плеснуло светом с лестничной площадки, закричав, я проснулась от собственного крика, сердце колотилось бешено, в висках стучало. Я была дома одна, спала не больше получаса. Медленно отдышавшись, я вспоминала приснившееся, но не могла вспомнить, кто вошел с лестницы, может быть, Смерть, может, виновники ее, а может, невинные жильцы коммуналки, они же лжецы и соучастники. Я побрела на кухню попить чайного гриба, потом в ванную умыться, глянула в зеркало. Почти никаких следов ночной драки. Добравшись до дивана, я незамедлительно уснула, убыла в тишину, где ни сновидений, ни кошмаров не держат.

– Вставай, рыжая, – расталкивал меня брат. – Скоро спать надо будет ложиться. Вставай, соня, ленивица, лемуриха, лежебока, нос в варенье. Больной, проснитесь, примите снотворное.

– Еще сегодня? – спросила я.

– Уже почти вчера.

– Ты здорова? – спросила мама.

– Душой болеет, – заметил брат.

Он принес мне кота, кот свернулся на плече, мусолил мне кудри, драл когтями свитерок, совершенно успокоил меня, разбудил, вернул к жизни. Серотигровый рыбий мех, недовольное мурло. Полное имя Орехово-Зуево, уменьшительное Херя.

Мы встретились с Косоуровым на трамвайной остановке.

– Куда едем?

– В Военно-медицинскую, к Финляндскому вокзалу. Вы – моя протеже, перенесли тяжелый бронхит, вам предписано лечение в барокамере, имитирующей подъем в горы.

– Ну, допустим, я ищу, то есть ваша протеже ищет исцеления от бронхита. А что ищете вы?

– Авалон, – отвечал он, не сморгнув. – А может, Гиперборей. Или Шамбалу. Какая разница.

– В барокамере?

– В горах. На горных высотах. Кратных северным широтам. На самих северных широтах. В гипобарической камере ищу я свой Гиперборей, землю широты, где нет причинно-следственных цепей, не работают причины и следствия, где любовь вечна, а препятствий не существует.

– Когда найдете, возьмите меня туда! – вскричала я.

– По официальной версии я и сам корректирую свой старый двойной кашель: лагерника и курильщика.

Прибренчавший с юга трамвай помчал нас на север.

Дом, в который вошли мы, располагался за Литейным мостом, был сер, уныл, безлик. Нас встретил в гардеробе невысокий человек в белом халате. Он долго вел нас по коридорам, лестницам, мы переходили с этажа на этаж; наконец отперта была дверь с надписью “Гипобарическая барокамера”. В центре полупустой комнаты стояла на фундаменте с приставной лесенкой большая коробка, блестя круглыми окошечками-иллюминаторами.

– Что за кибитка! – сказала я. – Словно мы в Антарктике или Арктике.

– Девочка после бронхита? – осведомился проводник. – Мне о ней Владимир Львович говорил.

По лесенке вошли мы втроем в крошечный тамбур, оказались перед задраенной дверью, проследовали в крошечную комнатенку с принайтованными скамеечками; дверь за нами закрылась, как в подлодке, убыл наш проводник через епифанский шлюз, задраив и его.

Он заглядывал снаружи в окошечко, переговаривался с Косоуровым через допотопный шлемофон, а я не могла унять легкую дрожь, страх обуял меня ни с того ни с сего, заменитель клаустрофобии. Кем ощущала я себя в ту минуту? подопытной мышью? подводницей? пассажиркой на тот свет из захлопнувшейся газовой камеры? космонавткой поневоле вроде белой собачки? Только не собой!

Давление понижалось, дышалось иначе, Косоуров говорил мне, что “подъем в гору” переносится всеми легко, “спуск” идет тяжелее, “спускаться” надо медленно, иначе может пойти кровь из носа и ушей, я слушала его и не слушала, что-то происходило со мной, словно действительность двоилась, троилась, кроме косоуровского голоса, звучал еще один голос, читавший вслух: “Опять крутит непогода, сыплется снежная крупа. Зажженный фонарь освещает палатку, спальные мешки, две фигуры и томик Пушкина с историей Гринева”.

Шелест переворачиваемой страницы. Вой ветра.

– “Мы любовались прекрасной картиной вечерних облаков. Тень от зашедшего солнца чуть обгоняла нас. Оползали морены, осыпались камни бесконечных осыпей, таял лед на острых иглах в верхней части ледника”.

Белой мглой заволакивало нашу научную кибитку, вот она развеществилась, пропала, видно было только бескрайнее холодное небо над горами, победоносную отвлеченную голубизну, лилово-синие тени на белом фирне.

– “На леднике среди камней, – слышала я резонирующий под колоколом чужого времени незнакомого пространства молодой веселый голос, – можно было встретить лишь мышей, а еще выше – пауков, стрекоз, бабочек, большая часть которых погибла и лежала на снегу. Однако на высоте 5000 метров исчезли и эти представители животного мира. Лишь последний, самый упорный спутник, – горные галки, – сопровождали нас до высоты 6000 метров и чуть не подвели нас, поклевав значительную часть продуктов, оставленных на обратный путь. Но вот и галки покинули нас”.

Снег, солнце, горы.

Я была бабочкой на снегу, большой белой бабочкой с буквами на крыльях, и все вобрал мой калейдоскопический фасеточный взор: гордые острые конусы вершин, причудливые изломы ледопада, подходящего ко мне, чуть скользя на льду на железных шипах, альпиниста, легкого невысокого человека в темных солнцезащитных очках-консервах.

– Вот тебе раз! – воскликнул он, увидев меня. – Что это еще за диво? Откуда ты взялась? Какой почтой тебя занесло с Килиманджаро? И что написано на твоих крылышках? О, да ты еще живая!

Меня готовы были расклевать вспугнутые им галки, и чего только не было написано на моем палимпсесте, начиная с названий Дыхтау, Нанга-Парбата, Саграна, Гандо, Ушбы, Джагатурлючата, перевалов и пещер, любимых Дали, сванетской богиней охоты Дианою, с множества описаний страны По-ми-ло, она же страна Памер, именуемая “Кровлей мира” и “Подножием смерти”.

Он наклонился ко мне, чтобы поднять меня, я возопила немо, боясь рассыпаться на мириады снежных кристаллов и искр пыльцы, он пропал, пропали горы, исчезло сияющее небо, Косоуров с коренастым научным дяденькой вытаскивали меня из барокамеры, кушетка была узенькая, потолок покрашен грязно-белой масляной краской.

– Все хорошо, она пришла в себя.

– Как вы нас напугали. Говорить можете? Как себя чувствуете?

– Меня чуть не склевали галки, – отвечала я, с удивлением слушая собственный слегка севший хрипловатый тихий голос, – но альпинист не успел меня поднять, вы спугнули его.

– Бредит.

– Я не брежу, просто сон рассказываю.

– Первый раз вижу, чтобы так реагировали на незначительный подъем. Что у нее в анамнезе?

Не дожидаясь ответа Косоурова, я ответила сама:

– В анамнезе у меня то, что я рыжая, потому у меня все не как у людей.

– Аллергией не страдаете?

– Пока нет. Буду страдать после сорока.

– Она у вас шутница.

На трамвайной остановке спросила я Косоурова, нет ли у него фотографии Абалакова, поскольку была уверена, что видела именно его.

– Есть, есть. Покажу. Расскажите, что вы видели, если помните.

Я рассказала.

– Все было так достоверно, а я ведь никогда не читала об альпинистах, горах, насекомых на снегу, ничего о них не знала. Вы мне верите? Просто непредставимо. Как будто мне передался чужой личный опыт. И в этом новшество моего.

– Я вам верю, – отвечал Косоуров. – Тем более что вы коснулись крылышками искомого Гиперборея. У меня у самого были моменты житийные совершенно непредставимые. В лагере меня полуодетого посадили в карцер на мороз, я был обречен, замерзал, стал молиться. И тепло укрыло меня, возникшее словно бы изнутри. Со мной – произошло, мне сие ведомо, а кто подобного опыта лишен, для того он – выдумка, пустословие, даже невежество дремучее. Вполне человеческий способ восприятия мира. Знал я одного просвещенного доктора наук, утверждавшего, что для него Сахара не существует, поскольку он ее отродясь не видал и до конца дней своих не увидит.

– Сахаре чихать на то, что о ней болтают.

Мы прощались. Я спросила, не связан ли мой полусон-полуобморок с эскападой с “лифтом”? или студенниковская жена неудачно шандарахнула меня по голове? Но Косоурову ответы на мои вопросы известны не были. Он только сказал, что теперь, когда осталась моя пыльца на снегу искомой страны счастья, я ему почти родственница.

– К тому же, – сказал он, уходя, – вы единственная в мире, кто видел меня в гробу. Это создает что-то особенное в отношениях, уж поверьте мне.

Прохожий оглянулся на нас, но для него “видеть в гробу” было всего-навсего присловьем; а в моих воспоминаниях о будущем хранились кадры заснеженного собора Александро-Невской лавры, где отпевали Косоурова, и капал мне на пальцы горячий свечной воск.

В тот день моя почтальонская сумка показалась мне неподъемно тяжелой. Спотыкаясь, потеряв свою любимую легкую быструю походку, таскалась я по домам и дворам. Темнело, заставал меня тревожный час между собакой и волком, да и застал в одном из проходных пространств из арок, чахлых сквериков, жестянок гаражных захлебывающимся поросячьим визгом. В панике забегала я из одного дворового каре в другое, никаких следов визжащего животного, только застрявший в ушах несносный голосок его. Я зажмурилась, заткнула уши. Кто-то теребил меня за рукав. Девушка, вызволившая меня из очередного абсанса, рассмеялась.

– Инна, ты ли это?

Стояла передо мной подружка детства, соседка по мольберту из кружка рисования Московского района, учившаяся, по слухам, на искусствоведческом в Академии художеств Оля Москвина.

– У меня за углом каморка под лестницей в скульптурной мастерской знакомой моей, я в своем уголке статьи пишу да рефераты, переводами и киношными афишами подхалтуриваю да на миллиметровку летние кроки экспедиционные перевожу, там тихо, хорошо. Пойдем, чаю попьем. С ликером.

Мы болтали, пили чай в теплой каморке под лестницей, скульптурный лес фигур и голов белел безмолвно в двух соседних больших комнатах.

– А что это ты так романтично стояла посередь двора, заткнув уши? Голос вражеских радиостанций в сознании глушила? Ты мне не Би-би, и я тебе не си?

В детстве мы были близкими подружками, потом нас развело, как разводит танцующих в разные стороны сцены постановщик, без ссор и событий.

– Ты не думай, что я – городская сумасшедшая, со мной это впервые. Во дворе поросенок визжал, словно его режут, которого тут и быть-то не могло.

Она налила мне ликера в горячий чай.

– То есть вот как раз был, и резали, и визжал, и не один.

– Город ведь, не бойня, не село, мясокомбинат далеко… Ты здесь совсем маленькой жила, в том же доме?

– Жила. Кругом учреждения, крепость райисполкома, вагоностроительный завод, “Скороход”, “Пролетарская победа”, пищевой комбинат, “Электросила”, ДК Ильича, фабрика елочных игрушек, коммунальная жизнь военизированного характера, гнездышки засекреченных военных заводов. Пожарная команда. Как они по утрам алые машины мыли! Красавцы в касках, водица петергофская, самсоны в робах… Каждое утро моего детства начиналось с заводских гудков. День перехватывал мелодию, оркестровав ее для отбойных молотков: то асфальт меняют, то трамвайные рельсы прокладывают. Московские ворота при мне восстанавливали. Когда их еще не было, я по картинкам из Публички вырезала под руководством Левина гравюру на линолеуме с вратами нашими Триумфальными во всей красе. Гравюра украшала программку праздничного концерта. Я гордилась, что мое имя значится в программке дважды: как автора гравюры и как одной из танцовщиц, я танцевала – догадайся кого? – Гадкого утенка! Ни у кого в городе не было такого детства, как у детей, обитавших при Московском проспекте! Тогда в центре было мало реклам, а в моих окнах сияли две неоновые красавицы, выключи свет – вся комната красно-зеленая: названия “Скорохода” и завода Егорова.

Поскольку район был заводской, время послевоенное, рабочие умирали от последствий войны, кто отголодал свое, кто не долечил старые раны, а кто просто был заслуженный трудящийся в летах; и постоянно проходили под окнами похоронные процессии. Чуть ли не каждый день похороны, оркестры похоронные духовые, марши с литаврами, трубы. Я с высоты своего пятого этажа постоянно видела желтые мумии в открытых гробах, то интересно, то страшно, в конечном итоге – постоянная деталь бытия. Шествия траурные. Теперь так не хоронят. А демонстрации у нас в районе начинались очень рано, в шесть утра, потому что демонстранты должны были к половине десятого торжественным шагом дойти до Дворцовой площади. Переклички через рупор, построение в колонны. Основные темы под окном – похороны и демонстрации. Но еще было одно толковище, когда гнали по проспекту в город пленных немцев. Народ бежал вдоль этих отрядов пленных, окруженных отрядами красноармейцев. Я, конечно, смотрела в свое окно, вид сверху, с птичьего полета. Когда-то тут шли победоносные войска с Балкан, ни ворот, ни заводского района, одна победа.

– А поросята при чем?

– Понимаешь, к проспекту обращен был официальный заводской фасад, жилые дома начальства и фабричных, а внутри жил особый город сообщающихся дворов с сараями. Такие бесконечные, иногда двухэтажные коммунальные сараи с галереями, проходимыми насквозь, куда выходили дверцы индивидуальных клетушек сарайных. “Город Сараево”, как мы его звали, кажется, не подозревая о Балканах, Гавриле Принципе, эрцгерцоге Фердинанде. Чахлая зелень, пыльные вечно юные деревца, белье на веревках, высокая трава, кривые столы доминошников, забивавших козла. А натуральных забиваемых время от времени поросят держали в сараях. Когда собирались порося зарезать, вся детвора стояла вокруг сколоченной из неструганых досок плахи, куда мужики должны были взгромоздить обреченную тварь; животное с перерезанной веной гадило, ножом соскабливали из-под хвостика последний навоз, кровь яремная лилась по самодельному жестяному желобу в лоханку. Мы обмирали, вскрикивали, зрители доисторического жертвенного спектакля для первобытных едоков. Гуси орали, петух кукарекал, куры квохтали почем зря, собаки лаяли, подвывали, натуральный греческий хор поминальный по свиному козлу отпущения. Кур и гусей было полно. Последние романтики держали голубятни, чувствуя явное превосходство над птичницами и скотоводами. Теперь мне кажется: вся наша страна – сараи за фасадами, с тех пор, с послевоенных лет. Мальчишки постарше (а мы были самые малявки, детсадовские) где-то нашли склад оружия без бойков и курков, пробирались на склад, воевали на пустырях с настоящими автоматами, та-та-та-та-та, хенде хох! Но особой нашей любовью были арапки-кочегарки. Центрального отопления, в отличие от домов в центре (но и в центре в придачу к батареям в квартирах еще стояли работающие печи-голландки, камины, буржуйки), у нас на окраине не имелось, – отдельные котельные. Во дворах то там, то сям возвышались конусообразные шварцвальды, кучи угля. Мы кувыркались с этих гор, катались на заду, осыпь вместо салазок, женщины-истопницы нас ругали за то, что мы раскатывали, рассыпали уголь, орали на нас, ведьмы чумазые, аж эхо по дворам шло. Но эти крикливые арапки всегда пускали нас в кочегарки погреться, особенно зимою, а еще пускали жильцов помыться в свои душевые (ванны в домах считались величайшей роскошью, редкостью, районные бани за пожарной командой переполнены, да к тому же платные), каждая квартира мылась в свой день и час по расписанию. За здоровье истопниц, если они еще живы! За упокой души, если их уже нет!

Мы, вполне навеселе, чокнулись.

– У нас в Мухинском, – сказала я, – все лучшие люди работали в кочегарке. Иногородние, в частности, кто с первого раза не поступил.

– Вообще-то я влюблена, – сказала я. – А он женат.

Как всегда после рюмочки, стали мы петь, пели дуэтом, на два голоса, скульптуры, неподвижные, глухие, немые, гипсовым антихором стояли вокруг.

Приди, милый,

стукни в стену,

а я выду,

тебя встрену.

Маленький, еле различимый прямоугольник фотографии, обведенный металлической рамкою, маячил в простенке между окнами за разномасштабными статистами статуй, притягивая меня. Я прошла между неравновеликими спортсменками, пионерами, вождями, поэтами; то была фотография очередного белого арапа с альпенштоком.

– Между прочим, это фото из архива Веры Игнатьевны Мухиной, хозяйка мастерской очень им дорожит.

– Скульптура Мухиной?

– Нет, это работа ее любимого ученика, очень известного альпиниста. Там на обороте наклейка.

“Е. Абалаков. „Альпинист“”, – прочла я.

– Фантастика!

– Ты о нем слышала?

– Я не знала, что он был любимый ученик Мухиной. Надо же. Художественный вуз. Почти родственник. Почти однокурсник.

– Подруге рассказывали о нем две приятельницы Мухиной, старушки, они его прекрасно помнили. Он ведь погиб молодым.

– Утонул в ванне…

– Почему именно утонул? Погиб в ванной комнате чужой коммуналки вместе с сослуживцем, тоже альпинистом. По легенде, отравились газом из-за неисправной колонки. Жильцы обнаружили утром два трупа.

– А жильцы почему тем же газом не отравились? Нешто у них ванная была загерметизирована?

– Странная история, согласна. Говорят, они были в подпитии.

– Двое погибших или вся коммуналка? Как ты себе все это представляешь? Пришли в чужую квартиру помыться, мылись до утра, пока не померли? Какой это был год? Где это было?

– 1948-й, Москва. Насчет того, чтобы у кого-то мыться, я не удивляюсь, я тебе только что рассказывала, как мы всем домом мылись в душевой у истопниц. Но вот вдвоем влезть в ванну… может, они были педики?

– Если вдвоем влезли в ванну, тут и газ не нужен. Нужно невзначай рюхнуть в воду включенный электроприбор, – например, рефлектор, настольную лампу, электробритву, фен, что угодно. И – привет, два хладных трупа. До утра вся квартира совещается, что делать, и ломает колонку.

– Кто-то подруге в Москве намекал, что их ядом отравили, а потом инсценировали отравление газом. Страшная история про происки НКВД. В частях которого, кстати, во время войны состояли на Кавказе оба погибших. А сам Абалаков обучил альпинизму все отряды особого назначения Кавказа.

– Нелепая инсценировка, правда?

– Думаю, на правдоподобие ее никто не проверял и не оценивал.

– Как в дурном сне, – сболтнула было я, осеклась, вспомнив свой сон про коммуналку, двух умирающих за стеной, шаги на лестнице.

В окно – мастерская находилась на первом этаже – со двора стучали.

– Открывайте, цыпочки, не то сам войду!

– Войдите, если не дьявол! – произнесла Ольга, сбрасывая дверную цепочку, откидывая крючок.

– Это она? – спросил вошедший, указуя на меня.

– Нет, это моя подружка, – отвечала Москвина, пояснив мне: – Я ждала натурщицу, но она не пришла.

– А чем эта наша кралечка не натурщица? – осведомился вошедший, разматывая шарф и нагло глядя на меня. – Хоть одетую, хоть обнаженную пиши, можно и лепить, можно художественное фото. Кудри рыжие, коленки круглые, мушка на плече.

У меня вправду была родинка на плече, под свитером и жилеткою, я залилась румянцем, схватила шубейку, которую, пользуясь моим замешательством, вошедший нахал у меня отобрал. Не знаю почему, я не могла отбрить, отшить его, как обычно легко отшивала не в меру дерзких напористых ухажеров.

– Что пьете? – он потирал озябшие руки. – Нн-у-у, ликер, фу, леденцы на спирту. Переходим на коньяк, ставлю, достань еще рюмашку, полухозяюшка.

Я ненавидела его с первого взгляда, что мне совершенно было несвойственно и пугало меня.

– Коньяк не пью.

– Пьешь, пьешь, не ломайся.

– Ольга, скажи ему.

– Она коньяк не пьет. И вообще – что ты к ней пристал? И в частности – что это ты расселся? Натурщица обманула, мне надо реферат писать, хозяйка должна прийти с форматором, иди, куда шел.

– Ну, ладно, ладно, ухожу, дай хоть рюмку хлопнуть для сугреву.

Я почувствовала, что пьяна, голова пошла кругом, меня качнуло, Ольгин визитер подхватил меня под локоток. Я вырвалась, отстранилась.

– Ты не в настроении?

– Что ты ко мне привязался? Ты кто?

– Я торговец кошками, – отвечал он, дерзко, с ухмылкою глядя на меня, приблизив ко мне лицо свое.

– Какими кошками?

– Ты и вправду не знаешь? Не помнишь какими?

– Нет.

– Ну, ты и врунья.

К великому удивлению Ольги, я влепила ему пощечину.

Он расхохотался.

А я расплакалась и, шапку в охапку, руку в рукав, убежала в метель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю