355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб") » Текст книги (страница 8)
Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:53

Текст книги " Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")"


Автор книги: Наталья Галкина


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

В одном письме, начинавшемся с описания зеленой воды Урала, я напомнила Студенникову, как однажды оказались мы с ним в переполненном алом трамвае. Предыдущий трамвай сломался, пассажиры его втиснулись в наш, толчея, моя мечта о том, чтобы меня прижали к груди Студенникова транспортные мученики, сломали лед его упорства (“вам никогда его не соблазнить…”), вот-вот должна была сбыться; но он вцепился в никелированные поручни так, что побелели суставы, оберегая меня от давки, а себя от меня, держа ничтожную дистанцию меж нами. Так проехали мы два перегона (я любила каждый сустав его рук, его рыжий плащ, я разглядывала складки на сгибе рукава, его ресницы, губы, – какое счастье!), а потом он вышел, а я поехала дальше незнамо куда, очарованная вконец, разочарованная напрочь нежеланием любимого моего обнять меня под благовидным предлогом.

– Раньше, – фыркнул торговец кошками, – я никогда не рассматривал транспорт с такой точки зрения. Трамвайная Камасутра, секс в толпе охреневших пассажиров! Тащиловка! Мечта! Рыжая, ты просто находка!

Выхватив из рук его письма мои, читанные им, опоганенные письма, я бросилась из палатки; неспешно двинулся он за мною. Горел, горел наш первобытнообщинный атавистический костерок, светил в тумане, гасли искры на лету. С разгона вывалила я в огонь всю пачку писем, они горели, шевелились, сопротивлялись, пламя вспыхнуло на минуту так ярко, что отсвет любви моей полыхнул по лицам сидящих вокруг кочевого очага.

Я плакала – впервые слезами ненависти и обиды, а не жалости и любви к себе.

Огромный болид чиркнул над нами.

Прерванный моим театральным жестом разговор возобновился, речь шла о Тимуре, о гробнице Тамерлана, Гур-Эмире, которую вскрыли, чтобы достать его кости (или предполагаемые сокровища покойника?), вскрыли в 1941-м – и началась война.

– Для нас началась, для других уже шла.

– Там надпись была интересная: “Тимур – это тень”. Один из наших ученых утверждал: скульптор маханулся, плохо разметил камни, места не хватило, чтобы написать “тень богов”. Все за ним заповторяли. А по-моему, текст в полноте.

– Тимур – это тень прошлого?

– Может, будущего.

Тут вдарил по струнам вечный гитарист наш экспедиционный: “Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья, о любви спросить у мертвых неужели мне нельзя?” И подхватили все:

И кричит из ямы череп тайну гроба своего:

Мир – лишь луч от лика друга, все иное – тень его!

– Отдай письмо, рыжулька, – шепнул мне в ухо ненавистный преследователь мой.

– Пепел тебе его отдаст.

Соловьи на кипарисах, и над озером луна,

Камень черный, камень белый, много выпил я вина.

Я была уверена: не все успел прочитать!

Мне сейчас бутылка пела громче сердца моего:

Мир – лишь луч от лика друга, все иное – тень его!

– Хочешь сказать, ты прятала его среди своих амурных посланий? – недоверчиво спросил он. – Кто ж мне это подтвердит?

– Дым подтвердит.

Костер встрепенулся.

– Вот же разгулялись костры жечь, – сказал бульдозерист. – Попили чаю, будьте довольны, баста. Тут не тайга. Дрова экономить надо.

– Ничего, надо будет, привезут.

Пылало лицо мое, еще не стало пепелищем кострищево уголье; зато спина чувствовала холод степной. Резко континентальны были наши вечерние посиделки.

Говорили (как много говорили!) на сей раз о каменных бабах.

– Они не все дамочки. Есть и дядечки с головами под мышками, возможно, то были головы бывших врагов, из коих каменный собирался сварганить фляжки согласно плохой скифской привычке пить бормотуху из черепа врага.

– Какие у них еще были плохие привычки?

– Коноплю курили, ею из курильниц окуривались, балдели, баловались наркотой. То-то и воинами слыли отменными, небось под кайфом сражались.

– Не докажете.

Спорили: что же такое каменная баба?

– Это страж!

– Гость.

– Каменный гость!

– Враг врага.

– Это воин каменного войска; ужо оживет!

– Памятник.

– Памятник кому?

– Никому.

– Мертвому врагу.

– На кой ляд ставить памятник мертвому врагу?

– Из степного великодушия или для устрашения оставшихся в живых врагов.

– По-русски “памятник”, а по-польски, между прочим, “забыток”. Поставить памятник – тем самым забвению предать.

– Это архетип.

– Личный бог.

– Нетушки. Каменная баба и есть каменная баба, видит в косном сне самое себя и самодостаточна.

Удивительно, но бульдозерист знал слова “Пьяного дервиша” Гумилева, и я слышала, как пел он на востоке темной степи: “Я бродяга и трущобник, непутевый человек, все, чему я научился, все забыл теперь навек ради розовой усмешки и напева одного: „Мир – лишь луч от лика друга, все иное – тень его!“” На западе за палатками пели совсем другое: “Бежит по полю санитарка, звать Тамарка, в больших кирзовых сапогах…” Те же, кто направился справлять нужду в сторону гор, то есть на юг, распевали: “Посажу ль я, посажу ль я лен-конопель, лен-конопель…”

Я заснула моментально, но успели пройти перед внутренним взором моим, возникнув внезапно, три моих любимых литературных героя: Дерсу Узала, Ходжа Насреддин и Хаджи Рахим.

Захоронение, которое копали в те дни, казалось археологам странным. Я не понимала, в чем отличие одного подземного сруба с погребальной комнаткой от другого; впрочем, от меня понимания и не требовалось.

Для начала у деревянного бункера оказались тройные стены и две пристройки; в восточной пристройке лежали кости лошадей (почему-то лошадиные черепа внушали мне страх, напоминали черепа сказочных драконов, и ждала я, когда из какого-нибудь черепа выползет змея, для нас, бугорщиков), западная пустовала, а между двойными рядами бревен валялись собачьи кости и бесконечные множества глиняных черепков.

– Витя говорит – это следы скифской погребальной тризны, – тихо сказала подружка. – Посуду и кувшины били, собак убивали…

– В Египте Древнем, – услышал ее на расстоянии высокий худой археолог, – не было никаких скифских тризн, а черепками засыпали полы погребальных комнат пирамид за милую душу. Символ такой, точно обглодки полной некогда луны, ущербные луны прошлого, ущербность гибели, завершенность бытия; завершилось, все разлетелось, а потом мертвый оживет в Царстве мертвых, а может, и черепки соберутся в амфоры, кто знает. Из древних времен явилась в Западную Европу поговорка: “Кто долго смотрит на луну, скоро начнет бить посуду”.

У избяного склепа (словно колодезный сруб с испарившейся водою, ушла под землю комнатушка) было два потолка, на втором потолке над головами двух скелетов на полусгнившем настиле лежал почти истлевший одноцветный, рассыпающийся в пыль маленький букет. Все наши полноцветные снопообразные букетищи (а мы постоянно собирали их с подружкою, фотографировались с ними в руках, писали их акварелью, ставили у палаток в жестяные банки из-под тушенки) были тенями этого – испарявшегося помалу за три тысячелетия – безмолвного, невозможного, бессмысленного знака любви.

Он и она из двойного захоронения, как положено, лежали на правом боку, каждый на своей столешнице могильной, в берестяных лубках, коробах-гробах. На ее черепе – головной убор с мелкими золотыми подвесками, на его перекосившейся тазобедренной кости – короткий меч-анивак на кожаном поясе. Левый сапожок его сгнил, правый напоминал мокасин. Рассыпались ее пронзительно-синие стеклянные бусы.

Скелеты лежали головой на восток.

– Там и пол двойной. Надо его вскрыть. Сначала пусть замерят, сфотографируют, девочки зарисуют, потом убирайте столы, скелеты, вскроем пол. И убрать из углов туеса, короба, кувшины. Осторожненько. Ни в одном из захоронений их не было.

Грач был разочарован, озабочен. Опять ускользнула от него осыпанная золотом неуловимая пара, он знал, что они должны быть, что они есть, что они где-то неподалеку, но они смеялись над ним, уплывали в смертном балагане по подземным пустотам.

Узор на керамической посудине, которую я рисовала, напоминал буквы. Посудина, в отличие от соседних, была закрыта крышкою, шов между горлышком и крышкою промазан кораллового цвета составом, запечатан, запаян. Прекрасно зная, что нельзя, я стала отковыривать похожую на сургуч массу, достав из волос заколку. Сначала крышка не открывалась, я повернула ее по часовой стрелке, потянула на себя, крышка осталась у меня в руках, а из кувшина, подобно джинну, невидимый, ощутимый, пролился вверх теплый ароматный тропический пар.

Ядовитый? Наркотического действия? Я не чувствовала ни дурноты, ни опьянения. Выйдя на середину склепа, где было светлее, я заглянула в глечик. Солнце решило мне помочь, вышло из-за облака, высветило внутреннюю поверхность кувшина. К одной из стенок, снабженной специально сделанным анонимным гончаром приливом, выступом, прилепился огромный – живой! я знала, что живой! – кокон. Я выронила кувшин, он разлетелся на части, ударившись об оставленный на полу заступ. Едва сдержав крик, стоя на коленях, я обследовала кокон. Он был невредим.

Я сняла косынку, уложила в нее черепок с посланцем былой фауны, связала в узелок, быстро собрала черепки, вылезла из раскопа, кинула черепки к другим черепкам до кучи, порысила к грузовику, увозившему всех в лагерь, с нетерпением заскочила в свою палатку с припрятанным трофеем, чувствуя себя закоренелой преступницей, воровкой, поняв за секунду грабителей гробниц, воров всех времен и народов.

В углу палатки между изголовьем моего спального мешка и рюкзаком устроила я для своей драгоценной находки гнездо в одной из своих войлочных шляп, прикрыв его марлей и ситцевой юбкою.

Теперь оставалось только ждать, набравшись терпения. Я уже видела в воображении своем летунью, которая должна возникнуть, вылупиться, проснуться, – букварницу, белую бабочку с буквами на крыльях.

Я не слышала, как торговец кошками возник у меня за спиной, поглощенная рассматриванием красавца кокона, ракеты-носителя, в чьем нутре уже чуяла легкое движение. Он вырвал шляпу с коконом у меня из рук, швырнул на пол, растоптал. Я вцепилась в его рожу, как кошка, он схватил меня за руки, силищи невероятной цепкие пальцы, мертвая хватка.

– Дура чокнутая! Ты что себе позволяешь? Ты что творишь? Ни одна мандовошка другой эры не должна ожить, ни одному семечку нельзя дать прорасти! Откроешь сундучок с чумой, Пандора недоделанная.

– Это не вошь, скотина, это бабочка.

– По мне хоть тля. Правила шляния по чужим эпохам: не дать временам перемешаться, не позволить животным таскаться из одних исторически-географических эпох в другие… ну, и так далее, потом выучишь. Прежде чем в чужую машину времени лезть, надо свои полномочия выяснить.

Он отпустил меня, оттолкнул, завернул в газету мою истоптанную шляпу с остатками, с останками драгоценного существа, поскакал к вечернему костерку. Я трусила за ним. Сверток полетел в огонь, запах паленого войлока, снопы искр.

– Что за дрянь жжете? Портянки, что ли? – спросил бульдозерист.

– Ай да фейерверк! – вскричал Витя.

Долго не могла я уснуть, а на рассвете разбудил меня топот, незнакомый глухой шум, шелест. Я выглянула из палатки (спали мы в свитерах да куртках, ночи были холодны, жара набирала свое к полудню). На западе в лиловой голубизне меркли звезды, на востоке перебирала краски заря, в зените небо зеленело. Стадо овец двигалось по степи, руна, подобные бурунам, шевелящаяся лава множества, чабан на коне с шестом, точно кочевой воин с пикой; войлочная шапка его напоминала шлем. Я побрела к овцам, чтобы убедиться, что они не мерещатся мне.

– Здравствуй, Алдын-кыс! – сказал чабан.

Все тувинские рабочие называли меня Алдын-кыс, Золотая Девушка. Им нравилось, что я рыжая, они всегда смеялись, глядя на меня.

Чабан перегонял овец с пастбища на пастбище. “Моя хижина там, за горой”. Я спросила, не позволит ли он мне покататься на лошади. В детстве у тетушки в деревне я ездила верхом. Чабан знал, что я художница, пригласил нас с подружкой в гости, сказал – все художники из экспедиций его хижину рисовали – и пообещал подыскать лошадку посмирнее. В тот же вечер подружка сидела с этюдником перед чабанской хижиной, а я тщетно пыталась сдвинуть лошаденку с места, та упрямилась, привыкшая к вечернему отдыху: вечер, время пастись, а снова гонят куда-то. Наконец чабан хлестанул ее по крупу плетью, и она потрусила. За вторым распадком с двумя ртутно светящимися бакалдами, не доезжая до одного из аржанов – источника с необычайно чистой и вкусной серебряной водою, – я сумела остановить кобылку, а потом развернуть ее. И тут помчалась она, как бешеная: домой! домой! Я вцепилась в гриву, не надеясь добраться до хижины живою, но добралась. За неделю лошадка привыкла ко мне и доставляла мне великую радость вечерними выездами в степь.

Зато вечерние прогулки по степи с торговцем кошками ни малейшего удовольствия не доставляли, но он упорно навязывал мне свое общество.

– Только ты да я знаем, каково ходить из будущего в прошлое, из прошлого в будущее, остальные прозябают в невинности, в ее одури сонной. Мы с тобой пара.

– Я не считаю, что мы пара.

– Считай, что хочешь, но так оно и есть. Твоя дурацкая эскапада придает тебе особый шарм, таинственное очарование, чей источник скрыт и никому не ведом. Кроме меня, конечно. Я так и вижу, как в твоем рыжем завитке за ухом двоятся и троятся мерцающие разнопородные секундочки.

– У тебя даже секундочки похожи на вшей. А почему “троятся”?

– Не знаешь? Не поняла еще? Ты не размышляла о том, где же ты была, когда тебя не было во времени, что ты проскочила? И кто там действовал вместо тебя? Кого же вспоминают люди, вспоминавшие о твоем пребывании в днях и неделях, где ты блистательно отсутствовала? Безнадежное молчание, нахмуренные бровки. Хмурься, хмурься, мисс Эверетт.

В дальней туче над степью полыхнула прекрасная ветвистая молния, и на сей раз ее бесчисленные ветви напомнили мне не дерево, не куст, не коралл, а реку со множеством притоков, у каждого из которых были свои притоки и ерики.

– Смотри, смотри. Картинка к случаю. Во-первых, слышал я от одного шамана, переодетого по сибирской моде в женское одеяние, этакий первобытный трансвестит, что Енисей – оттиск молнии богов на земле сибирской. А во-вторых, времена и события множественны, дорогая. Миров много, и, возвращаясь с тупым упорством в одно и то же восемнадцатое ноября энного года, ты попадаешь в день, неравный самому себе, дню. Точного повторения нет. Время полно ветвей, притоков, вариантов, как только что показанная тебе молния. Так что не будь уверена на сто процентов, что это ты тут скелеты рисуешь в данной благословенной экспедиции. В одном ответвлении молоньи – ты, а в другом при том же основном составе статистов вместо тебя будет Валечка либо Людочка. Так что не удивляйся, если тебя кто из нынешних сотрудников, лет через десять встретивши, в упор не заметит. Жизнь, дорогуша, – натуральный бордель возможностей.

– Я тебе не верю.

– И совершенно напрасно.

– Как ты здесь оказался? Тоже при помощи каких-нибудь “ответвлений”?

– Почти случайно, не считая письма Косоурову, которое ты якобы сожгла.

– Почти?

– Ну, я приезжал связи наладить для моего бизнеса. Да, нечего глазки округлять, ты-то это слово знаешь, а для всех остальных оно нонсенс. Тем не менее задолго до перестройки и иже с нею у меня имеется бизнес.

– Анаша? Конопля?

– Наркотики войдут в моду позже. Ковыль, моя голубушка.

– Какой ковыль? Зачем?

– Ковыль для букетов майско-ноябрьских увеселений. Не знаешь, что это?

– Знаю.

Майские анилиновые эфемерные волшебные букеты ковыля (малиновый, зеленый, синий, желтый анилин), глиняные свистульки, китайские турандотовские веера составляли для меня с самого раннего детства счастье бытия, я с замиранием сердца ждала Первомая, обожала Октябрьскую революцию именно за ковыль.

В годы парадов торговец кошками торговал ковылем и китайскими веерами.

– На самом-то деле ты кто? Торговец кошками (какими, кстати, кошками?) или продавец ковыля?

– На самом деле я твой муж. Ну, или любовник. В разных временных веточках по-разному. Впрочем, в парочке я тебе никто.

– Врешь!

Но как все его вранье, то была правда.

– Кстати о кошках. Витин кот повадился мочиться в мои сапоги. Почему, ёксель-моксель, именно в мои? Месть за кошачий род? Я Виктору говорил, он мимо ушей пропустил. Скажи ему женским голосом, чтобы было понятней, что я его рыжего ссуна в ерике утоплю, ежели он его не приструнит или в деревню не пристроит. Ты у нас Алдын-кыс, Витя рыжеват, чертов кот – и вовсе лисье оборотническое отродье; ваш союз рыжих должен принять мое предупреждение к сведению.

Кот, то ли выгнанный из деревни за блуд и воровство, то ли завезенный на грузовике по нечаянности, прибился к Вите, признал его за хозяина, ходил за ним, как собачонка. Когда мы с подружкой забирались на гору Туран, каменистую, с редкой травою, крутыми склонами (большей частью приходилось нам лезть на четвереньках), кот присоединялся к нам. Наверху он умывался, умывшись, обозревал окрестности. Овцы вдали, видимо, казались ему мышами. “Хову… хову..” – мурлыкал он по-тувински, глядя на степь. “Хор-рум, хор-рум!” – мырчал он каменным осыпям.

– Хорошо вы на горке сидите на солнышке, – говорила подружка, – Алдын-кыс и кыс алдын. Как по речке, по реке ехал рыжий на быке, только на гору взобрался, ему красный повстречался.

Мы писали в блокнотах тувинские слова: “туруг” – утес, “ужар” – водопад, “холуй” – подводный камень, “хорай” – город, “чарык” – ущелье. К каждому слову пририсовывали картинку. Возле слова “бедик” (гора) рисовали нашу гору Туран (не была ли она на самом деле безымянным холмом или сопкой “мажалык” без названия?) с рыжим котом на вершине.

Курган по-тувински назывался “базырык”.

– По-болгарски, – говорил мне Наумов, – “курган” – могила, а по-афгански – цитадель.

Итак, мы брали приступом цитадели могил, тревожа скелеты, спящие головой на восток, надеясь увидеть незабываемый цвет мертвого золота, выпадающего из глазниц или проваливающегося в ребра.

А нам попадались обрывки белой ткани с голубым, охристым, красным орнаментами да греческие кувшины или то, что от них осталось.

– Древнеегипетская пирамида, – говорил костру приехавший в гости на “газике” начальник соседней экспедиции, – это каменный шатер. Символ небесного звездного шатра.

– Что же тогда срубы наших курганов? Модели криниц? Образы колодцев?

– Конечно. Не зря тут столько источников. Налево Аржан, направо аржан.

Хватив по стопке спирта, запели: “В темном лесе, в темном лесе, за лесьем, распашу ль я, распашу ль я пашенку, посажу ль я, посажу ль я лен-конопель, лен-конопель…”

– А песня-то наркоманская! Как я раньше не понял? Пашенка в темном лесе, в таком вроде бы неподходящем месте… плантация…

Мне тоже налили полстопки спирта. Я окосела вмиг и сказала:

– Странно. Вот мы здесь откапываем покойников, чтобы их обшмонать, один мой знакомый откапывает скелеты солдат Великой Отечественной, чтобы похоронить с почетом, а еще один высокопоставленный дяденька изучает одних покойников, чтобы из других уметь делать консервы, то есть их бальзамировать. Что за игра в кости?

И наступила тишина, как один фантаст позже написал. Только костер потрескивал, пощелкивал, пыхал да торговец кошками посмеивался.

– Что значит – обшмонать? – спросил гость не без обиды. – Мы изучаем прошлое в интересах науки.

– А Наумов говорит, – продолжала я, – копал, копал белый человек, да и откопал жестокость Ашшурбанипала, ветхозаветное мракобесие, чуму коричневую с чумой vulgaris, и свои откровения весь двадцатый век расхлебать не может. Наумов говорит: “хоронить” и “прятать” синонимы, так так тому и быть.

– Налейте ей еще! – вскричал торговец кошками.

– Отведите Инну в палатку, – приказным голосом обратился Грач к моей подружке, – уложите ее спать. С тем, кто ей спирту плеснул, поговорю потом.

– Так холодно, – сказал бульдозерист.

– Дамы должны греться кагором, – сурово сказал Грач. – За моей палаткой ящик стоит.

– Я, начальник, спать не хочу, – произнесла я, вставая; меня качнуло, – но из уважения к вам так и быть отправлюсь. Всем бугорщикам, то есть ворам в законе, то есть государевым в законе татям курганным, – счастливо оставаться! Гламурненько вы, однако, тут в натуре сидите!

– Что такое “гламурненько”? – спросил гость.

И я перевела:

– Наркомпростенько с культотделочкой.

Удаляясь, я запела: “На Дону и в Замостье тлеют белые кости, над костями шумят ветерки…” Недопев, заблажила: “В степи под Херсоном высокие травы, в степи под Херсоном курган…” Подруга увела меня. Утром она пересказала мне мои монологи. “Что ты только несла! И кто такой этот Наумов?”

Грач призвал меня в свою палатку. Конечно же, входя, я трепетала. А он спросил:

– Скажите, Инна, кто такой Наумов?

– Писатель, – отвечала я.

– Известный? – спросил он.

– Нет. Великий.

– Понятно, – сказал Грач. – Ну, идите работайте.

Меня ждали, все уже сидели в грузовике, Трофимов (или Тимофеев?) подал мне руку, я запрыгнула в кузов, мы поехали к раскопу. Место раскопок было в двух или трех километрах от лагеря.

– Что вы так уставились на меня, Витя?

– Спросить вас хочу…

– Наумов – это великий писатель. Друг Студенникова.

– Как вы догадались, что я хочу спросить про Наумова?

– Вы, главное, не спрашивайте ее, кто такой Студенников, – сказал торговец кошками.

Я дала ему подзатыльник. Все недоуменно воззрились на меня, потом отвели глаза, глядели на степь и далее ехали в молчании.

Настал август. Небо стало выше, звезд больше, надмирным холодом веяло от них. Я так затосковала по Студенникову, что стала рассказывать вечерами подружке про наш роман вприглядку. Один из таких моих предвечерних рассказов прервали кошачьи вопли, крики, рев мотора, а вот и грузовик отъехал.

Выйдя из палатки, увидели мы рассерженного Трофимова.

– Рехнулся твой, Инна, приятель. Кота в мешок запихал и увез на раскопки.

– Зачем?

– Грозился по-разному. Сначала – что закопает и конскими черепами закидает, потом – что в Енисее утопит, потом – что удавит. Грузовик угнал. Грач из соседнего отряда приедет, то-то мне влетит.

– Утопить и здесь мог, – заметила подружка.

– Заступники бы нашлись. А там он с котом один на один. Инна, ты куда?

Когда добежала я, запыхавшись, до хижины чабана, вдалеке промчался обратно в лагерь грузовик.

– Ну, выручай, голубушка! – сказала я лошадке.

И поскакали мы.

Кошачьи вопли неслись из сруба “странного захоронения”, я повернула кобылку направо, она остановилась, сбросив скорость внезапно, на краю раскопа, а я продолжала двигаться, перелетела через ее гриву, приземлилась в яме (в углу сруба крутился в мешке придавленный доскою вопящий кот), хрупнуло, ухнуло, сердце зашлось, и весь пол, словно плот, пошел вниз, я думала, что проваливаюсь в тартарары, но движение было недолгим, я перекатилась на спину, мне было больно, меня тряхануло, но движение прекратилось, голова пошла кругом, потому что мир изменился, зеленью радуги полыхнуло надо мной небо.

Прямоугольник сруба, открытого в зазеленевшее небо, сузился, словно в дальней перспективе. Вокруг меня каждое бревнышко обновилось, сосуды из черепков собрались в свежеобожженные полые тела вращения. Мой колодезь могильника в заколдованном пространстве был одновременно холмом в степи под закатным солнцем. На холме сидели двое, он и она, только что обретшие плоть потревоженные скелеты. Главное в этом мире была красота. Хороша была пара под одним из дикарских солнц, звенели золотые бляшки на лбу и висках юной скуластой красавицы, брякали нашивки из бронзы и электрона на одежде ее, вечерние тени гуляли загаром по плотно пролепленному лицу собеседника ее, высвечивали его от войлочной шапки до подковок рыжих сапог.

Согласишься ли, говорил он, последовать за мною в сады смерти, когда уйду туда?

Мне страшно умирать, мне так мало лет, отвечала она. У нас все умирают молодыми. Если хочешь жизни со мной, выбери и смерть со мной и подтверди, что выбор сделан. Ты мил мне, я хочу быть твоей. Хочешь ли ты, чтобы у смертного моего одра опоили тебя сомой, окурили коноплей и, душа удавкой, держа за руки, закололи кинжалом? Нет, не хочу. Тогда не быть нам вместе, потому что женщина должна следовать за мужчиной при жизни и после смерти. Тогда не лягу я на тебя ни на холме, ни в траве, ни в жилище, пустым будет без семени моего чрево твое, не стану пить слюну твою, волосы твои расплетать. Нужна ли тебе жизнь без меня? Нет, не нужна. Так возьми тело мое и смерть мою с ним. Что ж ты молчишь, что плачешь, почему порвала драгоценные стеклянные бусы и не ищешь их в ковыле? Потому что я согласна. Пусть убьют меня подле трупа твоего, пусть запытают вместе лошадей наших на тризне. Буду твоей, буду гордиться, когда выпьешь из черепа врага своего, когда закажешь мне у степных мастеров свадебный убор червонного золота, пятнадцать оленей златых по числу моих лет на пояс и сокола на запястье, да войдет в тебя фарн в образе твоем.

Сияла для них в зеленеющем небе звезда Тишрийя, они целовались в устрашающе цветном, идеально отрисованном мире, где все было причиной самого себя, где все сияло красотой, только эта красота была смерть. Я упала в страну счастья, я нашла ее, ужас охватил меня и от их счастья, и от страны, – и я закричала. Я лежала, крича, пара целовалась, лошади щипали траву, богини плясали, наверху люди заглядывали в раскоп, кажется, она не может встать, что ж она так кричит, да поднимите же ее, черт побери, осторожней, уж не сломан ли у нее позвоночник?

Они прыгали то ли в могильник, то ли на холм вечерний, настил снова пошел вниз под их тяжестью, небольшая подвижка, почти неощутимая, но с нею пропала страна счастья, исчезли влюбленные номады, сгинули плясуны, рассыпались амфоры.

– Инна, тебе больно? Где болит?

– Не трогайте ее! Сейчас брезент сбросим, поднимете на брезенте.

– Она хочет пить.

– Ой, только не спирт.

– Да вода, вода у меня в зеленой фляжке, чуть-чуть красненького плеснул, вино по-гречески, Инна, пей, не бойся.

– Молодцы, аккуратно ее достали. Лежи тихо, сейчас к врачу поедем. Где болит?

– Рука болит…

– Разжать пальцы можешь? Мать честная, у нее в кулачке бляшка с грифоном…

– Кот… где кот?..

– В мешке чертов кот, живехонек, здоровехонек.

– Не надо к врачу…

Ничего у меня врач из Сорокина не нашел, кроме пары синяков. Мы ехали в лагерь, меня трясло, одеяла, в которые меня завернули, не грели.

– Ты что так кричала? Испугалась? Ударилась?

– Хуже всего красота, – сказала я, – она не спасет мир, она погубит, нехороша красота, да и счастье не лучше.

– Бредит. Все-таки головой, видать, стукнулась.

– Легкий шок, врач сказал.

Утром Грач заявил, что отправляет меня в Ленинград. Я расплакалась. Но он был неумолим.

– Отдохнешь, хорошему невропатологу покажешься.

– Я здорова!

– Я надеюсь.

Плача, я стала выходить из его палатки.

– Инна, не всем можно находиться на порогах древнего мира. Это опасное место.

Моментальный сон наяву настиг меня, мгновенный, тут же испарившийся. Бабушка-шаманка в высокой шапке заглянула в палатку; за руку держала она слепого юношу-шамана в женской юбке; с другой стороны за подол ее держалась крошка Вертрагна.

– Не садись в лодку мертвых, начальник, – промолвила шаманка, пропадая.

– Вы хотите что-то сказать?

– Мне приснилась шаманка, она не велела вам садиться в лодку мертвых.

– Идите, Инна, все будет хорошо.

Утром разъехались все, в пустом лагере остались только повариха да мы с Трофимовым, которому велено было проводить меня.

Мне стало трудно молчать, и я сказала:

– Теперь я знаю, кто такой кентавр. Это скиф.

Прервал молчание и Трофимов:

– Зачем все это? Для чего затапливать степь, курганы, деревья? Наши покойники, не оживая, превратятся в утопленников.

– Говорят, электростанция добавит краю энергии, – неуверенно отвечала я. – Для заводов… для производства… Ну… у людей в домах всегда свет будет гореть…

– Лучше б они при свечах сидели да лучину жгли.

Мы ехали на грузовике, я отказалась сесть в кабину, пришлось громоздиться туда Трофимову, сгибаться в три погибели. Я сидела в кузове на сенниках, которые везли в школу и в один из лагерей. Мне виден был весь круг, весь окоем пространства, и я не помню, как уснула, зачарованная, под небом голубым.

У Енисея и снился мне Енисей, отпечаток молнии на теле предгорий и равнины, с упрямой водою, гонимой на север (другая такая неведомая сила удерживала реки земные в берегах, только в редкие дни особого упорства рекам удавалось разлиться). Жили на его берегах древние племена: динлины, хунны, табгачи, сибирь, тюркюты, кидань; глядели на его волны осибиренные великороссы: чалдоны, марковцы, якутяне, карымы. Сталкивали салики с берегов тунгусы, бывшие на самом деле детьми эвенков и затундренных русских крестьян, беглого свободолюбивого или лихого люда.

Енисейский меридиан напоминал Лету. Все три его разнопородные части походили на три мира тувинского древа жизни: верховье, бьющееся в Саянах, вечно юное, заканчивающееся гибельным порогом (сколько могильных камней вокруг порога с именами тех, кто пытался пройти его, победить, но находил лодку Харона вместо своей разбитой в щепы лодчонки, хранили берега!), средняя часть, некогда озаренная неземным светом Туруханского (Тунгусского, как стали называть его в советские времена) метеорита, низовья, где запрокинуты в небеса озера загадочного плато Путорана, где ждет вас каторжная Дудинка, глядит на вас из-под руки издалека Норильск, в котором должны были сгинуть, да случайно выжили Косоуров, Козырев, Снегов, Лев Гумилев и другие счастливчики ГУЛАГа.

Летя над енисейским меридианом в нечеловеческом времени сновидения с высоты полета собирательной птицы, я успела разглядеть урановые рудники, смещающиеся к Байкалу, любимые множеством людей скалы под Красноярском, Красноярские Столбы, с которых (с какого именно? был ли то “Дед”, “Прадед”, “Большой Беркут”, “Бегемот” или “Верблюд”? была ли то “Бабушка”, “Внучка”, “Китайская стена”? были ли то “Львиные ворота” или “Перья”?) махали мне руками, смеясь, подростки братья Абалаковы. Розово-золотые на закате камни, зелено-тусклое кедровое марево, точки рыжих белок.

Проносясь над Красноярском, я увидела запущенный городской сад с названием “Альгамбра”; на его пропыленной танцплощадке, именуемой “сковородкой”, танцевали бедно одетые девушки и парни. На альпинистских сборах войск НКВД Абалакову попался на редкость собранный и исполнительный ученик по фамилии Альгамбров; и если читатели абалаковской биографии 2000 года подозревали – не без основания – на основе опыта двадцатого столетия, – что Абалакову пришлось обучать черта, затесавшегося в ряды наркомвнудельцев, сам альпинист рассмеялся и обрадовался, услышав фамилию его, то бишь, конечно, псевдоним, зная, что не в честь неведомого ему и бойцу Вашингтона Ирвинга, не в честь испанских мавров, не из дьявольской насмешки взята была им экзотическая фамилия, но в память о пыльном, неухоженном любимом парке 30-х годов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю