355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб") » Текст книги (страница 5)
Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:53

Текст книги " Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")"


Автор книги: Наталья Галкина


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

И в каждом дворе, через который я бежала, кошки перебегали мне дорогу.

На троллейбусной остановке стояла пожилая сестра художника, улыбнувшаяся мне.

– Гуляете?

– Нет, еду в Москву, – улыбка ее была радостной, она понизила голос, прошептав, хотя некому было слушать нас в метели, – за письмом брата…

Когда впервые зашла я в ее жилище, меня поразило количество книг в комнатушке и репродукций Шагала на стенах. Для пожилой дамы сей выбор был не характерен, они обычно предпочитали реалистов всех времен и народов.

– Вы так любите Шагала?

– А вы? – спросила она несколько настороженно.

– О, это наша любовь! Все наши студенты его любят!

– Знаете ли вы, кто я такая? – спросила она.

– Ну… вы библиотекарша…

– Милая девушка, не знаю почему, но я вам доверяю. Вы принесли мне письмо от брата.

На конверте, мной принесенном, значилась фамилия отправителя: В. Розов. Драматург?

– Вы сестра драматурга Розова?

– Я сестра Марка Шагала.

Сначала я не поверила ей. По моим представлениям, она должна была умереть в лагере или жить за границей.

Весточки от брата получала она через бывавшего время от времени в Париже драматурга Розова; иногда их доставляли близкие друзья драматурга.

– Вы понимаете, если это откроется, у них будут большие неприятности…

Она искренне полагала, что за переписку с братом (“без права переписки” лиловело штемпелем волнистым в сознании людей ее возраста) ее станут преследовать, “почтальонов” повыгоняют с работы. “Их могут вызвать в Большой дом”. Само по себе это было, по ее понятиям, ужасно, вроде вызова в ад.

Она стояла в хлопьях снега, бедно одетая, со старенькой хозяйственной сумкой, счастливая, уезжала на один день в Москву за письмом любимого брата. Троллейбус подходил, мы попрощались.

Едва дошла я до следующей подворотни, как из нее выскочил, влекомый приседающей, мчащейся в бесконечность лохматой черной псиною, полупомешанный ученый-пенсионер в обмотанных разноцветными нитками и изолентою очках.

Говорил он безостановочно, едва только появлялся на горизонте потенциальный собеседник.

– Я тебя люблю, безумец! – кричал он Косоурову в коммунальном коридоре. – Я сам сумасшедший! Ведь ты астроном? Я как раз пишу статью о своем последнем открытии. Приходи завтра, я тебе ее прочту. Видишь ли, все планеты – бывшие солнца, они остыли, только внутри, в центре пламень остался. И Луна была солнцем. Земное эхо солнечных бурь – центр Земли. Солнце, которым мы были, еще светит нам из недр Этны и прочих летков домны нашей.

– Он свихнулся в шарашке, – сказал Косоуров Студенникову.

Через два дня свихнувшийся вернул ему реплику (которой физически слышать не мог) вскричав при встрече:

– Ты сам шараш-монтаж, шарашкина контора! Рыбак рыбака видит издалека! Узнаю брата Колю!

Подле блистательного “Архитектурного Излишества”, парящего в снегу от цоколя до кумиров на крыше, все рабочие и колхозницы стояли как вертухаи на страже покоя жильцов, – встретилась мне Балерина.

Она шла, всеобщая Прекрасная Дама, милый кумир безвоздушного пространства одной из наших душных эпох. Ее ножки в трико, ее сыгравший в “замри!” души исполненный полет подстерегали поклонников и поклонниц, балетоманов и балетоманок на блестящих черно-белых открытках Союзпечати.

Чем-то эта очаровательная женщина с патологической походкой балетной гейши была сродни статуям на крыше, множеству статуй, освоивших аллеи парков культуры и отдыха уездных и столичных городов нашей необъятной страны. Статуи были театральны, напоминали статистов фильмов про несуществующую идеальную, вымечтанную неудачниками-вождями и холуями-кинорежиссерами жизнь.

Наталья Дудинская, которой дали квартиру запытанного или расстрелянного Николая Вавилова, позвонила его вдове и сказала:

– Мне так неудобно, здесь стоит ваша мебель, здесь книги Николая Ивановича, приезжайте, заберите.

Телефоны прослушивались, балерина рисковала.

– Ничего, ничего, – отвечала вдова, – Николай Иванович был большой ваш поклонник, пусть мебель стоит и книги тоже, ему было бы даже приятно.

У Балерины из “Излишества” мерцала в руках ветка сирени, ее пытался запорошить снег, но не успел: массивные двери, обрамленные слонопотамскими ассиро-вавилонскими колоннами, закрылись за всеобщей нашей Одеттой, она же Одиллия и проч.

И плохи были в ту ночь сны мои, да и перемежающие их часы бессонницы никуда не годились.

Я ходила на кухню, босиком, неслышно, чтобы не разбудить своих, пила воду, смотрела в форточку на зимние звезды и заснеженные дали меридианной околицы, из форточки тянуло гарью, вокзальным запахом раннего детства, забвенным паровозным дымом: горело ли что? или ветер из прошлого приносил заплутавший станционный воздух?

Наконец в четвертом часу мне удалось провалиться в страну бедекера-сонника, где уже спал в мастерской, коей служила келья одного из расстриженных московских монастырей, скульптор-альпинист в окружении белых гипсовых фигур, – маленький, поджавший ноги на неказистом топчане, уснувший не раздеваясь великий восходитель молодой Страны Советов по прозвищу Бурундучок (в детстве, круглолицего, сибирские друзья-мальчишки, спутники по лазанию на Столбы, звали его Луной). Снился ему дед, качавший головою и повторявший: “Ну, ты беглец”. Снилась матушка, которой жизни стоило его появление на свет, вот та молчала, смотрела нежно, беззвучно, голоса ее он не знал, а фото видел, прекрасную фотографию предыдущей эпохи.

Мы глядели, как он спит, стоя с Косоуровым перед большим застекленным окном, как наблюдатели за допросами в кино, и эта келейка со статуями и спящим напоминала инсталляцию Этнографического музея.

– Почему “беглец”? – спросила я.

– Они все были беглецы, пытавшиеся дать деру из новой эры, – с готовностью объяснил Косоуров, – причем совершенно бессознательно. Туда, туда, в родные горы. Переправляясь через воды (у них с братом в молодости были невероятные по протяженности, сложности и внешней бессмысленности маршруты), они двигались, следуя руслам бесчисленных рек на самодельных саликах, ночуя под взятой с собой вместо одеяла и палатки клеенкой. Да тогда множество народу рвануло в горы, в веси, на Крайний Север (впрочем, некоторые следовали по этапу, за казенный, так сказать, кошт), в стратосферу, даешь дирижабль, на воздуси, поближе к марсианам. Их не просто поощряли, альпинистов новоявленных, в преодолении вершин, взятии высот; за ними шли РККА и НКВД, караваны покорителей Туркестана, регулярные войска, усмирявшие басмачей, попутно разыскивая месторождения олова, никеля, медной руды, нефти, урана. Куда ж сбежишь, пути назад нет, а с самых высоких гор придется спуститься.

– Я недавно случайно узнала, что он был в особых частях НКВД, сначала в финскую войну, потом во Вторую мировую.

– Да, – отвечал Косоуров, – он за брата отслужил.

Тут исчезла мастерская в келье, спящий, застекленное окно в полстены, мы с Косоуровым.

В белом молоке тумана звучало нечеловеческое – синтезатор? – “он за брата отслужил, он за брата отслужил”.

Я кричала, брат будил меня, тряс за плечо.

– Эй, рыжая, ты меня звала? Я тут.

За перекрестком в голубени ранней, в знобком воздухе проложена была тропа утренней косоуровской пробежки. Пробегая мимо, увидел он меня и остановился.

– Как себя чувствуете?

Я пожала плечами.

– Вы мне снились, поведали мне, что Абалаков в НКВД за брата отслужил.

– Брат его был арестован в тридцать седьмом году. Что еще я вам поведал?

– Вы любезно объяснили мне, почему он – беглец.

Он внимательно смотрел на меня.

– Вы мне не нравитесь.

– Ничего, зато вы мне нравитесь. Вот мой трамвай, я поехала, счастливо оставаться, пишите письма.

Глядя в заднее окно трамвая (веером расходились перспективы под взглядом моим), я напевала сквозь зубы:

Гедройц-Юраго,

Георгиади,

Георгенберг,

Девлет-Кильдеев,

Вайнштейн, Вальяно,

Гудимов, Гром.

И косилась на меня кондукторша.

Казалось, эта зима не кончится никогда. Я схватила две двойки: по живописи и по композиции, жила, как во сне, читала почему-то бесконечные книги про исследователей севера. Одна из них называлась “Безвременно ушедшие”. Безмятежность испарялась, исчезала из моей жизни, как туман-облако над цепью северных гор и лощин, опускающийся невесть откуда и взлетающий неизвестно куда колокол слепоты, антимир полярной ночи.

Я читала про серджи, паводковые или пульсирующие ледники, про ледяные иглы кристалликов снега в воздухе, не летящие, а парящие либо плавающие, придающие пейзажу подобие картинки ненастроенного телевизора (дрожь, вибрация, мир не в фокусе), про Море Мраков и мягкую рухлядь поморских охотников.

Плохо жилось мне в ту бесконечную зиму.

– Что с вами, Лукина? – спросил меня преподаватель истории искусств.

Прежде я была одной из его любимых всезнаек.

Однажды из заднего окна плутавшего в зимнем нон-стопе трамвая заснеженный проспект показался мне трамплином, с которого не просто летят, а летят прочь, кто куда. Интересно, что в отдаленном будущем большинство моих знакомых, живших на меридианной магистрали, постоянно вспоминали именно отъезды свои: в Пушкин, Пулково, Москву, Новгород, в Прибалтику с Белорусского и Варшавского вокзалов. Словно наша Царскосельская дорога исподволь внушала “тягу прочь”. Вот и я, поселившись возле нее, обрела манию уезжать.

В зимние каникулы две мои подружки отправились в Белоруссию, под Витебск, к знакомым знакомых либо родственникам родственников; долго они собирались, приводили в порядок лыжи, звали меня; я раздумывала. На всякий случай дали они мне адрес, ежели вдруг запоздало соберусь я присоединиться к ним и в одиночку помчусь догонять их на деревню к дедушке.

Утром они уехали, днем разговорилась я с Наумовым, поведавшим мне, что Студенников убыл на дизайнерскую конференцию в Вильнюс. Прибежав домой и наврав с три короба (по легенде, должна была я отправиться к подружкам-лыжницам), нацарапала я в блокноте адреса деревни под Витебском и витебских маминых родных, наскоро собралась и укатила в Вильнюс искать Студенникова.

Путешествие, нелепого нелепей, осложнялось невероятным холодом, освещалось блистательным негреющим солнцем, отчужденно царящем на ярко-голубом небе. В Вильнюсе никаких следов дизайнерского слета я не обнаружила, зато один из студентов тамошнего художественного вуза, с завидным упорством писавший на морозе этюды (сама со школьных лет так мучилась, реалистка в митенках), высказал основанное на слухах предположение, что таковой происходит в Каунасе, куда он готов меня сопровождать. Разумеется, от сопровождения я отказалась (сопроводил он меня только в ближайшую кафешку, где давали чудный кофий со сливками) и поехала в Каунас одна. Но и там полное фиаско меня ожидало, хотя и Вильнюс, и Каунас могли бы стать подходящими декорациями моего намечтанного, сочиненного, почти происходящего, да все не дающегося в руки романа: краснокирпичный костел св. Анны, у входа в который безумная нищенка бросила мне под ноги фантик, браня меня на непонятном языке; стрельчатые окна домов в стиле модерн; кованые ограды, обведенные снегом; чугунные совы одной из парадных, деревянная на воротах музея Чюрлениса, чьи фантасмагории завораживали.

Находившись и намерзнувшись вдосталь, я с трудом сообразила, как и куда мне ехать, и загрузилась в общий вагон поезда на Витебск, куда должна была прибыть затемно, ни свет ни заря. В вагоне нас было двое: проводник и я. Выпив предложенного проводником горячего чая с рафинадом, я улеглась в одном из пустых открытых купе, укрылась двумя одеялами и всю ночь, то просыпаясь, то засыпая, видела одну и ту же чюрленисовскую звезду в окне, ледяную, зимнюю, без названия, думаю, то был Сириус, собачья звезда каникул. Иногда мне становилось страшно, я боялась воров, насильников, хулиганов, раскрыв взятый без разрешения у брата большой перочинный нож, я положила его под подушку; но ни на одной станции в вагон никто не вошел.

В ознобе недоспавшего существа грелась я вокзальной витебской бутербродной котлетою с желудевым кофе, ожидая, когда рассветет, рассвело, нашлась и улица, и квартира родных с фикусами да геранью. С одной из фотографий чинно смотрели на меня молодые прадедушка с прабабушкой. Старый хозяин ходил по половикам в валенках, старушка щеголяла в вышитой телогрейке, они обрадовались мне так, словно всю жизнь только меня и ждали, говорили, перебивая друг друга, расспрашивали, в русской их речи мелькали белорусские и польские слова, очень огорчило их мое намерение двигаться дальше, они решили, что я явилась на все каникулы.

На следующий день, экипированная старушкиными валенками и оренбургским платком, я уже брякала кольцом калитки в заснеженной деревне, оголтелый лай был мне ответом. Мне обрадовались, и тут, хотя подружки поначалу отсутствовали, они уже успели, бросай-курить-вставай-на-лыжи, уйти в неизвестном направлении с не совсем понятной хозяевам целью. Часа через полтора они с визгом восторга обнимали меня. Нашлись лыжи и для меня, мы провели великолепную сельскую неделю все на том же морозище. Вечерне-ночные выходы в зимнюю (на перемычке между сенцами и коридором в сарай-сеновал, коровник, курятник да чуланы) уборную были почти гоголевским приключением, поскольку в сенцах на вбитом в потолок крюке висела туша заколотой свиньи, на которую мы регулярно с воплями ужаса наталкивались в потемках.

Через неделю я предъявила зимние лыжные фотографии. Мама так никогда и не узнала о моей литовской эскападе. Зато брат нашел у меня каталог музея Чюрлениса.

– Откуда взяла?

– Сын соседей деревенских подарил, – ответила я, заливаясь румянцем.– Он в Литве в художественном институте учится.

– Что это ты так покраснела, рыжая? Уж не роман ли с ним крутила? Может, даже целовалась? Русь, ты вся – поцелуй на морозе?

– Так то Русь, а мы в Белоруссию ездили.

Мы пили какао, он включил радио, пели “Гори, гори, моя звезда”, я вспомнила звезду в окне пустого ночного вагона и опять залилась краскою.

– Пора тебе замуж, – сказал брат, – у тебя комплекс невесты.

Я дала ему подзатыльник, он умчался на службу.

– Как дети себя ведете, – сказал отец.

В один из дней резиновой зимы довелось мне доставить письмо Студенникову. Дважды подходила я к его передней, уходила, возвращалась, я не хотела видеть его, я не могла его увидеть, я не знала, что мне делать. Мне пришлось подняться к его двери, на которой не было почтового ящика, позвонить. Он тотчас открыл мне.

– Для чего было столько раз ходить взад-вперед по двору? – сурово спросил он меня.

– Сколько раз хочу, столько раз и хожу, – отвечала я.

Он был в светлой рубашке, верхняя пуговка расстегнута, как всегда, взгляд мой увяз в легкой тени между его ключиц.

Тут настала моя очередь спрашивать, я спросила, был ли он на конференции в Вильнюсе или в Каунасе.

– Откуда информация? – спросил он, улыбаясь; перед появлением улыбки вздрагивали брови и углы рта.

– От Наумова.

– Под Вильнюсом в доме отдыха проводили. Очень интересно, только холод собачий, мороз крепчал.

– Я в курсе, потому что я, в отличие от конференции, побывала и в Вильнюсе, и в Каунасе. Да здравствует Чюрленис.

С этими словами, чтобы не разреветься, я быстренько вымелась на лестницу, хотя уходить не хотелось. Он вышел на площадку, молча смотрел мне вслед.

В конце марша я почувствовала, что голос мой больше не дрожит, и спросила его, почему он так быстро открыл мне дверь.

– Я дожидался, когда ты письмо принесешь, смотрел в окно, посматривал, поглядывал, увидел тебя.

– Откуда вы знали, – мы привычно говорили то на “ты”, то на “вы”, – что я письмо должна принести?

– А я его сам написал, – сказал он, дверь захлопнул, цепочкой звякнул.

Мне надо было вернуться.

Но я ушла.

И стала зима сворачивать манатки.

Сдуло тучи, поменялся свет, небо взлетело.

В Москве открылась на ВДНХ международная промышленная выставка, всех желающих отпускали на нее с занятий, даже бумагу в студенческое общежитие на Соколе давали, только дорогу оплати – и отправляйся. Со стайкой студентов примчалась в Москву и я. Москва встретила нас подтаивающим снегом, сияющими небесами. На ВДНХ снегу было еще больше, чем в городе, то там, то тут пересекали путь ручьи.

Голодные и счастливые, завалились мы в ресторанчик второго этажа одного из павильонов.

ВДНХ с позолоченными статуями, разномастными стилями республик показалась мне воплощенной (а потому страшноватой, фальшивой, сюрреалистичной) мечтой нищего восточного мальчишки, которому свезло на джинна из бутылки.

В ресторанчике было тепло, тихо, мы мазали горчицей хлеб, мясо казалось вкуснейшим в мире, мы пили дешевое красное сухое вино. Обернувшись на взгляд, увидев за одним из соседних столиков смотрящего на меня Студенникова, я расплескала свой бокал на скатерть.

Мне налили еще, я пошла к его столику с бокалом в руках.

Вслед мне заахали.

– Лукина-то, недотрога наша, наконец кого-то подцепила. И ничего себе мужик, вполне голливудский, прямо Грегори Пек.

– Он Пе кили Пе г?

– Тот не знаю, этот не пегий, скорее, вороной.

Мы болтали, смеялись, вышли на сияющий солнцем проседающий снег. Он был в осеннем пальто, как мой брат, в очень красивых перчатках, шарф в черно-рыже-зеленую мохеровую клетку, меховая каскетка. “Небось жена приодела. Или сам выбирал?”

– Ты похорошела, почтовая голубка, за последние три месяца.

– Ты хочешь сказать: если твоя мегера будет чистить мне рыло почаще, я стану писаная красавица и выскочу за принца Уэльского?

– Она не мегера, – сказал он. – А ты и так как маков цвет.

Мы были в чужом городе, никто не подкарауливал нас тут, ни один дом не держал магнитом. Я думала: мы сейчас уйдем вместе, навсегда, в другую жизнь, все переменится.

Но он сказал:

– Я через три часа уезжаю.

– Куда?

– В Питер.

– Врешь.

Он достал бумажник, показал мне билет.

– Я никогда не вру.

– Я думала, мы погуляем.

– Мне еще надо за портфелем заехать, командировку отметить. В другой раз погуляем. Прощаемся.

– Ты, должно быть, вредный.

– Ох, боюсь, что не я! И так встретились, как по заказу. Тебе не угодишь.

Он смеялся.

Пришлось и мне улыбнуться.

Мои сокурсники тихонечко заулюлюкали, заподвывали, когда я к ним вернулась.

– Как ты похорошела, Лукина, поболтав со своим Грегори из Голливуда! Лови его на улице почаще, бегай за ним регулярно, катайся к нему в столицу, станешь первой красоткой Питера!

– Он сам из Ленинграда.

– Тогда о чем речь? Счастье под боком! Хорошей неустанно! Выскочишь за Нородома Сианука!

– За подпольного миллиардера!

– Или миллионера, ладно уж.

– Нет ли у тебя богатого папика на примете?

– Есть, – отвечала я, старательно уводя весь выводок подальше от Студенникова.

– Он кто?

– Папик? Он Мумификатор. Оплот Мавзолея.

Общий восторг.

– Какой кайф, Лукина! Сам жрец, все холуи жрецы. Холуев-то много?

– Целый институт номерной.

Радио так и надрывалось на Выставке достижений народного хозяйства, только поспевай за романсом от столба к столбу, от одного серебряного матюгальника к другому. Ноги мои промокли, сапоги протекли, солнце село. Я готова была бежать на вокзал, чтобы попасть в один поезд со Студенниковым, но групповой наш отъезд назначен был на завтра, я медлила, сумерки сгущались, загорались фонари, его поезд ушел.

В Москве мне и снилось, что я в Москве. Сновидение-столица манипулировала часами виртуальных суток, наступала ночь сразу после дня, время шло по-свойски. Львенок пика Сталина, снежный барс, встретился мне в невечернем переулке, сказал мимоходом: “Ты на Новодевичье-то зайди ко мне, не забудь”. Провал, лакуна, и вот мы со Студенниковым уже на Новодевичьем.

– Разве оно не в Ленинграде?

– Ну конечно же, в Москве!

Белая, белее сахара Каррары скульптура на могиле – альпинист, взявший тайм-аут. Как всякое реалистическое изваяние, стремился он ожить и пошевелиться. И увенчалось, он переместил ледоруб. Мы бежали с кладбища – уж не к поезду ли? или от оживающей, точно в комедии дель арте, статуи? Мы выбежали за ограду, солнце встало, безлюдье. Деревья, пруды подо льдом, мы бежали по снегу в приступе беспричинного неуместного веселья, какое иногда охватывало нас наяву.

Назавтра, находившись по златоглавой, на общежитейской койке уснула я в сумерки, мы продолжали бежать с ним по снежному лугу, смеясь, вставай, пора, опоздаешь, я неслась по перрону, только вскочила в вагон, как поезд тронулся. Все мои попутчики, давно расположившиеся на полукупейных местах своих, посмеивались: ну, ты даешь, Лукина. Небось бегала за героем своего романа, Грегори, как его там.

Навстречу подъезжавшему к Ленинграду поезду нашему уже мчался, лязгая-брякая, по Московскому проспекту трамвай Весны.

Мы подъезжали, железная дорога шла параллельно меридианной трассе, где-то там в утренней мгле маячили дом с мастерской любимого моего, мой дом, Парк Победы, я пыталась увидеть хотя бы цепочку фонарей, но глаза мои натыкались на темные избы, заборы, сугробы полей, ветви садов, бесконечно долгий подъезд, а потом вдруг сразу – Московский вокзал.

Я выходила из вагона. Кто-то сказал мне в затылок:

– В то же время весной незадолго до гибели приехал из Москвы в Ленинград Евгений Абалаков.

Я обернулась: сзади плелась полусонная старушенция с хозяйственными сумками, с недоумением на меня посмотревшая, тащились два заспанных мужчины, брели три бабы с узлами.

Представить не могу, почему в количестве корреспонденции всегда царило подобие прибоя: волны множества писем, пауза, провал, снова волна посланий, морские приливы и отливы.

Волна заказной корреспонденции с уведомлениями о вручении вынуждала меня общаться с адресатами лично, собирать их подписи.

Получив два автографа Наумова, я пожаловалась, что меня преследует образ погибшего альпиниста, являющийся мне в сновидениях регулярно.

– Значит, надо пойти в церковь, за упокой его души записочку подать.

– Вы шутите?

– Этим не шутят.

– Хорошо, пойду. Пойду прямо сегодня. Считайте, уже пошла. Счастливо! Пишите письма!

– Что у тебя за поговорка? – сварливо спросил Наумов. – Пишите письма. Тушите свет.

– Пойте с нами, – ответствовала я, удаляясь, – шейте сами.

Я не знала, где найти действующую церковь, и, хоть совет Наумова казался мне странным, я ему верила, записку подала, но не скоро.

Большой конверт пришел одному из наумовских соседей, пожилому мрачному, заросшему щетиной человеку в вечной наполеоновской газетной треуголке. Я думала прежде – он профессиональный жилконторский маляр. Зайдя в его берлогу, я поняла: он занят перманентным ремонтом собственных апартаментов.

– Сейчас помою руки, распишусь. Ждите.

Весь его скарб: шкаф, стол, два стула, железная кровать, сундук – задвинут был в угол. Лампочку на шнуре прикрывал крылатый кулек с титром “Правда”.

Комната была оклеена газетами, мне надоело ждать, я стала, двигаясь по периметру, читать газеты, обнаружила статьи и фотографии довоенных времен, военных, послевоенных Я стояла перед своеобразным архивом, который можно было читать, забравшись на стремянку или сев на корточки. Я читала о проблемах посевной, о финской войне, о съезде писателей, о врагах народа, о достижениях советского спорта. Похоже, оклеивая стены, хозяин архива создавал тематические подборки: плинтус науки, притолока Хрущева, угол космонавтики; неподалеку, сантиметрах в сорока, ждали меня газетные портреты Абалакова. Под одним из них прочла я: “Евгений Абалаков на побежденной вершине”. Газетный текст на пожелтевшей бумаге (в уголке пометка: 1934): “Сидя в своей палатке, Горбунов задумчиво рассматривает мертвенно-белые, отмороженные и окровавленные пальцы своих ног. Мы тщетно допытываемся у него подробностей героической победы.

– Когда-нибудь, – говорит он, – пусть хоть немного уляжется весь этот сумбур впечатлений…

Но Абалаков!.. Абалаков – это герой восхождения… Храбрость и спокойствие… Ему мы обязаны успехом и жизнью!

В соседней комнате неподвижно лежал А. Гетье. Он все еще не мог принимать пищи и с трудом выдавливал из себя только отдельные слова:

– Абалаков… феномен… железный человек… машина…

Так описывал встречу восходителей в ледниковом лагере участник экспедиции, журналист и кинорежиссер Михаил Ромм”.

– Зачитались?

– Как у вас интересно!

Он расписался на почтовом квитке. Я медлила.

– Если хотите, читайте еще. Вы мне не мешаете. Я буду подоконник циклевать. Не продолжить ремонт, пока не отциклюю.

– Давно вы его циклюете? – спросила я для поддержания разговора.

– Завтра год.

В стене с окном нашлась для меня заметка с двумя фотографиями Студенникова: на одной из них, слегка улыбаясь, приделывал он крышку к макету некоего напоминающего кассовый аппарат прибора, на другой – дальний план – запускал в безымянном поле бескрылого летуна.

– Я приду к вам с бритвой, – сказала я. – Мне нужна вот эта заметочка с портретом моего знакомого, я ее уворую.

Он кивал, польщенный.

– Зачем же с бритвой? У меня еще такая есть. У меня все с дубликатами. Даже и не с одним. Я для вас такую подыщу. А еще лучше – сами искать приходите. Если не найдем, бритва тоже без надобности. Мой обойный клей особый. Я, барышня, придумал клей, при воздействии на который горелкой с определенного состава продуктами горения при сравнительно слабом нагреве можно пять слоев газетных один от другого без повреждения газетного текста отделить. А второй мой клей испаряется на свету. Тут есть и с ним квадратные метры; я их в полной тьме наклеивал. Предварительно по содержанию подобрав. Я уже разослал описания своих изобретений в палату мер и весов и в Академию наук. Жду патента и признания. Когда обо мне напишут в газетах, я наклею свои фотографии между окнами. Вот тут и тут.

Некоторые газеты наклеивал он не целиком, подбирая статьи, срезая заголовки. “Пожалуй, если произвольно вырезать их в размере листа для пишущей машинки или книжной страницы, они сошли бы за письма”, – подумала я.

– Вам, случайно, не газету в большом конверте, что я принесла, прислали?

– Конечно, газету. Вы не проходите мимо, справа от двери все о нашем районе.

– “Когда архитектор В. Д. Кирхоглани, – прочла я вслух, – работал над проектом Парка Победы, он искал образ героический, смотрел, в частности, офорты Рембрандта. Но в то время для воплощения его идей не нашлось посадочного материала. Валериан Дмитриевич писал в дневнике: „Вместо героических дубов, увы, сажают лирические березы“”.

“Как бы мне, лирической березе, – думала я, поднимаясь по лестнице с уныло-голубыми стенами, – к тебе, героическому дубу, перебраться? Китайская, право слово, песня”.

Выше этажом жил слесарь-сборщик с номерного завода, переписывавшийся со всем белым светом. Наумов называл его “письменник”.

– Он пишет Фиделю Кастро, Мао, де Голлю, в ООН, королеве английской, французским докерам. Он пишет в газеты, в журналы, в ЮНЕСКО, во Всемирный комитет защиты мира. И так далее, список бесконечен, ибо растет.

Тут Наумов задумался.

– Как только его не посадили? Вот уж воистину блаженны блаженные.

Письменнику доставила я пять писем: одно из “Огонька”, два от частных лиц (Брянск, Барнаул), два из научных обществ (Шотландия, Болгария). Глаза его горели, когда брал он, счастливый, письма свои.

– А из Японии? Из Японии не было?

– Пишут! – отвечала я.

– Может, он так марки собирает? – предположил один из писателей, сосед Наумова Петик.

– Нет, – отвечал неприязненно второй писатель. – У него один раз при мне филателист из шестой квартиры пробовал марку попросить. Не дал, жадюга. Нечего, говорит, цельность конверта нарушать. Я, говорит, их храню с картотекой. Письмо, говорит, факт духовной жизни. А коллекционеров, говорит, не уважаю, они стяжатели. Очень филателиста обидел, тот напился и все повторял: “Философ, сволочь”.

– Да откуда вы знаете, что он повторял?

– Так он со мной напился.

За зиму и весну я полюбила голубей, потенциальных вестников-ангелов, потомков почтовых, я никогда не замечала прежде, сколько их, беспородных сизарей, белых с кофейными перьями воспоминаний о былых голубятнях, гули-гули-гули, голуби мира. Кто стучит клювом в окно мое? Почтальон голубиный? Синица? Чья-то душа? Чья?

– Я видела НЛО! – сказала мне старушка из углового дома Б-ной улицы.– И не единожды. Они появляются после десяти вечера, ближе к одиннадцати. Если влезть на табуретку, поставленную на стол, их видно над крышей в правом углу окна. Мне никто не верит. Приходите вечером, я хоть вам покажу.

Хоть мне?

Я пообещала прийти в десять тридцать, притащилась, как обещала, ругая себя за податливость и душевную слабость на чем свет стоит.

– Вчера была летающая тарелка, а сегодня ветер, стало быть, космический корабль тоже появится. И на безоблачность уповаю: должны вы оба НЛО увидеть.

Придвинув к окну качающийся древний стол, взгромоздили мы на стол шаткую табуретку, и хозяйка решила показать мне, взобравшись на эту цирковую пирамиду, куда и как смотреть, да я воспротивилась, новое дело, пусть падает и ломает себе шею (руку, ногу, что угодно) без меня. Я залезла на предложенный мне пьедестал, встала на цыпочки, вытянув шею, глянула в верхний угол окна вдаль, поверх крыш. И чуть не свалилась, потому что неопознанные летающие находились на месте.

То, что старушка почитала за НЛО – по слепоте, наивности и любви к фантазмам, – было молодым постноволунным месяцем, тонким мусульманским серпиком, завалившимся навзничь и уставившим в небо рожки; а роль марсианского межпланетного корабля играл один из бумажных змеев моего возлюбленного, который зачем-то поднял своего летуна на ветру над вечерней крышей, подсветив его лучом карманного фонаря.

– Видите?

– Вижу! – вскричала я. – Оба в небе!

– Спасибо! Спасибо, моя милая!

Она так меня благодарила, что я смутилась, мне стало стыдно за мое наглое вранье. Она была счастлива, что именно ее выбрала инопланетная цивилизация на роль очевидицы своего несомненного существования, так сказать, для контакта; прямо на глазах расцвела, помолодела, порозовела; умолк голос совести моей, поджала хвост правдивость врожденная, преодолеваемая всякий раз с трудом, – впрочем, в последнее время врала я все чаще.

Мне не терпелось глянуть на крышу дома Студенникова, я хотела застукать его у слухового окна держащим на веревочке рвущийся в полет конструкт, в одной руке сворка, в другой фонарик. Но дома загораживали от меня сию нарисованную воображением моим чудную картину. Наконец сообразила я, что точка, с которой я увижу все, что хочу, находится, скорее всего, в лестничном окне последнего этажа “Излишества”, и помчалась во двор к центральной парадной. Однако войти в парадную мне не удалось: Мумификатору в квартиру волокли одинаковые молодые люди огромный ящик; сам жрец встречал их у двери, давая указания.

“Ай да кофр! А что если там трупы? И он на досуге практикуется, чтобы навык мумификации усовершенствовать или не утерять?”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю