355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб") » Текст книги (страница 12)
Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:53

Текст книги " Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")"


Автор книги: Наталья Галкина


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Подружка моя, в отличие от меня благополучно перешедшая на следующий курс, снова уехала в экспедицию на Енисей, я написала ей, она ответила, но письма шли долго, наша переписка оказалась короткой.

“Из моего окна, – писала я, – видны Волхов и Егорьевская церковь семнадцатого века, белая невестушка. Тут рассказывают о чуде с фреской „Чудо святого Георгия о змие“; фреску забелили, но в конце осени стала она проступать на заиндевелой стене, исчезала на время, проступала снова. Паломники аж из Новгорода приезжали. Теперь фреска расчищена, она удивительная: святой Георгий на голубом коне, плащ развевается на ветру, в руке святого щит и хоругвь (не копьем, как все Георгии мира, включая того, что на московском гербе, но словом Божиим победил он дракона!), а змия-то, дракона побежденного, ведет, точно овечку, на веревочке спасенная святым Егорием царевна Елисава. Святой Георгий показался мне похожим на Студенникова (не пиши мне на это в ответ, что я дура: сама знаю).

Места тут особые, ни с чем нельзя спутать староладожские небо с водою. На любом этюде любого художника смогу я узнать их. Ничто дурное тут не властно”.

“Ты там, – писала я подруге, – где в ушедших под землю срубах археологи и воры веками ищут скифское золото; а у меня здесь курганы так высоки, что я приняла их за холмы, местные зовут их сопками; но захоронения здесь беднейшие и скромнейшие: десять-двенадцать веков назад считали здешние люди, что кончена мирская вещевая суета, но память только начинается, издалека должны быть видны могилы достойных, как издалека видны горы. Может быть, с гор и прилетают к здешним сопкам, нагорьям, низинам облака неповторимых староладожских небес”.

“Художник К. сказал: в этих местах пребывал не только Рюрик, но и Рерих, то ли в Извару едучи, то ли из Извары”.

“Вчера, сидя на вечерней скамеечке, узнала я, что подолгу жившие в Туркестане (в именумой Таджикистаном части его) художник З. с женою до войны познакомились под Сталинабадом (они называли его кишлаком Дюшамбе) с пребывавшим в командировке Косоуровым и с писавшим этюды Абалаковым! Ну, не тесен ли мир? Не тонок ли слой? Жду ответа, как соловей лета! Привет всем, кто помнит меня”.

По верхней тропинке перед забором, у которого уже была занята заветная скамеечка, проехал на допотопном велосипеде почтальон (к заднему колесу приладил он щепку, проезжал с фасоном, с трещоткою, кланялся обществу, приподняв картуз), проезжал он вечерами в одно и то же время, стало быть, я опоздала к началу посиделок, присоединясь к собеседникам, как съезжавшиеся на дачу пушкинские гости: ad abrupto.

—… Там рыбалка, в Туркестане, тоже на особицу: неподалеку от нашего кишлака, например, возле мельницы маринку, среднеазиатскую арычную форель, на ягоды белого тутовника ловили, леску без грузила поверху пускали; ох, хорошо брала!

– А что такое Туркестан? – спросила перевозчица.

– Туркестан, – отвечал акварелист З., – это мутные мелкие ледяные реки, узенькие улицы, слепые стены, глиняные заборы, мимо которых едет на ишаке старик, вытянув вперед прямые ноги (чтоб землю не задевать), девочки в розовом в цветных тюбетейках, продавец облитого бекмесом снега, цветущий миндаль, чайханы, безлиственные цветущие сады (бело-розовой пеной залито все), закат над снежными горами в полнеба, черный прозрачный небосвод с огромными, живыми, дрожащими заездами. В долину уже пришла ночь, а снега высоких гор все еще алы.

– Понятно, – сказала перевозчица. – Туркестан – это Туркмения?

– Это Узбекистан, Таджикистан, Туркмения, Казахстан и Киргизия, вместе взятые.

Настал час тумана, собеседники, продрогнув, разошлись, а мне впервые довелось испытать неприятную полудрему, прерывный сон с частыми пробуждениями, снящимися пробуждениями, мглой; голоса, чтение вслух без изображений, иногда всплывавших чуть позже. Монотонный голос читал: “В глубине глухого памирского ущелья, у бешеной серой реки мы встретили артель таджиков-золотоискателей. Кучка бронзовых людей в грязных и рваных, некогда пестрых халатах, с жадными глазами сгрудилась вокруг старшого – старика с черной кудрявой бородой. В позе Будды, неторопливо и бесстрастно, полузакрыв глаза, словно священнодействуя, он отмывал песок в деревянном тазике, ловкими движениями сплескивая воду”.

Тут набрала цвет картинка, под звон в ушах (колокольчики? морок жары?) я увидела обе группы – и золотоискателей, и альпинистов. Я видела серый песок на берегу уносящей песчинки реки, блики на воде, песок в деревянном тазике, в котором с каждым движением старика под лучами палящего солнца вспыхивали искры маленьких золотых пчел-самородков: серый песок уходил, золото прибывало.

– Домой приеду, – сказал Абалаков, – жанровую картину с золотоискателями напишу.

Мне приснилось, что я проснулась и нашла на берегу Волхова несколько восточных монет (динары? дирхемы?) да горсть золотых лепестков. “Что это?” Невидимый некто из-за левого плеча отвечал: “Чешуя дракона царевны Елисавы”. – “А что за монеты? Из Персии?” – “Из Туркестана”. – “Откуда они здесь?” – “Как откуда? Торговали. Торговал Север с Востоком, от Русской гавани до Сыр-Дарьи путь шел. Волхов, Волга, Вышний Волочок. Как тебя, рыжая, звать? Часом, не Елисава? Приходи между полуднем и полночью к курганам на той стороне, перед деревней, там ящерок увидишь, драконовых потомков; ох, измельчали, измельчали, – а прошлое помнят”.

Я снова во сне проснулась во тьму. Бестрепетный голос лектора: “Прошлое – это минное поле. В нем много неизведанного. И если прогремит взрыв, открываются бесконечные пути возможных вариантов событий. Каждому участнику которых кажется, что происходит в качестве единственно возможного именно его вариант”. Чтец вздохнул, дочитывая: “Русская действительность тем печальна, что бинарна: или святой, или черту брат. Киевская Русь, равно как и Новгородская община, бинарной не была: существовало третье – рыцарское начало. Разрешалось быть человеком”. Он захлопнул свой талмуд, от хлопка я проснулась натуральным образом, слушала, как хлопает крыльями, кукарекая во все горло, любимый хозяйкин петух петел Павлин.

“О чем только не говорили вечерами на скамеечках! – писала я в Сибирь подружке моей. – О Вещем Олеге, о горной деве Дали, о таджикском черте, неотступно преследовавшем секретаря райкома, о новомодной бухарской свадьбе с прибывшим на нее по путевке обкома комсомола в качестве почетного гостя авангардистом из Ленинграда, о фарфоровой птичке скульптора Орлова, зачаровавшей генералиссимуса, о большевистском подполье ГУЛАГа под руководством Стасовой, о тайном квартирном городе, о злодее-гипнотизере, „черном человеке“, о засекреченной плантации семян из египетских пирамид, о гопниках с Лиговки; рассказала и я пару историй из будущего и два сна”.

“На вопрос – что такое Туркестан? – художник З., – писала я, – ответил: это базарный поливальщик, разбрызгивающий из бурдюка воду так, что каждая драгоценная капля падает отдельно, это сторож Сарезского озера, это каландары с чашами для подаяния из скорлупы кокосовых орехов, факир, выращивающий на глазах толпы из семечка манговое деревце, чтобы кинуть в зрителей несколько плодов манго, базар в Диарбекире с коврами, седлами, колыбелями, глиняными сосудами со шербетом, парчой, чекменями и многим другим, стихи Бабура, готового отдать Индию за встречу с любимой; это песня ашика Гариба:

Острым умом пойми странные мои речи.

Хочешь раба купить? Можешь купить, Сенем…

Я с красотою одной издавна жажду встречи.

Хочешь раба купить? Можешь купить, Сенем…

Только одних цепей ждут, томясь, мои плечи.

Хочешь раба купить? Можешь купить, Сенем…”

“Удивительно, – писала я подружке, – но я влюблена в Студенникова, как восточные поэты влюблялись, хотя ничего во мне нет от Востока, ничего мужского во мне нет; почему же о моих чувствах чокнутых точнее всех сказали Хафиз и Бабур?”

“О чем только не говорят у костра под звездами Минусинской котловины! – отвечала мне подружка. – О формах северных сияний (знаешь ли ты, что на небе Заполярья часто встречаются сияния, повторяющие очертания берегов Северного Ледовитого океана, фрагменты географической карты Арктики, а у Южного полюса – Антарктиды?), об искусственных светящихся облаках, запускаемых в небо исследователями физики атмосферы (французское светящееся облако было видно за 1800 км: в Нарьян-Маре!), о том, что Уральские горы – продолжение Новоземельных, о неиспиваемой бутылке, о таежных Лыковых, о бродячих кладах, о говорящем балбале, о протокольном егере, о северных островах, позволяющих изменить всю жизнь, о подземных городах-заводах, входы в которые взорваны (мертвецов и мусор, а также изделия заводские время от времени поднимают стражи на поверхность земли, тот же дозор принимает в потаенных шурфах провиант, сырье и одежду), о воркутинских беседах с марсианами, о насылающей погоду военной летающей метеостанции, о казаке с Шикотана и вышивальщице Аннушке из Гамбурга. Всего и не перечислить”.

В конце письма сообщила она мне, что пастуху один из археологов подарил бинокль, тот относится к подарку как к тотему либо божку.

В середине августа пришли грозы, душевный покой мой начал подтаивать. А потом пошел дождь и в конце концов измыл меня из Старой Ладоги, лето кончилось, точно занавес упал.

Уезжая, я ждала автобуса на той стороне реки, у крепости, смотрела на куполок Георгиевской церкви, думала о ведущей дракона Елисаве, пока не вспомнила читанную мною в будущем книгу Карла Сагана “Драконы Эдема”. Я думала о староладожском святом Георгии, похожем на любимого моего, и о тексте Сагана; в книге говорилось, что мы родственники не только кротким млекопитающим, но и хищным рептилиям, нам сродни и жертвы, и убийцы, в нашем мозгу припрятаны, приручены, посажены на цепь саблезубые повадки, жестокость, холодная кровь, презрение к слабым, легковоспламеняющаяся ненависть: “ты виноват уж тем, что хочется мне кушать”; выходит, оба животных басни – я, и волк, и ягненок… Я чуть не расплакалась под дождем, но тут пришел автобус, запихал нас вовнутрь, пытая тряской дорогой, передал поезду, из поезда попала я в глотку метро, выбралась из метро на меридиан, обведенный крепостными стенами ливня. Осень подтягивала войска.

К концу сентября я стала одной из лучших учениц на курсе, отличница-второгодница, не вылезала из библиотеки, засиживалась в мастерской; мной были довольны все педагоги, радовались и родители. Все сошлось на занятиях, ничто больше не интересовало меня. Любовное помешательство мое померкло, притихло, “с глаз долой, из сердца вон”. Чувства срабатывали наподобие пресловутого компьютера-переводчика из будущего: на входе (на языке икс) “с глаз долой, из сердца вон”, на выходе (на языке игрек) – “бессердечный невидимка”. О бессердечный невидимка! ненастоящей и неполной стала жизнь без тебя. Мой бог времени, языческий крошка-хронос, напоминал иллюзиониста, в чьем цилиндре бесследно исчезал предметный мир бытия. Шуршала золотым плащом осень, ассистентка факира.

Ненастоящее бутафорское золото из сундуков клада фальшивомонетчика, ветшающий гардероб временщика, осыпающаяся пыльца усопшей моли блистали в моих осенних этюдах, восхищавших кафедру живописи.

Московский проспект теперь стал мне совершенно понятен: идеалисты тут возводили Новый Город.

Бывший Петербург должен был совершить бросок на юг.

Он в плане и так был похож на раскрытый на юг веер.

Одним из творцов плана нового города и главной его меридианной магистрали был Ной Троцкий, автор проектов незабываемых. Преддипломная его работа 1919 года называлась “Народные трибуны в Петергофском парке”. Трибуны представляли собой стадион для массовых собраний с участием десятков тысяч зрителей. На дипломе архитектор разработал “Дом цехов”, чье назначение было смутно, а в решении фасадов овеществилось чувство “торжественной приподнятости и мощи”. Имелся двор для многотысячных митингов, поражали воображение колоссальные аркады. Далее создан был проект крематория, своими апсидами напоминавший элеваторы с силосом в Буффало; гигантский цилиндр основного здания колумбария (который должен был быть возведен на участке Александро-Невской лавры) был бы виден издалека, однако проект положили под сукно, под временный крематорий приспособили здание бань на Васильевском острове. Дошло дело и до новых бань, первоначально собирались разместить их в Литовском замке, потом на Ватном острове, термы с размахом, с душами, плавательными бассейнами, спортплощадками. По мысли Троцкого “Термы, Адмиралтейство и Биржа должны были составить единый ансамбль; для усиления эффекта здание бань увенчано шпилем, симметрично с адмиралтейским”. Жилые дома предполагалось соединить с банями галереями. Не забыв присобачить к термам скейтинг-ринг и солярий.

“Хотя бы нам давали десятки, сотни синодов и сенатов, – говорил Луначарский в речи по случаю открытия ПГОСХУМ, – и других зданий старого образца, буржуазных домов, этого нам не достаточно, это не выражает нашу потребность, мы хотим иметь свой дом, на заказ по нашему росту, а не с буржуазного плеча”. Автором одного из своих домов, а именно Большого дома на Литейном тоже был Троцкий, и это детище воплотилось, в отличие от “Дворца рабочих” с митинговыми и театральными залами на три-четыре тысячи человек.

Но опыт проектов, их стиль, применение рустовки, скульптурных фигур, ризалитов, аркад был учтен при постройке главного здания нового города – Дома Советов на Московском проспекте.

– Не могу вспомнить, никак не могу, – говорил Наумов, – кто же из наших зодчих дружил с любимым архитектором Гитлера? Переписывались, в частности, не один год. Кажется, не Троцкий. Иофан? Нет, не помню.

Картуш Дома Советов в виде герба первоначально собирались сделать из бронзы с введением светящихся самоцветов, но в итоге выполнили из бетона; весил он 120 тонн. Площадь перед Домом Советов при постройке сократили с 50 до 38 га. Для сравнения: площадь Дворцовой – 6 га, Красной в Москве – 4,5 га.

Идея нового города, приходящего на смену старому, постепенно мельчала и тускнела, но все еще занимала умы. Эпоха застоя придавала ей домашность, социализм с человеческим лицом склонялся над скромными макетами виртуальных кварталов ее.

Это должен был быть новый город с новым центром, где главными героями стали бы празднества, похороны и парады, город, в котором не возводили свои долбаные дворцы царям царские прихвостни, где не взрывали церквей, их строить никому в голову бы не пришло. Никакого старья. В музеях нового града выставлялась бы только советская живопись; герои ОСТа, скажем, босые ткачихи, существа с лицами, писанными по иконописному канону (но сплошная героическая плоть, никаких молитв, ихнего духа, химеры совести, совесть только социально обусловленная: местного пошиба стыд).

Скульптуры в южном Ленинграде пусть стоят только свои и для своих, никаких монархистов, гуманистов и формалистов. Ленин и Ленин (поначалу – и Сталин), соратники, герои, Рабочий, Колхозница, Девушка с веслом, Космонавт непременно на проспекте Космонавтов, впрочем, это позднее, а поначалу – Летчик. Из писателей только Пушкин. В районе речного вокзала, лучше ближе к Рыбацкому, – Петр Первый, монументальный, с портальный кран, в голове глушилка для вражеских “голосов” и отгонялка для птиц (пусть ЛИАП с Военмехом проектируют), чтобы не гадили на лицо скульптуре и гнезд поганых в ушах и на треуголке не устраивали.

Ширина проспекта, проспектов и площадей должна быть такой, чтобы при атомном взрыве развалившийся дом не образовывал завала на транспортной артерии (что не только архитекторам, но каждому школьнику на уроке ГО давно разъяснили). Само собой, метро. Побольше кинотеатров. Непременно ДК. Хорошо бы какое-нибудь производство, чтобы где жили, там и работали. Бетон и стекло!

С парками нечего возиться, буржуазная возня, дорого, да и разучились; пусть будут бульвары! Бульвар Новаторов, бульвар Авиаторов. Во дворах разрешить жителям сажать деревья и коллективные цветники. Но деревья пусть растут только до четырехметровой высоты, потом их спиливать и сажать новые. Конечно, роддом. Дворец бракосочетания. Хорошо бы Дворец спорта. Обязательно стадион! Или спортивный комплекс. Пара ПТУ. Несколько площадей, просторов простора. Новый город радиофицировать, чтобы музыка и правительственные речи парадов, марши похорон, сообщения (“Все на субботник!”) были слышны всем. Светлые типовые многоэтажки! Кварталы и комплексы типовых зданий! Побольше равенства народу!

В конце 60-х в общей компании пьяный комсомольский работник сказал Хану Манувахову: “Народ? Что такое народ? Это малайцы на скотовозках”.

Очевидно, имел он в виду общественный транспорт.

Развитую систему общественного транспорта жителям новостроек! И подумайте, как следует подумайте о размещении новейшего тюремного комплекса, это вначале как-то вовсе упустили. А солярии на крышах? Ведь у нас будет Город Солнца! Тогда и установки, чтобы облака разгонять. А вот это лишнее, управятся с самолетов в дни особо ответственных торжеств. А воспитательная роль детских площадок? О, и она! Ракеты! Космодромы! Побольше космоса у песочниц! А кладбище? Лучше крематорий.

Крематорий, как известно, был замещен Парком Победы. Я писала Парк Победы, но в прудах его вечно пропадали отражения, стояла мертвая вода. По выходным по этой самой причине я перебиралась с этюдником на Обводный. Наконец-то мне стали удаваться оттенки серого цвета, но не серебро мерцало в них, а ртуть со свинцом.

Пока писала я фасад знакомого дома на Обводном (старательно вводя в свинцово-серый дозу лимонно-желтого, колер самородной серы), дом стал играть со мной в будущее, обветшал, расселился, припылил стекла необитаемых квартир, приотворил кое-как заколоченную раскупоренную дверь центральной парадной, стал домом последнего пятнадцатилетия двадцатого века.

Я вошла, повинуясь немому приглашению двери, зная, что сейчас увижу торговца кошками в последний раз.

В предпоследний встретился он мне в подземном переходе метро на Невском: молодой, много моложе меня, в белых кроссовках. Он торговал котятами и кошками. Котята в тесном ящике из оргстекла спали, ползали друг по дружке, пялили глазенки. Щенки ютились в картонной коробке.

– Так вот почему ты назвался торговцем кошками.

– О, кого я вижу! Мы в летах, в бедности. Вырядилась моя Коко Шанель в секонд хэнд.

– Подлый коробочник.

– Статью вчерашнюю прочитала в тупой либеральной газете? Что ж, у меня нынче такой бизнес.

– Другого не нашлось?

– Этот веселее. Не делай злые глазки. Не вздумай закатить мне оплеуху. Вон милиционер идет. Заберет тебя как бомжиху за хулиганство.

– Может, он тебя заберет за незаконную торговлю в переходе.

– Ни в коем разе. Я ему взятку дал. Он меня крышует. А ты уходи, не мешай торговле. На досуге думай обо мне. Мое предложение остается в силе, рыжая. Вдарим по календарям. Мне никакой для этого косоуровский “лифт” не нужен. Сам справляюсь, могу тебя прихватить. Омолодишься, разживешься. Нà мобильник, дарю, голодранка, своего-то небось нет. Там моего второго телефончика номерок. Звони, когда надумаешь.

– Подлый живодер.

Я швырнула ему под ноги мобильник.

– Женщина, в чем дело? Проходите, проходите, – сказал милиционер. – Тихо себя веди, скромно, а то в кутузку загремишь, мало не будет, что стоишь, вали отсюда, старая сука.

Полупритворенная облезлая дверь дома манила. Я вошла. Обшарпанная лестница, заваленная окурками, бумажками, помоями, в туалетных подтеках, ждала, застыв ледником ступеней. Я поднялась на один пролет, ударило в лицо волною ужаса, подобного испытанному в московской квартире из сна. Воздух ходил ходуном, пытая слух шорохами, скрипами, скулежом, хрипом, приглушенным писком, истязая обоняние вонью. Смешанный запах кошачьей мочи, разлагающейся помойки, выгребной ямы, тлена, сладковатый смрад смерти. В ободранных кубатурах лишенных дверей бывших квартир валялись объеденные картонные коробки, трупики щенят, котят, кошек; голодные, кожа да кости, еще живые детеныши животных бродили, качаясь, ползали или лежали, обессиленные голодом и болезнью, пытаясь подать голос. То был склад коробочников, продававших на окраинах птичьих рынков или у метро котят либо щенков; агенты-старушки собирали животную мелочь у неспособных утопить ее сердобольных горожан, хозяйки окотившихся приплачивали за то, что детенышей “пристроят в хорошие руки”. Торговцы собирали дань, включая половину денег, рассовывали животину по коробкам. Чтобы мелкота не расползалась, ее успокаивали малыми дозами снотворного. В первое время в питомнике-саркофаге тварей подкармливали дешевыми кошачьими консервами; но те, кто был послабее, те, кого не удавалось быстро продать, те, кто заболевал – а в итоге болели все, – были обречены.

Из шевелящейся полуживой-полудохлой массы выбрался маленький котенок, кинулся ко мне, взобрался на грудь, мурлыкал, тыкался мордочкой, счастье было бурным: нашли! спасли! узнали! Котенок был занятной расцветки, черно-рыжий, полмордочки золотисто-песочной в черных крапинках, разводах. Я гладила теплый комочек с колотящимся сердчишком; тут вошел с пустой коробкою торговец кошками.

– О, какая встреча! – воскликнул он, улыбаясь. – Рад тебя видеть. Я теперь живу неподалеку, на первом этаже пиццерия что надо, пошли, приглашаю.

Дребезжали, расхватанные акустическими ямами концлагеря для малых сих, слова его.

– Ты не видишь, подлая скотина, у меня животное живое на руках, а у ног дохлые, неужели я с тобой пойду?!

– Животное? – спросил он, подходя. – Ну, это мы поправим. Зачем тебе от моего предложения отказываться в который раз? Это неучтиво. А руки мы тебе сейчас освободим.

С этими словами схватил он моего найденыша за шкирку и вышвырнул в окно. Кошачий вопль. Визг тормозов, я кинулась вниз по лестнице, он смеялся мне вслед; от двери увидела я, что метрах в пяти, виляя и качаясь, оставляя на тротуаре капельки крови, трусил вдоль дома мой котенок. “Кс-с, кс-с, стой, киска, это я!” Услышав мой голос, малышка нырнула в леток подвальный, пропала. Я обежала дом, подвальные двери были приоткрыты, кажется, нужная мне по центру дома, я спустилась на несколько ступеней, заваленных мусором, отворила скрипучую железную погнутую створку, свет отверстия, в которое нырнул котенок, был мне виден; я продолжала спускаться, но подвал залит был жижей, смесью воды и сточных вод. На маслянистой темной прорве только круги расходились. Думаю, моя ослабленная голодом и страхом животинка ударилась, падая, о тротуар передними зубами, сломала нёбо (именно от этой травмы большей частью погибают неудачно падающие с высоты кошки, как объяснил мне когда-то знакомый ветеринар), ополоумев от боли, метнулась в подвал, надеясь спастись, отлежаться, обрести убежище, последний обманный всплеск живой надежды.

Выскочив во двор, я увидела прислоненный к стене ржавый лом, схватила его, не чуя тяжести, помчалась на улицу, влетела в парадную, поскакала, задыхаясь, наверх, в первый момент не сообразив, что у входа и на лестнице расступились предо мной люди.

– Где он? – спросила я стоящих на площадке. – Где торговец кошками?

Кто-то взял у меня лом.

– Удрал он, по чердакам ушел.

Кажется, то были кошатники, собачники, скотские доктора из Общества защиты животных, которых навели на “малину” торговцев кошачье-щенячьей жизнью. Полуживую мелкотню разбирали, растаскивали по домам, надеясь выходить.

Медленно перешла я через мост, задыхаясь, оглянулась. Дом стоял в самом обычном жилом обличье конца шестидесятых, этюдник оттягивал мне руку, жизнь в чужих и своих обносках ждала меня впереди.

Кое-как довлачилась я до конца ноября. Сидя в трамвае, я глядела на пасмурные городские пейзажи. Трамвай остановился на светофоре, мелькнул знакомый рыжий плащ, то был Студенников с детской коляской, остановившийся что-то поправить в младенческом возке.

Тут же движение возобновилось, грузовики, автобус, троллейбус скрыли от глаз моих волшебную жанровую сценку, быстрее, быстрее, следующая остановка, вторая, третья. На третьей я выскочила, перебежала на другую сторону, села в другой трамвай, поехала обратно. Конечно, Студенникова с коляской уже не было. Я добралась до дома Косоурова, позвонила.

– Я больше не могу, – сказала я, охрипнув внезапно. – Отправьте меня отсюда.

– В последний раз, Инна. Иначе вы и впрямь будете с вашим, как его? – торговцем кошками? – вечная пара.

В “лифте” я выбрала год и день молниеносно.

Там, где я оказалась, был вечер.

Был вечер, я уже была разведена, маленького сына на выходные забрала бабушка, мне уже подарила подруга билет на спектакль генуэзского театра.

Я курила, листала блокнот, где записи из прошлого причудливо перемежались записями из будущего, почерк успевал поменяться трижды. Где-то в середине я прочла: “Я не помню себя прошлую и не совпадаю с собой будущей. Все не в фокусе”. Что вполне соответствовало действительности.

“Будущее неизбежно, предопределено, но может не состояться. В промежутках нас подстерегает Господь Бог”. Хорхе Луис Борхес.

“Жизнь и сновидения – страницы одной и той же книги”. А. Шопенгауэр.

“Реальность – одна из ипостасей сна”. Борхес.

Завершался цитатник отрывком без начала, конца и подписи: “…у обских угров сильна фратрия Филина, сакрализована Сова, связанная с образом богини-матери Калташ. Молодая богиня распускает волосы, и они развеваются, как семикратная Обь, и струится из них дневной свет”.

Юность осталась позади. Я знала, чего хочу, знала, что хороша, привлекательна, знала, что Студенников помнит обо мне. Я уже не была прежней влюбленной девчонкой. Мы должны были встретиться – случайно – на спектакле, эта встреча могла переменить его и мою жизнь. Судьба сведет нас завтра, думала я, у нас будет настоящий роман, а не развеявшаяся в воздухе девичья греза, он уйдет от жены, мы поженимся, нас ждет счастье. В полной уверенности, что все так и будет, я оторвала лист календаря, легла спать, чтобы увидеть не квартирный город (то есть город изнутри, где проходили мои пути из квартиры в квартиру, из дома в дом, подобные лазам яблочного червя), не дачу, не мелкие детективы, не изыски сюрреализма, – но забытые за долгие годы горные вершины в снегу.

Фуникулер. Качается сиденье. Скрип качающегося сиденья в абсолютной тишине. Яркое солнце на снегу. Голубые тени.

Маленький двухэтажный дом, солярий на крыше. Ледяные скульптуры, снежные статуи. Среди них одна белого мрамора. Альпинист, альпинистка, дервиш, девочка с бабочкой на ладони, мальчик с бумажным змеем. Из двери выходит на террасу второго этажа белый кот с черным хвостом, вскакивает на перила, застывает, глядя на меня.

Лыжи в сугробах. Финские сани. Верстовой столб изо льда (или все же из мрамора?) с солнечными часами. На солнечных часах полдень.

Невысокие фонари с матовыми шарами. Прозрачный кристалл реликвария, в котором, точно в пожарном щите, укреплен ледоруб. Цепи снежных гор вокруг. Одна вершина доминирует на востоке. Нетронутый снег долины сияет на солнце. Я обхожу дом. Над крыльцом надпись: “Отель „У погибшего альпиниста“”. Ключ с прозрачным шариком на цепочке вставлен в замочную скважину, но дверь не заперта. Вхожу.

Деревянный интерьер, складные деревянные стулья вокруг стола, камин, камни рустики, в камине горит огонь, на стуле с высокой спинкой висит красная куртка с карабинами застежек, на столе стоит синяя кружка с дымящимся горячим грогом.

Прохожу по короткому коридору. В замочных скважинах ключи с шариками. Поднимаюсь на второй этаж. Тишина. Никого нет. В маленьком холле открывается стеклянная дверца над циферблатом узких напольных часов без стрелок, вылетает полярная сова, двенадцать раз взмахивает крыльями, то ли ухая, то ли ахая. Убирается в часы, крышка за ней захлопывается, я вижу за крышкой циферблат совиного лица.

Выхожу на балкон. Кот неподвижно сидит на деревянном поручне. Выхожу на солярий. Два шезлонга. Клетчатые пледы. Слепящее солнце. В углу маленький телескоп.

Боковое зрение улавливает бесшумное движение. Ожидая увидеть человека, вижу: надо мной делает несколько кругов большая белая бабочка с буквами на крыльях. Она летит вниз, к площадке со скульптурами. Я спускаюсь. На ладони девочки бабочки теперь нет. Облетев вокруг отеля, букварница устремляется к самой большой вершине там, вдали, за долиной. Я слежу за ней, пока хватает сил смотреть на слепящий снег. И там, куда она улетела, начинают сходить лавины, поднимая клубы снежной пыли.

Я вхожу в нижний холл с камином. На столе возле кружки грога сложенный пополам лист бумаги, на нем написано: “Инне Лукиной”. Я раскрываю листок и просыпаюсь.

Проснувшись, не зная, как скоротать время до начала спектакля, взяла я с полки новенькую нечитаную “Маску” Лема – и прочла ее. И пока я читала, что-то со мной произошло.

Я оделась в белое: он будет в черном, я в белом. Едучи в трамвае по меридианному проспекту, я чувствовала себя орудием Судьбы, приманкой Рока; мне предстояло соблазнить моего короля, свести с жизненного пути на другую дорогу.

Я приехала на Театральную площадь минут за сорок до начала спектакля, села на скамейку у консерватории. Уже сидевший там худой человек с острым лицом улыбнулся мне. “Мне так надо посмотреть „Женщину-змею“! Там актеры, знаете ли, изображают марионеток. Я режиссер. В моем новом спектакле по странному совпадению актеры тоже изображают кукольный театр, вертеп. Рифма, настоящая рифма! Удар картонного меча о бутафорскую кольчугу сопровождается звоном маленького гонга. Наш дракон звякает кольцами драконьих доспехов. Мечтаю посмотреть, какой дракон у них. Я должен это увидеть! И что же? Не смог ни билета достать, ни контрамарки”. В руках он вертел ключ с опаловым полупрозрачным шариком на цепочке. Я открыла сумочку, билет мой, выпорхнув в ладонь, перепорхнул в руку сидевшего рядом со мною. Я встала и пошла в сторону канала. “Постойте! Куда же вы?! Сколько я вам должен?” Но я уходила, ускоряя шаг, он должен был мне мою несостоявшуюся будущую жизнь, слезы застили мне мир, бежала предо мною вода под Львиный мостик Екатерининского канала.

С исчезновением Студенникова из моей жизни словно исчезла отчасти сама моя жизнь. Крадучись, исподволь завела меня в свой стан оседлость; и в роли сиделки, и в роли обедневшей обывательницы чувствовала я не единожды ее железную руку тюремщицы Евклидовой клети.

Страна гор с образом погибшего альпиниста мне больше не снилась.

Во время беременности пролежала я месяц в институте Отта, где возник неотступно, почти в точности повторяясь, один и тот же сон с миражом горных вершин. Каждую ночь я подолгу лежала, не засыпая, глядя на высокие створки старинных окон и ветви заоконных деревьев. Потом явь сменялась сновидением незаметно; то же окно, но с приоткрытой фрамугой, подобно лунатичке, сомнамбуле, глядя на полную луну, ступала я на подоконник, затем на посеребренный лунным зеркальным светом, точно отлитый из сплава этого света с тьмою, металлический трап. На камнях и скамьях сидели грызущие орехи и лакомившиеся бананами обезьянки. Я кидала им конфеты, с удовольствием глядела, как сосредоточенно разворачивают они конфетные обертки. Попугаи всех цветов и размеров чистили перья на лиственницах, липах и елях. На дорожках навалены были груды раковин, в медных тазах шевелили клешнями крабы, ползали черепахи. На западе маячил за деревьями купол Исаакия, обласканный лунным светом, на востоке и на юге виднелись немыслимые силуэты снежных гор. Считая горные пики, я просыпалась. Много позже в замечательной книге Кони “Воспоминания старожила” прочла я про Биржевой сквер, находившийся некогда на месте клиники Отта, где весною с приходом кораблей иностранные моряки торговали обезьянками, черепахами, золотыми рыбками, попугаями, раковинами, морскими звездами, где встретились итальянец с попугаем и мужик с петухом. Мужик требовал за петуха сто рублей, как итальянец за попугая. “Как так? Мой может говорить!” – “А мой не говорит, но дюже думает!”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю