355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Баранская » День поминовения » Текст книги (страница 7)
День поминовения
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:49

Текст книги "День поминовения"


Автор книги: Наталья Баранская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Во главе очереди, когда пришла на утреннее дежурство Маша, сидела женщина – закутанная в несколько платков, в валенках с галошами, с большим мужским зонтом, взятым не только от дождя, но и на случай необходимой обороны. Ночная смена – самая холодная и самая тревожная: могут навалиться пьяные хулиганы, могут пробиться скандальные захватчики, раскидать посуду, поставить свою, может притащиться пьяный мужик, пристать от нечего делать, наконец мало ли что,– могут появиться вражеские силы, поджечь деревянную будку, она вспыхнет, вот и сигнал фашистской авиации. Все-все может быть, вот почему ночное дежурство приравнивалось к двум дневным.

Раньше, в мирное время, керосиновая бочка разъезжала по дворам и дядя Аким или тетя Мотя кричали: “А вот карасин – карасин – карасин”. Теперь же бочка приезжала тихо, вроде бы украдкой, стараясь не очень заявлять о себе, чтобы не собирать толпу, чтобы поменьше крику.

Но дежурный обязан был оповестить очередников ударами железки о ведро, и этот набат, тревожный и радостный, все равно будоражил окрестных жителей, и они бежали, подхватив свои посудины, в безумной надежде: мало ли что, а вдруг им тоже достанется.

Бесконечная керосиновая забота отнимала много сил и времени у всех женщин. Маша на ночные дежурства не ходила – спасибо Евдокии Терентьевне.

Все же бывали дни без огня, без горячей пищи – холодная керосинка на кухне была пуста. Однако кипяток был: соседка приносила свой старенький самовар, воду кипятили щепками или чурочками.

Январь 1942 г.

...Что именно делаю? Я политрук, теперь старший политрук, веду работу среди бойцов, инструктирую политруков. Не могу заходить в часть на час-полтора, поговорить и уйти. Стараюсь быть с людьми, в деле. Дней пятнадцать, как я на передовой, поэтому не писал, прости. Недавно был в охранении с пулеметным расчетом. Попасть туда и выйти оттуда можно только ночью. Ночью обе стороны напряжены, вслушиваются, тишина обманчивая. Одна группа идет в разведку, другая, группа захвата,– добывать “языка”. То тут, то там вспыхивает перестрелка, и все ждут движения, внезапной атаки...

Сейчас я два дня на отдыхе в политотделе. От тебя ничего нет. Что-нибудь случилось?.. Беспокоюсь.

В феврале сорок второго, в морозы и метели, стало особенно голодно. Ехать в дальние деревни менять вещи на муку или крупу Маша не могла – как оставить детей? И потом, она боялась, рассказывали страшное: по дорогам нападают, отбирают вещи, продукты, кого-то покалечили, кого-то убили. Да и надо знать, куда именно ехать.

Что же делать, что? Маша чувствовала: она слабеет от недоедания, а ребята хоть и здоровы, слава богу, но бледны и худы.

В один из студеных дней Маша берет выходное платье, голубое с вышивкой, белую шелковую шаль с бахромой, серые новые туфли, две мужские рубашки, одевается потеплее и идет на толкучку. Одно название “толкучка” – кроме Маши пять-шесть женщин. Все с тряпками.

Красивое платье отдавали шить вместе с Николаем, он придумал вышивку на рукавах шелком... Маша шагает взад-вперед от ларя до столба, шагает час, два. Ноги замерзли, пора домой, никаких покупателей, а нужны такие, которые дадут не деньги – продукты.

Вдруг появляется шустрая женщина, быстро обегает всех, разглядывает, щупает вещи, возвращается к Маше: “Пойдемте со мной”. Маша боится, но идет – будь что будет,– женщина сказала “на продукты”. Пошли не в хибарку на окраине, как почему-то представлялось Маше, а в центр. Большой дом из светлого кирпича, квартира на третьем этаже. Шустрая передала Машу хозяйке: “Думаю, вам подойдет”. Та приглашает Машу в одну из комнат: “Покажите, что у вас”. Но Маша не двигается – она замерла. В большой светлой комнате на паркетном полу расстелена простыня и на ней гора золотистого крупного пшена, а рядом мешки с мукой, края отвернуты, в одном – серая мука с отрубями, размол, в другом – белая сеяная. Пахнет хлебным – вкусно, сытно.

Хозяйка рассматривает Машины вещи, назначает цену: шесть кило серой, три кило сеяной муки, пять кило пшена. Маша согласна, она согласилась бы на все: в доме нет ничего, кроме бутылки постного масла и четвертушки черного хлеба.

Только нести эти четырнадцать килограммов Маша не может, у нее нет сил поднять с полу свои наволочки. Вызывается помочь сердитая жилистая женщина – домработница, она отвешивала на безмене хозяйкин товар. Только вышли на лестницу, женщина принялась ругать хозяев: “Сволочи, спекулянты проклятые, наживаются на чужой беде... У них машина, всего полно, сыты по горло, скоро лопнут, да так и надо бы, ну, ненавистные, сгореть бы им... У тебя-то муж, поди, на фронте? Одна с детьми?”– “Да, на фронте, да, одна”.

Маша была довольна, даже счастлива – мука, пшено. Она уж отчаялась достать что-либо. Сердитая отказалась от денег, сбросила мешки с плеча: “Кушайте на здоровье”.

Мария Николаевна тут же поставила варить пшенную кашу и принялась месить тесто на лепешку. Какой будет ужин! Каша с постным маслом, кипяток с лепешкой. Надо позвать Евдокию Терентьевну: пир на весь мир! И дети подхватили: пир! пил! пир! пил!

Теперь, пережив войну и трудное послевоенное время, вспоминая прошлые годы, Мария Николаевна с благодарностью думает о добрых людях, которые встречались ей и помогали, кто словом, кто делом. Они возникали на ее пути в самые трудные минуты жизни, в безвыходных случаях, да, именно так, и теперь это казалось ей чудом.

Один из добрых людей, встретившихся Маше, спас ее от страшной беды. Заболел Митенька. Это было в самом начале зимы. Заболел дизентерией, чего всегда так боялась Маша. То он поправлялся, то опять возвращался понос. Не было нужного лекарства. Запущенная болезнь осложнилась диспепсией, мальчик слабел с каждым днем, перестал ходить, с трудом сидел в подушках, головка клонилась к плечу. Врачи из детской консультации не могли справиться с болезнью. Маша узнала от профессора Лагодина о старом детском враче, упросила, умолила приехать.

Старый доктор дал Маше четыре таблетки редкого тогда препарата, велел давать аккуратно через четыре часа и сказал, что ребенку нужна хорошая диета, чтобы он поднялся. Крепкий бульон, паровая котлетка, витамины – вот что сейчас спасет мальчика. Маша слушала доктора, а по лицу одна за другой скатывались слезы. Где она возьмет мясо? Где достать витамины – в аптеках их давно нет, овощей и фруктов нет в продаже. Старик взглянул на Машу и молча написал две записки. Одну велел передать знакомому на ветпункте,– она получит мясо, ей скажут, что и как можно из него готовить. Вторая записка была к аптекарю, он даст ей витамины. Доктор решительно отказался от денег и сказал, что придет через десять дней. Маша нe знала, как благодарить, ничего не могла сказать – расплакалась.

Она выполнила все, что велел врач. Через две недели Митенька бегал.

Поезд простучал коротко по мостику через узкую речку. Утренний туман повис над водой, над травянистыми берегами. Туман тихо поднимается, нехотя расставаясь с землей, истаивая в воздухе. Солнце еще не взошло, но высоко в небе, на тонких перистых облаках появились розовые отсветы солнечных лучей. Две лошади со спутанными ногами подняли головы, взглянули на поезд и опять принялись хватать губами росистую свежую траву.

Деревенька в несколько домов, круглый прудок, старая ветла над ним. И опять луга, поля, луга...

КСЮША И ФЕДОР
Аксинья Кузьминична

Войну вспоминать тяжко. А что до войны было, вспоминать тоже неспокойно. И трудного и горького хватало. Но пережить трудное помогала любовь. И теперь высвечивает любовь в памяти то радостное, что было. Правда, радостное тоже горчит. И от него слегка щемит сердце. Отчего это? Отравила нашу жизнь война, бросила свою черную тень на многие годы – и вперед и назад. И все же есть чему улыбнуться, есть на что порадоваться, оглянувшись сквозь эту тень.

Маленькая Ксюша любила отца. Помнит, как приходил он домой наработавшийся, усталый, голодный. И непременно шумнет: а где моя Аксинья Кузьминична? И она бежала, бежала со всех ног в его распахнутые руки и тут же взлетала, подброшенная высоко вверх.

Потом он ел, а она сидела у него на коленях. “Да отпусти ты ее, поешь толком”, просила мать, но он не отдавал дочку. Поев горячих щей с хлебом, ждал, когда мать положит картошки, и шептал Ксюшке в ушко смешную чепуху. “Ну, что я сказал?”– спрашивал он строго. Игра была в том, что он ничего не сказал, а так – каля-баля-маля,– но Ксюша должна была повторить. А она заходилась смехом: его светлая борода щекотала ей щеку и ухо, от него пахло ржаным хлебом, она была счастлива, что он пришел, она любила его и от этого всего смеялась и не могла остановиться.

Ей было тогда года четыре. Они жили на хуторе, который взял на себя отец по сговору со своими братьями,– они помогут строиться и поднять землю, доходы делить поровну. Но работа была тяжелая, доходов еще ждать да ждать, братья поостыли, помогали нехотя, мало.

Отец надорвался, таская бревна, пока довезли до больницы, изошел кровью. Когда это случилось, Ксюше было шесть лет. Она помнит похороны и как страшно и жалостно плакала и причитала мать.

Братья помогали молодой вдове с детьми,– кроме Ксюши еще двое мальцов,– но недолго. Мать возненавидела хутор, убивший отца. Революция освободила их от хутора, от долгов, они вернулись в село, в семью отца – Кузнецовых. К Пелагее с детьми надолго пристало прозвище “хуторяне”, Ксюшу и старшего брата Петю не хотели брать в школу, дескать, они кулаки. Но потом было разъяснение, как понимать слово “кулак”, и Аксинья пошла учиться.

А мальчиков, Ксюшиных братьев, забрал дядька, Пелагеи брат, который давно в Сибирь перебрался. “Воспитаю,– сказал,– к делу приучу, а тебе хватит дочь вырастить”.

И правда – воспитал, вырастил. Потом их война забрала. И не вернула

Ксюша еще молоденькой была, еще девки ее за свою не считали, так – девчонка. А парни стали заглядываться. Личиком была хороша и певунья одна из первых – голосок звонкий, не такой сильный, но чистый, верный.

Петь Ксюша любила, песня ее и тянула на улицу. Пели дружно, складно, песен знали много: долгих – душевных и веселых – шутейных.

Мать сердилась: рано еще тебе гулять. Аксинья смеялась: а я разве гуляю? Я песни играю.

Приметил ее Федор-гармонист и стал из девчат выделять. То запеть попросит,– у Ксюши, мол, хорошо выходит,– то вдруг сам споет:

 
Глаза у нее василечки,
Коса у нее золотая,
Гляжу, не могу наглядеться,
А сердце в груди так и тает.
 

Споет и скажет: “А это Ксюше романец”. Правда, глаза у нее не голубые, а светло-карие, цвета лесного ореха, коса не золотая, а темно-русая, но Аксюта все же смущалась, краснела, пряталась за девок.

Село большое, не один парень с гармонью, а на их конце – Федор, один из братьев Матушкиных, из большой семьи, деловой, с крепким хозяйством. Шестеро братьев, шесть сестер – было кому работать. Ладный, веселый парень, не так чтобы красивый, но с лица приятный. А красавец у них старший, Павел, и девки на него заглядывались и об нем сильно задумывались. Только он насчет девушек был строгий. Возраст ему давно подошел жениться, уж и второго за ним оженили, а он все еще ходил холостым. Правда, времени у него гулять не было, отец работал в Юзовке на шахтах, хозяйство оставил на старшего сына. В семье его уважали, и мать, нравная старуха, никогда не шпыняла и слушала. Был он строгий, но тихий, голоса не повышал – уважительный парень.

И вот однажды Павел Матушкин подъехал к дому Кузнецовых, бабки Аксиньиной по отцу. Подъехал на бричке и не один, а с дядюшкой. Пелагея, мать Ксюши, испугалась, она после смерти мужа легко пугалась, а бабка догадалась сразу: это, говорит, не иначе – сваты, а кого сватать, девок невыданных у нас нет. Вот так: Ксюша и в счет не шла. Оказалось, приехали-то как раз по Ксюшу!

Она, как увидала Павла, стрелой через сени в огород, за кусты. Спряталась, стоит, а сердце колотится и щеки горят. Такой парень, всем желанный, и к ней, девчонке, едва шестнадцать исполнилось! Стоит Аксюта за кустом и гордится – и весело ей, и страшно. Только одно плохо – Павла она нисколечко не любит, да и что это он надумал, не понять

Тут ее мать зовет: “Иди, не срами меня, ты не маленькая – убегать, ишь невеста выросла. Ступай в избу ответ давать – тебя Павел Матушкин за брата своего, Федора, сватает”.

Вспыхнула Ксюша, рассердилась: с чего это Федор взял, что я за него пойду? Мы с ним и парой никогда не ходили и у калитки не стояли. Досадно ей, что она ошиблась, на Павла подумала, а он-то, может, о ней и не слыхал никогда. “Не пойду ни за кого!” Все ж вошла в избу вослед матери, порог переступила и стоит, глаза в пол уставила, слушает, что Пелагея отвечает сватам: рано еще, не доспела, мол, ягодка, не обижайтесь.

После этого сватовства Ксюша и на улицу ходить перестала. Как теперь с Федором встретиться? Но прошло несколько дней, наскучило дома. Федор подкараулил ее одну, как расходились, в проулке: давай, Ксюшенька, без сватов поговорим – с глазу на глаз. И так прижал к забору, что она было задохнулась. “Не хочешь за меня? Вовсе замуж не хочешь? Ну давай подрасти, я подожду”. Отпустил, и засмеялись оба. Легкий он был, веселый.

Ксюша в ту пору еще росла, правда. Росла и хорошела: девушку сватали, а это прибавляет красы, поднимает цену.

И опять запела Ксюша, повела песню под гармонь, а Федор нет-нет да и споет что-нибудь новенькое, романс, какого они еще не слыхали. Городские романсы любили не меньше своих деревенских песен. В них была завлекательная любовь, страдание, измены, разлука. Романсы рвали сердце.

Федор пел и поглядывал на Аксинью.

 
У калитки заветная груша,
Под которой встречались с тобой,
Где ты, милая девушка Ксюша?
Ты с другим, я теперя с другой.
 

Складно и сердце тревожит: а кто же другая-то? Ну и ладно, с другой так с другой. Если с Мотькой, так у нее глаз косит, с Нюркой, так у нее ноги кривые.

А как сватовство подзабылось, начали вдвоем с Федей на два голоса петь, он разучивал с ней “Канарейку”. Федор начинал:

 
– Зачем сидишь до полуночи
У растворенного окна?
Чего ты ждешь, о ком страдаешь,
Заветных песен не поешь.
 

 Ксюша вступала:

 
 Я раньше пела канарейкой,
Теперь пою, как соловей,
Я раньше пела для милого,
Теперь не знаю для кого.
 

 А как только хор самодельный сладился при Доме культуры, что на месте избы-читальни открыли, оба начали петь в хоре и на пару тоже пели – называется “дует”.

На улице гуляли по-прежнему. Брали верх над песней частушки, кто кого перечастит, кто кого передробит.

Ксюша подросла, осмелела, плясать и частушки кричать была заводная.

 
А что это за гармошка?
А что это за баян?
А что это за парнишка
Хорошо играет нам?
 

Частушками перекликались, признавались, объяснялись, хоть и принародно, все ж и тайно – от сердца к сердцу. Кому послано, тот и поймет, кому сказано, тот и ответит.

 
Катится горошинка,
Идет моя хорошенька,
Вздымается по лесенке,
Поет веселы песенки.
 
 
Я любила, любить буду,
Не скажу которого,
Их в семье четыре брата,
Люблю чернобрового.
 

Пели, пели про любовь да и приманили ее, а когда Ксюша полюбила, пришло время Федору в армии служить. Уж последнюю неделю перед проводами гуляли до самой утренней зорьки, вот когда Аксинья узнала, что такое жгучий поцелуй, о котором пелось в романсах.

И еще раз приезжали сваты, и Аксинья дала согласие, а мать – благословение. Был сговор, Павел, брат Федора, и мать Аксиньи договорились о делах; свадьбу решили справить, как только Федор отслужит.

И у Ксюши с Федей было договорено обо всем – о письмах, о верности, о любви до гроба. Одно не сказал ей Федор: мать едва удалось уговорить, но Павел уговорил. Она была против невесты: росту Аксинья небольшого, тонкая, силы в ней немного, корчагу небось не поднимет, горшок со щами в печь не посадит, одна дочь, значит, набалованная, к хозяйству не приученная, и, наконец, главное – бедная она. Без отца выросла, в бабкиной семье, вдовья дочь, что у нее есть? А мать хотела женить Федора хорошо. За одной невесткой взяли сепаратор, за другой – маслобойку, теперь хотелось бабке получить вязальную машину, чулочницу, швейная у них была. А вязальная машина есть у Моти Косой. Старая надеялась, что сын в армии повзрослеет, одумается, приведет жену с богатым приданым. Семья у них не бедная, если прибавлять,– а начнешь убавлять, то и обеднеть можно. Им тоже девок выдавать, тоже расход, не доход.

Аксинья об этих разговорах не знала и, пока Федор был на службе, готовилась к замужеству не покладая рук: вязала, пряла, ткала, шила. Одних прошв да кружев навязала целую дорогу, часть рукоделья свезла в Волхов на рынок, деньги копила на сапоги, на баретки. С матерью голову ломали, как бы полушубок новый справить, но тут поддалась бабка – были у нее овчины, отдали шить скорняку. Готовилась Ксюша, работала, да и дома дела немало – мать стала прихварывать, за сердце хвататься, бабка старая, работать может что полегче, только неохота ей за невесткой, за внучкой. Все умела Аксюта, была и ловка и сильна на любое дело, подчас и на мужское.

Федор писал нечасто, но ласково, душевно, то “цветиком” назовет, то “канарейкой”, а то пошутит: “Смотри не выйди замуж за Федора Кривого”,– был у них такой мужик, бобыль и пьяница.

Вернулся Федор – повзрослел, раздался в плечах, в форме красноармейской, со значком комсомольским, просто красавец,– девки на нем повисли. А тут еще одна городская привязалась, из Мценска приехала, в гости к матери. На гулянье отбивать стала, бесстыдница, притирается, под руку хватает, в глаза заглядывает, напрямки любовь сулит:

 
Кабы знала совершенно,
Что вы любите меня,
Я б сказала откровенно:
“Дорогой, люблю тебя”.
 

Приревновала Ксюша. Ладно, та вяжется – городские, они нахальные, но Федор-то чего радуется, забыл, что он жених?

На Ильин день гуляли у бабки Глаши Глухой, у нее всегда снимали избу, большую, с просторными сенями, под танцы: ногами стучать – пол нужен. Тут мценская щеголиха Аксюту переплясала – взяла над ней верх. И все под Федькину гармонь. Хорошо ей, городской, у нее баретки кожаные, каблуки не стоптанные, а у Ксюши чуни самодельные, кожей подшитые.

И самой крепкой пяткой каблук звонкий не перестучишь. А тут все смотрят, подначивают: бери, мол, верх над городской, старайся. Не смогла переплясать мценскую гостью Аксюта.

Напоследок пожелала:

 
Ты, подруга, дроби, дроби,
Я уж надробилася,
Гармониста люби, люби,
Я уж налюбилася.
 

И не просто сошла с круга к стеночке, а вылетела из сеней, добежала до сеновала и там расплакалась. Поплакала, послушала – гармонь все играет, шумят, кричат, топают. Еще поплакала. А вот и затихла гармонь, расходятся, загомонили во дворе. Девушки позвали, она не откликнулась. Все умолкло. Вдруг воротца скрипнули, и увидела она в проеме Федора: он присматривался и прислушивался, плохо различая в темноте. Может, вот так, постояв, и ушел бы, да тут Ксюша чихнула. Федор засмеялся, схватил ее, зацеловал, на руки поднял, шагнул к сену. “Куда ты меня?” Ответил сердито: “Домой понесу, к мамке.– Отпустил, укорил со смешком: – Ты что это меня мценской плясухе сулишь? Ишь ты, “налюбилася”, когда только успела – за версту к себе не подпускаешь”.

Девки, какие постарше, советовали: “Поддайся ему, теперь уж все равно, раз сговоренные”. Но Ксюша не могла, хоть порой и хотела доказать свою покорность в любви Мать учила беречь девичью честь, да и самой хотелось по-хорошему. Знала: и Федор ее чистоту ценит.

Осень стояла теплая, хорошая, урожай собрали, а когда все было убрано, сыграли свадьбу. И в сельсовет съездили, и на другой день в церкви венчались – матери требовали.

Павел, изрядный плотник, загодя состроил им кровать из тесаных досок. На нее положили сенник нового рядна, а поверх перину и две подушки чистого пуха из Ксюшиного приданого, и наволочки, и простыни – все с кружевами и прошвами ее работы, а поверх всего – одеяло красного сатину, выстеганное Пелагеей к свадьбе.

Нарядную эту кровать поставили в сельник, летнюю комнату, что отгорожена в сенях. Туда и проводили молодых после свадебного застолья.

В сельнике прожили новобрачные свой медовый месяц. И хоть захолодало, все не хотелось переходить в избу, в горницу, жить кучей. Сколько их было тогда, Матушкиных? Свекровь говаривала не раз, что их теперь в доме тринадцать душ и, видно, ей пора помирать, на что Федор отвечал весело: “А вот мы с Ксюшей постараемся, и будет четырнадцать”. Только предзимние холода заставили Федора с Аксиньей перейти в дом, в горницу.

Начались будни; работа, работа и работа. Шутка – тринадцать человек да скота двадцать голов. И все ж они с Федей умудрялись петь. Пелось им, несмотря на строгие свекровкины запреты: то одного святого день, то другого, то такой-то иконы Божьей матери, то другой иконы ее же, то пост, то поминовение родных. Пелось им – и пели. А потом и в хор вернулись, в самодеятельный. Не те уж были времена, что женатым на все запрет. Пели и дома, и Павел называл Ксюшу “Канареечка”.

Ксюша пласталась на работе с рассвету дотемна. И только когда живот начал круглиться, подозвала как-то свекровь, оглядела и огладила, всмотрелась в лицо: пятна у снохи пошли темные по щекам. “Мальчик у тебя будет”,– вывела свекровка и распорядилась: на утреннюю дойку Аксинье не вставать, воду и ведра с пойлом для скота не носить. Бабка хотела внука,– старшие невестки рожали девчонок.

Родился Гришенька – крупный, гладенький, тяжело достался Аксинье. “Хороший, в нашу породу”,– сказала бабушка. Все ее двенадцать детей, выношенные в худом, смолоду перетруженном теле, были рослыми и красивыми. Каждую весну приезжал из Юзовки муж, Прохор Кононович,– пахать, сеять рожь и пшеницу, пока старшие не научились обходиться без отца, и каждый год, через девять месяцев после его отъезда, рожала Евпраксия Степановна, и остались в живых двенадцать, а кого не доносила в тяжкой работе, тех уж что вспоминать, бог дал, бог и взял.

Дед приехал из Юзовки посмотреть на внука, богато одарил невестку, велел блюсти Гришаню. Все тянулись нянькать, особенно боялась Аксинья маленьких племяшек, которые только начали ходить.

Свекор сказал: тесновато у нас, пора дом расширять, другую половину пристраивать. Старшие, женатые, поговаривали: лучше отделиться. Мать была против: делиться не будем – в том наша сила, что нас много.

Но жизнь определяли не родители, наступило время перестройки всего крестьянского жития. Случилось так, что семью Матушкиных разбросало в один год: тут коллективизация, а тут сразу две смерти – погиб в завале на шахте отец, Прохор Кононович, вернулись из Юзовки с похорон, сразу слегла мать и через неделю умерла. Убавилась большая семья Матушкиных: двоих снесли на кладбище, двое ушли на шахты вместо отца, а самая чудная судьба досталась Павлу. Бросил дом старшой, ушел странничать. Аксинья давно заметила, что он не в себе: одно забудет, другое не сделает. То всем распоряжался, то рукой махнет – делайте, как хотите.

Однажды ранним утром увидела Аксинья, как Павел котомку собирает. “Далече ли, братушка?” Он ответил: “Ухожу я, Ксюша, совсем ухожу, устал, делать ничего не хочется, с четырнадцати лет все одна работа, все я старшой, вот уж мне тридцать...” – “Жениться бы вам, братушка”.– “Да нет, Канареечка, каб меня тянуло к семейной жизни, а то я то ли насмотрелся на нее, то ли сердце мое стоит запертое, как дом брошенный. И тянет, тянет меня уйти, другой жизни поискать, свет поглядеть...”

И ушел. Поклон передал через нее, прощения просил у братьев. Слыхано не было в те годы о таком деле, это в старые времена уходили странничать. “Ничего, скоро его вернут”,– посулила старшая невестка. А Ксюша подумала: “Хорошо бы, не вернули, а шел бы, куда хочет”. Из семьи она более других любила Павла. После Федора.

Привиделась ей дорога полем, и шагает по ней Павел куда глаза глядят, идет, вот уж едва видно его, и скрылся за увалом. Счастливого пути!

Семен и Прошка, младший из братьев, подались на шахты, где отец работал,– теперь уж Сталино, не Юзовка. Федор и на два года его старше брат Степан, оба женатые, детные, – у Аксиньи уже второй сын родился,– вступили в колхоз.

Крестьянствовала бы Аксинья до конца жизни и с домом в Зуйках не рассталась бы – сколько в нем трудов ее, сколько памяти! Да повернулась судьба. И опять же война треклятая виновата. Ударила по их жизни исподтишка, из-под земли вынырнула.

Младший сын, Виктор, после армии вернулся домой, в родное село. На службе получил специальность водителя автомашин, в колхозе работал на грузовой. Женился на хорошей девушке, народили двоих сыновей.

Поехал Виктор с другим мужиком за глиной, коровники обмазывать, а в глине этой, в яме, где все копали, с какого-то нетронутого края схоронилась невзорвавшаяся граната, Виктор по ней лопатой ударил – ком и ком. Убила злодейка наповал, а напарника ранила в плечо и оторвала ухо. Десять лет спала эта гадина в земле, ждала своего часа.

Осиротели внучата, Виктора сыновья, стала Аксинья вместе с невесткой растить мальчиков. Зоя работала в колхозе, Аксинья Кузьминична управлялась дома, вместе трудились на огороде. И опять на руках у Аксиньи малые дети, опять старые заботы. А она устала, ох как устала. Но что поделаешь, пока ребята ходят в школу, Аксиньино место при них. Как кончили восьмилетку, взял Григорий племянников в Орел – учить дальше. А у Аксиньи вроде сил не стало, ноги не держат. Поля за ней приехала и увезла к себе в Москву. Замуж дочь вышла хорошо, познакомились в Орле, приезжал парень к родным, а работал на московском заводе механиком. Поля в Москве кончила пищевой техникум, пошла на пивоваренный завод. Жили дружно, и сынок в первый класс уж пошел.

Думала Аксинья погостить недолго – вернуться, но раз уговорили, другой упросили. И стала Аксинья вроде бы горожанка, москвичка. Но летом поднимает Аксинью тоска по Зуйкам, и едет она “отдыхать душой”: огород сажать, грядки полоть, корову доить, овец стричь, шерсть мыть да прясть, гусей пасти и вместе с Зоей, невесткой, принимать своих – одних и других, из Орла, из Москвы – отдыхать.

Скучала Аксинья без дела, да и о пенсии пора было думать, возраст подходил. И пошла работать нянечкой в детсад. Поля шутила: “Велика будет пенсия, неужели без нее тебя не прокормим?” Аксинья Кузминична эти шутки отвергала: “Хоть копейка, да своя, не бросать же ее?”

И пенсию оформили Аксинье, а она все трудится. “Такая уж я работливая”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю