355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Баранская » День поминовения » Текст книги (страница 1)
День поминовения
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:49

Текст книги "День поминовения"


Автор книги: Наталья Баранская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

КАНУН
Цветы и венки

Москва – солнечная, радостная, весенняя. Только прошел Первомай, еще не снято праздничное убранство: красные цветы, красные звезды, красные полотнища со словами призывов, белыми и золотыми буквами, портреты, гирлянды. Все это играет на ветру под солнцем. Ожидается, близок уже второй праздник, День Победы, и не просто День Победы, а двадцатипятилетие со дня окончания Великой Отечественной войны – 9 мая 1970 года.

На вокзалах столицы все больше людей с цветами и венками, они отправляются к местам боев, на могилы погибших. Идут, идут по перронам люди, плывут, плывут венки и цветы. Чем ближе знаменательный День, тем гуще цветочный поток. Венки из веток туи, красной гвоздики и белых нарциссов, венки из бумажных пестрых цветов, металлические венки, позванивающие тонкими пальмовыми ветками и листьями лавра, и живые цветы, цветы, больше всего весенние – красные тюльпаны, белые и желтые нарциссы.

Приближается торжественный день, радостный и печальный, день избавления и день поминовения – праздник и траур вместе.

Много лет прошло, прежде чем этот день стал днем памяти, и не просто памяти, а обрядом памяти – Днем поминовения. Скорбь по умершим была отмечена минутой молчания, а затем появилась могила, куда можно принести свою печаль, свои цветы, если ты не знаешь, где могила близкого тебе человека. Неизвестный солдат – может, твой, может, мой сын, брат или муж,– равно всем родной и близкий. До этих минут общей памяти, всеобщего горя каждый нес свой траур в одиночку, и плакали в одиночку, по ночам.

Навещать девятого мая могилы погибших, приносить им венки, цветы стало обычаем, получило в народе название – “возложение”. Возложение венков на могилы воинов: родных, друзей, товарищей-однополчан.

На лентах, пока спрятанных, чтобы сберечь хрупкую краску, надписи золотом и серебром:

“Буду помнить тебя всегда”,

“Мужественным воинам, отстоявшим наш город”,

“Братьям-товарищам от оставшихся в живых”,

“Любимой нашей маме от детей и внуков”.

День возложения венков, день памяти, день поминовения.

Никто не забыт, ничто не забыто.

Медленное торжественное шествие. Идут женщины, идут ветераны – седые головы, ордена и медали на груди, едут к местам знакомым и уже неузнаваемым смертных боев, где они чудом уцелели. Живые едут к мертвым.

Мелькают в толпе и юные лица – веселые, быстроглазые, им все любопытно, они здесь впервые. Внуки едут к дедам.

Среди множества поездов, уходящих в эти дни из столицы на юг, запад, северо-запад, отходит и наш. Он идет к западным краям страны, к местам боев, к солдатским могилам. И неважно, куда именно и через какие станции идет. С ним едут женщины,– вдовы едут на могилы мужей. Для них этот поезд, и он будет идти столько времени, сколько нужно, чтобы они могли —

вспоминать,

рассказывать,

говорить о войне, о смерти,

плакать об утраченном, радоваться тому, что у них есть.

Мужчина с микрофоном в руках, корреспондент радио, подходит к небольшой группе женщин. Возможно, готовит репортаж о Дне Победы.

– Скажите, пожалуйста, о себе несколько слов: кто вы? Куда едете? Ваше имя?

– Мария Николаевна Пылаева. Еду на могилу к мужу. Я реставратор старинных книг. Да, еще работаю. Провожают внуки, оба школьники, в десятом. Нет, не близнецы – один от сына, другой от дочери.

– Матушкина, Аксинья Кузьминична. Тоже на могилку, к мужу, да-да. Колхозница, крестьянка я. Мы орловские. А как же, провожают, вон стоят: дочь – знатный пивовар, зять – механик, а парень – мой внук, идет в армию. Остальные в Орле. Работаю, пока силы есть.

– Фогель Лора Яковлевна. Литературный работник, редактор, а в прошлом журналист. Провожают? Нет, зачем. Ах нет, простите,– провожают. Дочь. Вон стоит худенькая женщина. Еду к могилам, хотя не знаю...

– Нонна Романовна Корнева, врач, хирург. Еду на могилу мужа, военврача. Вот эти двое – сын и дочь, а внуки остались дома.

– Казанцева я, Федосья Никитична. Сына еду проведывать. Могилку указали школьники, спасибо им. Кто я? Да теперя – никто. Бабушка и бабушка. Из крестьян мы, алтайские. Зять провожает, добрый человек.

– Ганна, Анна Петровна. Фамилия Махоткина, а по первому мужу – Коваль. Иван Коваль. Мы з Великих Сорочинцив. Теперь я полтавская, роблю на трикотажке. К Ивану еду, а где он, не знаю. Искать еду. Никто не провожает.

– Лизавета Тимофеевна, фамилия Пичужина. Еду к мужу, сомневаюсь, доберусь ли. Далеко. Мы звенигородские. Дочери вон стоят – Тина и Липочка, а мальчик – это Алевтины сынок. Работаю помаленьку, я – швея-надомница.

– Всех ли я представил? Нет. Простите, куда же вы? Вижу глубокий траур, все черное. Красные гвоздики в руках. Что ж, не будем беспокоить.

На этом я с вами прощаюсь – доброго пути!

Не ждите здесь описания путешествия и мест, где похоронены мужья этих женщин. По местам боев везде и всюду могилы воинов – именные, безымянные, одиночные и братские, а есть и поля-могилы, где трактора все еще поднимают человеческие останки.

Человеческими костями усеяла война нашу землю.

Поезд пойдет медленно, и, пока он идет, женщины будут вспоминать пережитое в военные годы, и не только войну, но и то светлое и радостное, что война у них отняла. Вспомнят прощание, скитания свои, утрату и горе. Вспоминать несчастия, конечно, нелегко, но надо. Зачем? Как – “зачем”? Чтобы люди знали и кровь войны и ее слезы. Знали, что значит “пережить войну”. Рассказывать о тех страшных годах надо, чтобы дети наши и дети детей, каждое новое поколение почувствовали, что значит война, чем была эта война, самая страшная из всех бывших войн. И чтобы дети из далекой заокеанской страны могли понять: русские войны не хотят. Не могут хотеть.

Поезд дает гудок. Семеро женщин, нет, их восемь, садятся в вагон. Они еще не знакомы, они чужие, но чем-то уже и родные: пережитым, ожидаемым. Поезд трогается мягко, бережно.

А те, кто провожал наших путешественниц, пусть остаются дома. Они будут ожидать матерей, бабушек, а те будут знать, что из трудного своего путешествия вернутся домой, где их ждут тепло, участие и заботы, заботы, наполняющие всю жизнь.

Поезд незаметно набирает скорость. Проводницы, беленькая и черненькая, размещают цветы и венки в отделении, где влажно и прохладно, где растения не завянут. Хотят ли пассажиры чаю? Только что заварен – ароматный, крепкий. Кроме чаю, говорят девушки, есть соки плодов и ягод, настои целебных трав, собранных знающими людьми – ведунами и ведуньями, травниками в разных краях нашей родины – на лесных светлых полянах, в темных еловых лесах, меж папоротников и хвощей, на солнечных склонах холмов и сопок, в глухих таежных чащобах. Напитки эти успокаивают, исцеляют, дарят легкий и светлый сон, оживляют память.

Женщины удивляются, переспрашивают, но говорят: целебные напитки потом, позже, а сейчас, пожалуйста, чаю.

Аксинья Кузьминична захлопоталась, помогая проводницам разместить цветы и венки, потом подняла свой венок из бумажных роз наверх, разрумянилась, жарко стало, сняла платок, черный с алыми узорами, и села напротив Марии Николаевны, положив руки на колени – рабочие руки с широкими натруженными кистями, припухшими венами. Лицо миловидное, ясное. “В молодости была красива”,– думает Мария Николаевна, глядя на соседку.

Аксинья Кузьминична улыбается и говорит:

– Смолоду я была кра-а-сивая, ой какая.

Мария Николаевна отвечает улыбкой, соседка ей нравится – простодушная, хлопотливая, видно, душой спокойная.

В ней же самой все было тревожно и неспокойно, потому что она ехала на могилу мужа впервые. Почему так не скоро едет, она не могла объяснить. Она знала, где он похоронен, фронтовые товарищи написали, назвали село, указали место – возле церкви, описали могилу.

До конца войны ехать было невозможно. А потом война кончилась, но ехать было страшно. Боялась, не найдет. Вообще боялась. Написала в село, спрашивала, есть ли кто-нибудь – присмотреть, ухаживать. Ей ответили: церковь разрушена, под обломками теперь вряд ли что найдешь. И она смирилась, успокоилась – ехать не надо.

Себе самой она долго не признавалась, а потом поняла: она боялась могилы. Просто боялась. Ведь могила не весть о смерти, не соболезнования друзей, не рассказы о похоронах, могила – это могила. Ее можно тронуть, к ней можно приникнуть, обнять, зная, что там, в земле, лежит он, что осталось от него.

Ей было стыдно своего страха, своей нерешительности, а время все шло. Вдруг пришло письмо – приглашение от совхоза, от школы приехать к двадцатипятилетию со Дня Победы. Писали, что могила ее мужа Николая Ивановича Пылаева, героически погибшего в боях за село Аланово, найдена, приведена в порядок, поставлены ограда, железный обелиск трудами совхоза и школы, а сначала о Николае Ивановиче разузнал, собрал все сведения комсомолец, молодой лесотехник Геннадий. Он немало потрудился в розысках по следам боевой славы на Брянщине, где шли бои в августе сорок третьего года

Пока Мария Николаевна сидела задумавшись – даже и пальто не сняла,– Аксинья Кузьминична отправилась в соседнее купе взглянуть, как там устроилась “одна старенькая старушка, что зять провожал”, но в дверях столкнулась с высокой худой женщиной. Из-под волос с проседью, стриженых, черно-бурых, горят темные запавшие глаза, большой нос чуть искривлен, в пальцах с острыми длинными ногтями зажата сигарета.

– Нет ли спичек,– голос прокуренный, хрипловатый,– бензин в зажигалке кончился, нельзя закурить.

Спичек в этом купе не было, и худая метнулась через купе, сама она ехала в соседнем.

Аксинья Кузьминична села, вроде забыла, куда собиралась, перебила ей путь эта, с сигареткой. Аксинье Кузьминичне было ясно: ученая женщина. Орловская крестьянка Аксинья давно жила у дочери в Москве, случалось, работала и у людей. А поработав и похозяйничав в чужих домах, вынесла точное представление об ученых женщинах. Считала: все они растрепы и растеряхи. Объясняла это Аксинья Кузьминична тем, что “в голове у них разные ученые мысли”, даже когда руки заняты другим делом; “голова сама по себе, руки сами по себе”. Ученых женщин Аксинья Кузьминична жалела.

Не любила она темных женщин. Темных, как были раньше в деревне, теперь нет, все грамотны. Темными она считала тех, которые не читают. Сама она любила хорошие книжки, особенно детские про зверей. Читала также взрослые, про любовь. Про войну читать не могла, войну она пережила сама. А теперь, когда самая младшая в семье, внучка Анютка, пошла в школу, Аксинья Кузьминична опять взялась за учебу и начала с букваря.

“Кто не любит читать,– думала Аксинья,– тот пустой человек”. Пустых женщин кругом хватало. Сердце у нее лежало к женщинам ученым.

Черная с папироской, сразу видать, ученая, от науки надсадилась, потому и отощала.

А вот эта, напротив, что сидит задумавшись, ладненькая такая, и не скажешь старушка, уж больно аккуратненькая, гляди – в брючках, в свитерке,– эта хоть и заметно, что ученая, но головой еще не ослабла, держится. Только вот сильно запечалилась, по глазам видно, глаза в тоске, значит, сердце страдает и руки опустились, пальто расстегнула, а снять не может, не шевелится...

Тут как раз беленькая проводница с чаем:

– Сколько вам стаканов?

– Ой, нам побольше. Будем сейчас чай пить, только я быстренько на старушку взгляну, мать едет сына проведать, старенькая. Сейчас и возвернусь. Три стакана мне ставьте...

“Сына проведать”,– повторила Мария Николаевна. Все они едут “проведывать”. В простом этом слове было утешение. Да и пора утешиться, столько лет прошло. Но сердце было неспокойно, и лечь, закрыть глаза, остаться наедине со своими мыслями не хотелось. Может, на ночь выпить успокаивающее, что предлагали милые девушки-проводницы? Нет, это потом.

Вернется славная соседка, чаю вместе попьем. И Мария Николаевна сняла наконец пальто, достала из сумки пакетик с печеньем и сухариками. Соседка ей нравилась, напоминала кого-то близкого, да, она вспомнила – няню Настю из далекого детства.

Аксинья Кузьминична зашла в соседнее купе. Назвалась, узнала, как зовут соседок: старушку мать, потерявшую на войне двоих сыновей, звали Федосьей Никитичной, другую, “ученую”,– Лорой Яковлевной. Аксинья пригласила старушку чаевничать, Федосья Никитична укладывалась, от чая отказалась. Аксинья позвала Лору, которая покачивалась, глядя в темноту за окном:

– Пойдем, вместе веселее.

В коридоре к ним присоединились еще две женщины, тоже собрались знакомиться с попутчицами.

– Вот гостей к нам веду, вы не против? – обратилась Аксинья Кузьминична к своей соседке.– Присаживайтесь, гостечки дорогие, давайте вместе чайку попьем, сейчас еще попрошу стаканчиков шесть.

Женщины представились друг другу. Нонна Романовна, бодрая, полная, крепкая, с румянцем, короткой стрижкой, с быстрым взглядом, держала за руку худенькую небольшую женщину, видно, оробевшую.

– Лизавета Тимофевна,– прошептала та и подняла глаза, ярко-голубые, такая голубизна – редкость в немолодом возрасте.

Вернулась с проводницей и новой партией чая Аксинья, достала свои припасы – домашнее печенье и пирожки. Женщины устроились на двух диванах, улыбаясь друг другу.

Мария Николаевна, конечно, не была против гостей. Только сейчас она не хотела расспросов и разговоров, до которых так охочи люди в пути. Но разговоров никто не заводил. Все были полны сознанием необычности и значительности своей поездки и скорее хотели отвлечься от грустного, от того, что ждет их впереди, чем об этом говорить. Они собрались вместе, сбились в стайку, им довольно было ощущения тепла, идущего от других, без слов.

Аксинья Кузьминична вспомнила.

– А еще тут с нами одна в вагон садилась... Черная такая, с красными цветами, где ж она?

– Черная? Она уже легла, может, и спит,– ответила Нонна Романовна.

Женщина эта держалась отъединенно, молчаливо. “Женщина в черном”,– назвала ее про себя Мария Николаевна. “Черная женщина”,– говорили другие.

Черным было платье этой женщины, черными чулки и туфли. И большой легкий шарф, окутывавший ее голову и прикрывавший лицо, тоже был черным. Из-под шарфа виднелись бледные щеки и темные, глубоко запавшие глаза. Ни чемодана, ни сумки не было с ней, одни цветы.

Женщины взяли стаканы в подстаканниках, осторожно, по штучке, брали печенье.

– Можно и мы з вами?

В незакрытых дверях появилась черноволосая статная женщина, лицо смуглое, с весенним румянцем, по виду, по говору – южанка, много моложе остальных. Она ехала в одном купе с “черной женщиной”. Ее не посчитали “своей”, ни венка, ни цветов она не везла, да и по возрасту, казалось, не подходила к тем, кто ехал “проведывать”. Лора Яковлевна подвинулась к Аксинье, предлагая вошедшей сесть.

Моложавая представилась: Ганя, Ганна Петровна, а фамилия... Тут она приостановилась, потом назвала и фамилию – Коваль. Чувствовалось, она неспокойна, не по себе ей как-то. Мария Николаевна поняла: Ганна хочет что-то сказать или спросить, но стесняется. Захотела помочь:

– А вы, Ганна, едете без цветов, без венка?

Та подтвердила: да, без цветов, без венка,– и вдруг заплакала.

– Ой, не знаю, куда еду, зачем еду Вин казав: “Не томысь, не плачь, поезжай, я тебя видпускаю”

Женщин смутили, даже испугали ее слезы. Сейчас слезы у всех стояли близко, всякий миг готовые пролиться.

Аксинья Кузьминична вздохнула прерывисто и спросила прямо:

– Кто тебя отпустил, кто сказал “езжай”?

Ответ всех удивил:

– Да чоловик мой, муж.

– Вы, значит, к отцу едете?

– Нет, к мужу, к Ванько, к первому своему. Иван Коваль. Письмо у меня есть от его товарищей. Написали, в каком бою убит, когда и где тот бой был, место указали. Ну а могила... Может, и не было могилы. Так похожу, почитаю, что на памятниках писано. У нас тоже везде могилы, всюду памятники с надписями, кто захоронен.

Лора Яковлевна оживилась:

– Подумайте только – второй муж отпускает жену к первому...

Аксинья Кузьминична проворчала:

– Второй, первый, отпускает,– оба небось воевали.

Ганне захотелось объяснить, а может, оправдаться перед тем, кто уже не услышит.

– Второй муж у меня хороший. Инвалид, вернулся с фронта без ноги, в конце войны. У меня ж двое ребят было Ванечкиных, сын и дочка, а я совсем растерялась, бабушка Дуня померла...

– Ну и правильно, и хорошо сделала,– прервала ее Нонна Романовна.– Дети его любят?

– Ой как любят, и он их любит.

Ганна обрадовалась, что ее не осуждают. Чувство вины перед Иваном, затихшее, глубоко спрятанное, временами оживало, мучило ее, уж очень скоро она вышла замуж. Но кто скажет “утешилась”, “забыла”? Только чужие так скажут. А сама она знает: не утешилась и не забыла. И замуж за второго пошла без любви, без всякого чувства, тело ее, истомленное горем, голодом, не отзывалось, молчало. Жизнь заставляла искать опоры. Потом привыкла, привязалась, полюбила.

Ганна, может, и рассказала бы этим женщинам и про Ванечку, и про второго своего, и обо всем, что пережила, – они ведь тоже едут к могилам, – но по внезапно наступившей тишине почувствовала: сейчас ни о чем рассказывать нельзя.

– А что, сударушки, подружки мои,– обратилась к соседкам Аксинья Кузьминична,– не прилечь ли нам на свои коечки, спать не спать, а хоть косточки распрямить, воздохнуть маленько?

Пришедшие из соседних купе поднялись, пожелали спокойной ночи и ушли.

Мария Николаевна быстро разделась, забралась под одеяло, повернулась к стенке – не было сил ни говорить, ни слушать.

Последние дни с той минуты, как определилось, что она едет, она хотела думать только о нем, вспоминать его живого, нести его образ в себе,– вот единственное, что поможет ей держаться, выстоять перед могилой, не зарыдать, не упасть.

Аксинья Кузьминична тоже улеглась, вздохнула несколько раз глубоко, со стоном и зашептала:

– ...Не оставь меня, старую, матерь Божия, помоги могилку спроведать. А то лежит мой Федя там непроведанный... Помоги, матушка, доехать-добраться, не захворать, не оплошать.

Мария Николаевна протянула руку к стакану с золотистым настоем неведомых трав. Проводница поставила на столик два стакана, сказала: успокаивает, заснете легче. На подносе она несла много стаканов, должно быть, для всех. Аксинья ответила: “Тогда б нам этого питья, когда головой оземь бились”,– а Мария Николаевна подумала: “Тогда мы ждали сна, забытья, а теперь хотим вспоминать”. И не взяла стакан.

Аксинья Кузьминична дышала тихо, ровно, она спала на спине, и лицо ее, разгладившись, казалось совсем молодым, было спокойным, светлым.

Колеса стучали мерно, поезд шел мягко, но временами вагон вздрагивал, скрипели тормоза, и вздрагивал венок, лежащий наверху, и цветы шевелились с тихим шелестом, как живые.

Одни женщины спали, видели тревожные сны, другие дремали, сон мешался с явью, третьим не спалось – думали, вспоминали.

Вечерняя заря померкла, но с майского неба еще падает на землю слабый свет. По обеим сторонам дороги стоит лес – тихий, по-вечернему задумчивый. Среди темных елей, чьи верхушки рисуются зубцами на позднем зеленоватом небе, промелькивают серебряными полосами стволы берез. Лес, лес, просека, уходящая в темную даль, и опять лес, лес, лес.

Отстучит поезд, и лес прикроет ночная тишина. Спят птицы, схоронившись на ветках и в гнездах, спит в дуплах и в травянистых ямках мелкое дневное зверье, а ночное пробегает бесшумно под деревьями, принюхиваясь, прислушиваясь в поисках добычи.

Лес спит коротким ночным сном, и тонкий серп месяца висит над узорными вершинами елей...

В ЯСНЫЙ СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ
 Мария Николаевна

Лето, тепло, солнце, запах сосны. Маша с мужем и детьми на даче его отца, старого Пылаева, в сосновом лесу по Казанской дороге. Поселок из двухэтажных домов, похожих на скворечни, называется Красный бор. Живут в нем люди, мало способные быть домовладельцами,– старые большевики. И дачи, простоявшие немногим более десяти лет, кажутся обветшалыми, а большие участки – заброшенными.

Единственное, что устроено на участке Пылаева,– Машин огородик в три грядки да круглая цветочная клумба. На ней Маша посадила анютины глазки, маргаритки, а также бархатцы и астры. Клумба сделана посреди веселой травянистой лужайки, где седеют последние одуванчики и поднимается душица, полынь и другая трава. А чуть в стороне, к забору, на этой же полянке – грядки с петрушкой, укропом, салатом и луком.

Маша сидит в кресле, соломенном, дачном, на краю лужайки, под единственным здесь лиственным деревом, молоденькой липой, дающей слабую кружевную тень. Рядом в коляске спит убаюканный девятимесячный сын – Митюша. Ночью плохо спал, болел животик, оба не выспались. Маша вяжет кофточку для дочери, теряет петли – дремлется. А Катенька играет на крылечке с куклами, пишет на грифельной доске печатными буквами “мама”, “папа”, просит учениц называть буквы, читать. Кате только что исполнилось семь, в будущем году в школу.

Солнце пригревает сквозь тень, в его луче, пронизавшем ветки дерева, толпятся, дрожат мелкие блесткие мушки. От деревянной стены террасы идет запах сухих нагретых досок. Тишина. Никаких звуков. Только изредка вдалеке гуднет и пройдет электричка. И Маша задремывает в какой-то блаженной расслабленности, в глубоком покое, в котором отдыхают душа и тело. Но вот и стукнула калитка. Маша повернула голову – по дорожке идет Николай. Она не ждала его так рано, уговорила переночевать в городе: вечером был у отца, на сегодня немало дел. Маша смотрит, как он идет от калитки по длинной дорожке, стройный, статный. Однако идет не так, как всегда, какой-то другой шаг, напряженный, рот твердо сжат, темные глаза строги. Обычно он улыбается еще издали, от самой калитки,– ну улыбнись же скорей! Маша поднимается навстречу, удивляясь его суровому виду. Он обнимает ее крепко, очень крепко и тут же отстраняет.

– Маша, началась война, Германия напала на нас.

Маша ахнула и опустилась в кресло. Слезы побежали из глаз. Она всегда плакала так – без всхлипов, рыданий, просто ручьем лились слезы.

Не ожидая вопросов, слов, он сразу сказал, что уходит в ополчение. Мобилизации он пока не подлежит: процесс в легких затих, однако он на учете в туберкулезном диспансере, но что значит “учет”, он здоров, совершенно здоров.

Удивительная была у него вера, что Маша все может выдержать и должна все сразу понять и принять. Обсуждать ничего не надо – он уже подал заявление. Сказал требовательно, жестко:

– Ты ведь не захочешь, чтобы твой муж отсиживался дома?

Нет, чтобы он отсиживался, она не хотела, не могла хотеть,– но ей было трудно сейчас, все было внезапно, все било со страшной силой: война, неожиданное нападение, война – он идет на войну.

Вот так в солнечный летний день сломалась их жизнь.

– Детишек береги, слышишь! Обещай, что уедешь. Поезжай в Казахстан, с отцом. Он вот-вот уедет со своими, может, и уехал. Он вас примет. Нет, ты мне твердо обещай. Скажи: “Обещаю тебе”... Что молчишь? Ну прощаемся, пора. Отпусти... Дай еще поцелую. Прощай! Ладно-ладно, до свидания. До свидания, любимая моя. Ты держись, ты у меня сильная, хотя и тоненькая. Прости меня, я тебя огорчал много. Уезжайте поскорей. Помни: к отцу в Алма-Ату, в Талгар! Мне будет спокойнее, если к отцу...

На ногах у Николая были ботинки, ноги в обмотках казались ужасно тонкими, шинель коротка, пилотка не закрывает остриженную голову. Все ношеное, старое, нового для ополченцев не хватало. Что-то жалкое, беспомощное виделось в нем сейчас и тоскливо отозвалось в Маше. Да, он похож на больного, одетого в больничное, и лицо усталое, осунувшееся, запали щеки. Она боялась за него: в студенческие годы сильно простудился в экспедиции, начался процесс в легких. Сердце у Маши щемило, только бы не заплакать, пока он ее видит. Вот ополченцы двинулись, пошли строем. Женщины заметались, обгоняя друг друга, толкаясь, каждой хотелось догнать, крикнуть прощальное слово, перекричать других. Маша не двигалась – нет, от этой муки она его избавит. Она стояла, и слезы текли по лицу. Потом вытерла слезы, повернулась и пошла. Поезд с ополченцами ушел только через сутки.

Старый Пылаев сказал сыну на прощание:

– Смотри не осрами нашей фамилии.

Николай сжался, но ответил:

– Будь спокоен.

Обиделась, огорчилась до слез Маша, но ничего не сказала. Ей хотелось, чтобы муж забыл слова отца, но знала: не забудет.

Боже мой, боже, что будет с нами, куда деваться, куда ехать, как ехать? Только не с эшелоном! Толпы на Комсомольской площади. С Казанского, Ярославского вокзалов отходят поезда на Восток – в Сибирь, Среднюю Азию, идут часто, но их не хватает, на площади, на асфальте отъезжающие – табор за табором: женщины, дети, узлы, тюки, чемоданы, женщины, младенцы, старики, узлы, чемоданы, тюки. Июльское солнце палит, ребята капризничают, плачут, кто просит пить, кто писать, у того понос, у другого рвота. Летают мухи, тучи мух. Сейчас начнутся болезни, и самая страшная – дизентерия. Нет-нет, так она не повезет детей, и вообще надо посмотреть, можно подождать.

Маша отказалась от плановой эвакуации, от эшелона, осталась на даче. Теплилась надежда: может, и не придется уезжать. Под соснами вырыли траншею. Немец бомбил аккуратно, по часам, ежедневно в одно время, вечером, ночью, утром. Подбирался к заводу – он близко.

Тревожно, прерывисто гудели паровозы. Выли немецкие бомбардировщики. Хлопали зенитки. Потом ухала бомба, вздрагивала земля, дача со скрипом качалась, распахивались дверцы буфета, звенела посуда. В начале тревоги Маша поднимала детей – идти в траншею, но налет кончался быстрее, чем сборы, и траншея отменялась.

Беспокоило, что нет писем из Ленинграда, от матери, которая поселилась там лет десять назад со вторым мужем, военным. В августе пришло одно письмо, посланное в июле. Аглая Васильевна писала, что муж на Ленинградском фронте и вряд ли она покинет город, хотя Павлу Андреевичу обещали, что ее вывезут, но ей хочется быть ближе к нему, война страшная, надеяться на скорый исход трудно. Кончалось мрачное письмо словами: “На всякий случай прощаюсь, дорогая моя девочка, и прошу – прости мне давние обиды, ты у меня одна, я люблю тебя крепко, как любила всегда”.

Лето кончалось, становилось холодно, было страшно и одиноко. Хорошо, к Маше попросилась соседка по даче Валентина Гордеевна, старая большевичка-подпольщица, как и Пылаев. Она жила у себя круглый год. Вдвоем было не так страшно, и ходить в траншею перестали совсем.

Сводки Совинформбюро пугали больше, чем налеты: враг продвигался с ужасающей быстротой, мы отступали, Москва была в опасности. Старая молочница, тетя Фрося, рассказывала о беженцах с Белорусской и Рижской дорог, бросивших дома и приехавших к родным сюда, в деревню. Перед эвакуацией из Москвы хозяева приезжали на свои дачи, забивали окна досками. Они говорили, что столица пустеет, наркоматы готовятся к эвакуации, правительство, вероятно, переедет за Волгу или на Урал.

Надо было уезжать, это ясно, надвигается осень, холодает, дров нет, да и при чем тут дрова, нечего было тянуть до последнего – надо, необходимо ехать. Маша энергично взялась за дело: пропуск, билеты, сборы.

Хорошо, что можно было оставлять детей на Валентину Гордеевну.

Каждый день Маша ездила в Москву и к вечеру возвращалась. В 18.15 начинался налет. Маша успевала на электричку 18.05 и однажды, проезжая заводы и склады, увидела, как снизу взлетали красные ракеты. “Сигналят, мать их так”,– ругались мужчины, и все волновались, тянулись к окнам, проклиная врагов, шпионов, пролезших к нам, чтобы помогать немцам. И еще страшнее была мысль, что они не пролезли, а жили тут, рядом с нами, может быть, давно.

Однажды налет застал Машу в метро, на пригородную платформу не выпускали, в переходе нечем было дышать, а когда наконец открыли двери, вокзальное радио сообщило, что разбит путь под Сортировочной и до утра электрички из Москвы не будет, поезда идут от Люберец. Маша шла пешком в Люберцы, торопясь, задыхаясь, и рядом с ней спешили домой, к детям, другие женщины.

Кончался сентябрь, к отъезду все было готово – пропуск, эвакуационный лист, билеты, вещи. Они уезжали, но не в Алма-Ату, как просил Николай, а в Саратов. Там они жили перед войной два года. Были там добрые знакомые, обещали потесниться.

Перед отъездом Маша пыталась еще раз дозвониться матери, но опять безуспешно. Отправила три письма: два Аглае Васильевне – в Ленинград и на дачу, в Детское Село, и одно – родственникам отчима. Во всех письмах Маша просила мать уехать при первой возможности. Она будет ждать ее в Саратове.

От Николая было несколько торопливых открыток – их артиллерийский дивизион еще не имел адреса. Маша боялась, что они потеряют друг друга, но перед ее отъездом пришло письмо с номером полевой почты.

Маша с детьми уезжала из Москвы в начале октября.


1941 год.

Начало июля.

Дорогие, уезжаю, если смогу, напишу с дороги. Крепко-крепко целую тебя и деток. При первой возможности напишу. Будь бодрой и мужественной.

27 июля.

...Прошли 80 км за два дня, первый день очень устал, второй легче. Я в замечательном месте: тонкие среднерусские пейзажи, уютная деревушка, затерявшаяся в верховьях большой реки. Здесь так хорошо, что захотелось как-нибудь потом приехать сюда с тобой и детишками. В семье хозяев, у которых я остановился, семеро мальчишек!!!

Август.

...Все больше и больше осваиваем военную премудрость, но все же это очень мало. Я научился владеть артиллерийским прицелом и наводкой, начинаю осваивать винтовку...

Даже странно, когда смотришь на тихие мирные пейзажи, думать, что идет невиданная до сих пор битва.

...Нас обмундировали во все новое – хорошие гимнастерки, башмаки и проч. и проч. Поглядела б ты на меня сейчас!

Сентябрь.

Я на Валдае... Громадные озера между грядами холмов, покрытых лесами. В лесу ягодники – земляника, малина, брусника, костяника, ежевика. Когда сынок подрастет, мы с ним летом обязательно пройдем по пути, где шел его отец...

От этих писем веяло дыханием мирного лета, и у Марии Николаевны вдруг возникли утешные мысли: война скоро повернет, мы прогоним врага, Николай вернется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю