Текст книги "День поминовения"
Автор книги: Наталья Баранская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Через день рукавицы были готовы, получились большие, теплые. Маша шла на работу и, пока шла, обдумала все: они с ребятами будут шить рукавицы для солдат. Поделилась с Вероникой, и сразу пошли к заведующей: все посылают подарки на фронт, дайте нам два-три списанных шерстяных одеяла, ниток, иголок.
Фаина Фоминична жалась – ниток нет, иголок мало, все растеряют, да и не выйдет ничего, не сумеют. Но уступила.
Девочки обрадовались делу, сразу захлопотали, мальчики отказывались шить – не умеют, учиться не хотят. Теперь Маша рассказывала военные эпизоды, в которых были разведчики-лыжники, лыжники-пехотинцы, пулеметчики, мороз, руки примерзали к металлу, Маша плела свои придумки, сама не зная из чего, но холод, замерзшие пальцы ощущала как свои. Жарбиц сказал, что она хитрая, и Маша рассердилась: “Что я вас уговариваю? Вы воевать хотели? Вот и помогайте воевать тем, кто на снегу, на холоде, в опасности. Вам тепло, вы спите спокойно под верблюжьими одеялами, под крышей, и печки вас греют...”
Согласились.
Фаина Фоминична выдала для начала три шерстяных одеяла, худые посередке, но крепкие с краев. Собрали у персонала иголки, нитки, приступили к работе. Поначалу кололи пальцы, много распарывали, перешивали, потом стало ладиться.
Прослышав, что “интернатские шьют для фронта”, начали приносить кто катушку ниток, кто иголку, а кто старый полушалок или ватин.
Шили с каждым днем лучше. Все, кроме Паши Букана: так криво и косо, как он, не шил никто. Паша горевал, но не от того, что над ним смеялись. Была другая, более важная причина. Решено было: каждый кладет в сшитые рукавицы письмо на фронт. Куда же положит свое письмо Букашка? Если он не сошьет рукавиц, значит, и письма писать не будет. Ребята открыто злорадствовали. Все обсуждают, как лучше обратиться: “Дорогой воин” или “Дорогой наш защитник”? Паша совсем захандрил. Тем более что давно не писал отцу, тот сообщил, что меняется номер полевой почты, а потом замолчал.
Наступил день, когда работу принимала “комиссия” – Мария Николаевна, Вероника, няня Фрося и Жанна.
Подошел Паша со свертком, крепко перевязанным кругом веревкой. Просил не развязывать, не смотреть. “Это мой подарок, я тоже имею право послать подарок на фронт!”
Он очень волновался, и Маша не развернула сверток, потом посмотрит, она обязана это сделать. Все рукавицы были заперты в шкаф, а Пашин подарок Маша потихоньку унесла домой.
Уложив Катю с Митей, Мария Николаевна развернула сверток и ахнула. В нем оказались большущие голубые рукавицы, выкроенные из нового шерстяного одеяла. Этими одеялами так гордилась Фаина Фоминична! Она “выбила” их из наркомздравов-ских фондов и любила говорить: “У меня дети спят под верблюжьими одеялами!” Боже, что теперь будет?
Раз одеяло загублено, пусть уж рукавицы будут сшиты как надо, и Маша села перешивать Пашину работу. В одной рукавице лежала записка: “Дорогой товарищ военврач! Может, вы когда пойдете на лыжах. У меня отец тоже военврач, только не знаю, где он сейчас. Павел Букан”.
Наутро Мария Николаевна сидела напротив заведующей, на развернутой бумаге лежали голубые рукавицы. Глядя на них, Фаина Фоминична наливалась багровым румянцем.
– Так и знала, что ваша затея с рукавицами к добру не приведет! Кто это сделал? Где вы-то были? Наказать!
Маша не назвала Букана, сказала:
– Один из моих, это ведь сделано из добрых чувств.
– Если у вас дети могут изрезать такое одеяло, значит, вы плохая воспитательница.
Маша молчала.
– За это можно уволить! Уж стоимость одеяла я вычту из вашей зарплаты, будьте спокойны.
Через несколько дней радио сообщило радостную весть: сдался в плен немецкий генерал Паулюс вместе с войсками, окруженными под Сталинградом. Победа!
И еще радость: Паша Букан получил письмо от отца.
Заведующая отвезла в райвоенкомат рукавицы и привезла материю, нитки, иголки. В военкомате ей велели дать для работы интернатскую швейную машинку. Начали шить по-настоящему.
Заведующая распорядилась сменить Паше Букану одеяло, деньги за испорченное с Маши не вычли: оно перешло в младшую группу. Ребята перестали называть Букана Букашкой, он доказал свое мужество.
А над всем этим реяло знамя сталинградской победы!
ЗНАК КРАСНОГО КРЕСТА
Нонна Романовна
Из всей жизни с Алексеем она больше всего любила вспоминать первую встречу, начало любви. Думать хотелось о радостном, о том, что было до войны. Радостное теперь тоже задевало душу, но не так болезненно, как память о войне. Если подумать, и тогда не было легкой жизни, они познакомились в трудный год.
Прислали Нонну, восемнадцатилетнюю девчонку, только кончившую саратовское училище медсестер, в Заволжск, в районную больницу. Был тридцать третий год – засуха, неурожай, голод. Из деревень тянулись в райцентр голодающие за помощью. Одни умирали на дорогах, на улицах, другие попадали в больницу. Их лечили, старались поднять, вливали физиологический раствор, глюкозу, давали сладкий чай, костный бульон. Но еды и в больнице было мало, была она тощей. В городе в магазинах не было продуктов, изредка кое-что по карточкам. Затих, почти умер, истощившись, базар. Торговали на нем сметьем, полусъедобной ерундой. Продавали мучель – серовато-зеленую мучную пыль, оседающую внутри мельниц, продавали засоренное пшено, непорушенное просо с комочками земли, семена кормовых трав. Продавали не на вес, а столовыми ложками.
В Уральске, областном центре, открылся магазин Торгсина. Торгсин означало “торговля с иностранцами”. В магазине было все: мука, крупа, масло, сахар. И многое такое, о чем тогда никто и не думал, например, икра. Продукты продавались только на золото и серебро, не на деньги.
В витринах Торгсина была выставлена всякая еда. Мука, рис и сахарный песок насыпаны в белые мешочки с завернутыми краями, желтое сливочное масло и розовое сало лежали в глубоких фаянсовых блюдах, а икра и селедка – в белых бочоночках. На тоненьких цепочках сверху спускалась табличка: “Только на золото и серебро”. Над прилавком приемщика драгоценных металлов с тончайшими весами и набором медных гирек-разновесов укреплена таблица с пересчетом драгоценных граммов на рубли и обозначением цены продуктов.
У витрины прогуливался милиционер и всегда стоял народ. В магазин заходили немногие, иностранцев среди них не было.
Сестер и врачей кормили в больнице, еда была хилая, порции маленькие, хлеба давали по четыреста граммов. Нонне, как и всем девчатам, постоянно хотелось есть. Те, у кого было золото или серебро,– брошка, колечко, браслет или серебряная ложка, захваченная из дома,– несли свои ценности в Торгсин. Потом устраивали сытный ужин на всех – они жили при больнице, коммуной,– а через день-два снова мечтали о хорошей еде.
В больнице ждали обещанного из Москвы молодого хирурга. Здешний хирург, пожилая женщина, плохо справлялась с полостными операциями. А у голодающих часто делался заворот кишок, гнойный аппендицит. Люди ели несъедобное: лепешки из лебеды и коры с примесью глины, но и такой замечательный продукт, как жмых, тоже бывал причиной “острого живота”.
Больница была переполнена, многие лежали в коридорах. Чем больше становилось больных, тем меньше делались порции, слабее питание. Работать приходилось много, не считаясь со временем и силами.
Нонна была худая, постоянно голодная. Но голод, ее собственный и страшный смертельный голод вокруг, не гасил ее природной живости. Нонна носилась по больнице в мужских тапках, и, заслышав издали их шлепанье, больные начинали стонать и звать: доченька, сестрица, Ноннушка . Все хотели иметь дело именно с ней. У нее, считалось, рука легкая, особенно на болезненные внутривенные вливания.
Было у Нонны золотое колечко с бирюзой, мамин подарок, память о ней. И Нонна его берегла, не хотела отдавать. Что-то около килограмма риса да ста граммов масла сулило это колечко. Такие пустяки! Стоит ли отдавать за них мамино кольцо? Но все чаще и чаще мерещился Нонне круто сваренный рис, желтый от масла. Впрочем, неплох и рисовый густой суп на больничном бульоне. А рисовая размазня с маслицем? Но дело было не только в мечтах на пустой желудок, но и в девочках-товарках – они ее угощали, то одна, то другая. Не часто, мало у кого было что снести в Торгсин. А у нее было колечко.
И Нонна не выдержала: попросила выходной день, столько их накопилось, не взятых, и свезла колечко в Уральск. Возвращались днем на попутном грузовике. Аккуратный кулек с рисом и кусочек масла, сто пятьдесят граммов, завернутый в пергамент, были увязаны в больничную белую салфетку, чтобы, Боже сохрани, не растрясти, не рассыпать.
Нонна поблагодарила шофера, взяла узелок в салфетке, пошла. До больницы оставалось каких-нибудь двести шагов, как вдруг налетел на нее сзади огромный казах, схватил мослатой ручищей узелок, выдернул, прижал к себе, бросился прочь. Нонна ахнула, кинулась вдогон и, может, догнала бы, но у самых больничных ворот налетела с разбегу на молодого мужчину, свернувшего к калитке. Она его чуть не сшибла, сама чуть не упала, он ее схватил, чтобы удержать и удержаться. А казах тем временем исчез со своей добычей.
Нонна с трудом выговорила через задышку: “Вот и пропало мое колечко”. Молодой человек (“Потрясающий красавец,– говорила потом Нонна,– волосы черные, а глаза зеленые, как у нашего Барсика”) ответил: “Значит, колечко за мной”. Оказалось, это новый хирург, которого ждали,– Алексей Борисович Корнев.
В раздевалке он помог Нонне снять пальто, она развязала платок, скинула сапоги, простые солдатские, все они ходили так. “Из всей этой скорлупы вылупилась прелестная девочка – тоненькая, хорошенькая, беленькая”. Так говорил Алексей потом об их первой встрече.
Нонна влюбилась сразу – внезапно и навсегда. Так ли было у него? На этот вопрос, заданный через год или два, он не ответил, молчал, посмеивался Значит, у него было не так.
С той самой минуты, все следующие за ней часы и дни Нонна чувствовала Алексея, как растение чувствует солнце – поворачивалась навстречу, расцветала румянцем, распрямлялась, светилась. Вот он пришел в больничный корпус, вот идет по лестнице, коридору, вот уже стоит за ее спиной, смотрит, как она работает. И движения ее становились четче, легче. Она знала: он любуется ею, она ему нравится... И правда, ему хотелось быть с ней рядом – на обходе у койки больного, на пятиминутке у главного врача, в дежурке – разбирать истории болезней. А она при нем работала еще лучше, точнее, с каким-то задором и щегольством. Мужские шлепанцы Нонна теперь бросила, раздобыла хорошенькие мягкие тапочки, походка ее стала неслышной. Больные ворчали, недовольные: “И не слыхать, куда пошла”.
Алексей видел, как она берет кровь из вен, делает вливания, перевязки,– хвалил. Однажды, когда они дежурили, вызвал в ординаторскую и предложил начать работать операционной сестрой. Он сам ее подготовит, научит. Она отказалась. Но почему, почему? Он недоумевал, огорчался, уверял, что у нее золотые руки. Нонна сказала честно: “Не смогу рядом с вами, боюсь уронить инструмент”. Она была храбрая девочка, привыкла говорить прямо, как есть Алексей рассмеялся, схватил ее, притянул, целовал, не отпуская, не давая вздохнуть. “Совсем ты меня зацеловал тогда, голова закружилась, едва вырвалась”. Он смеялся: “И не думала вырываться, прижималась изо всех сил”.
Однажды ночью она проснулась внезапно, будто ее окликнули, встала сонная, оглянулась на спящих девчат и пошла к нему. Алексей ночевал в одном из кабинетов, все они жили тогда при больнице. Он привлек ее, холодную, дрожащую: “Я тебя звал”.
Алексей скоро заснул, она не могла. Голова ее лежала на его согнутой руке, щекой она касалась его груди и слышала, как гулко бьется сердце. Нонна не испытала ничего, кроме боли.
“Теперь я женщина,– думала она,– но ничего хорошего нет в том, что произошло. И это называют любовью? Но я же люблю его – он спит, а я боюсь пошевелиться, хоть мне неудобно лежать, боюсь разбудить. Может, я привыкну потом к ЭТОМУ, но сейчас мне только грустно и стыдно”.
Вдруг Алексей сказал ясным, совсем не сонным голосом: “Прости меня – я был нетерпелив и, кажется, груб”. Он повернулся к ней лицом и, легонько касаясь, начал гладить ее волосы, лоб, щеки и маленькие, прижатые к голове ушки...
А до колечка, обещанного при первой встрече, было далеко, очень далеко.
Надо было голод пережить, страшную свою работу выдержать. И еще: там, в Москве, у Алексея была жена.
Много страшного видела Нонна в Заволжске в тот голодный год. Но более всего запомнились не истощенные – кожа да кости, не распухшие, оплывшие – умирающие, а запомнился крепенький малыш лет двух, брошенный в яму.
Дело было так: поехали втроем, Нонна и еще две девочки, на реку Чаган полоскать белье, везли на тачке корзину с выстиранным, тазы, ведро. Тогда старались ходить стайками, в одиночку было опасно. Тачка тарахтит, тазы гремят, показалось – ребенок плачет. Остановились – не слыхать. Двинулась, опять слышно – плачет. Стали. Нонна с Тоськой сошли с дороги в сторону, там слышался плач. А та, что оставалась с тачкой, Нюра, кричит: “Девчонки, не ходите, это нас в кусты заманивают”. Тоська струсила, остановилась, а Нонна Пошла прямо через кусты по едва заметной тропке. Она вела к глубокой яме, где брали глину мазать печки и стены. В яме копошился ребенок, в одной рубашонке, обессилевший от плача. Нонна спрыгнула вниз, схватила мальчонку. Он был холодный, мокрый, дышал со всхлипами. Нонна позвала Тосю, помочь выбраться. Малыш вцепился в Нонну, она с трудом подала его наверх, он закричал, и, как только Нонна выбралась следом, опять приник к ней. Она сняла кофточку, закутала малыша. Повернули назад с неполосканным бельем. Идти одной с ребенком по пустой дороге было страшно.
Собрались больничные, думали-гадали вслух: чей да как попал в яму. Строили предположения, одно страшнее другого.
А Нонна нагрела воды, налила в таз, посадила маленького – искупать. Он не был казашонком – глаза голубые, круглые, волосы светлые. Сидел в тазу тихо, покряхтывал, довольный, только когда Нонна мылила голову, заплакал. Надели на него, что кто дал, накормили с ложечки белым хлебом, размоченным в сладком чае, и уложили под теплое одеяло к Нонне на кровать. Он заснул сразу – намучился, наплакался. Ровное дыхание прерывалось долгими всхлипами, сотрясавшими все тельце. Наутро его отнесли в детский приемник при милиции. Потребовала старшая сестра: “Что вы болтаете – оставим, оставим, может быть, его мать ищет. Игрушку нашли...”
Малыш не сказал ни слова. Может, еще не умел, может, перестал говорить с испуга. Когда с ним разговаривали и произносили слово “мама”, начинал беспокоиться и плакать. Он неплохо ходил: Нонна ставила его поодаль, звала, протянув руки, он даже пытался бежать.
Нонна отказалась нести его в милицию – пусть пойдет кто-нибудь другой. Он уже привык к ней, будет кричать.
Малыша отнесли, а разговоры о нем продолжались.
Ребенка бросили в яму. Кто? Зачем? Одни полагали, что это сделала мать – чтобы он не смог бежать за ней, другие уверяли, что никогда мать не сделает такое. Мальчик был в одной рубашонке. Яма недалеко от леса. Ночью холодно: ночью его могли загрызть звери. Нет, звери не трогают маленьких, они понимают – это ребенок. Он не дистрофик, видно, его неплохо кормили, он упитанный. Должно быть, его украли, а потом, испугавшись чего-то, бросили. Или посадили в яму, чтобы прийти за ним в темноте. В яму, вдали от жилья,– конечно же это дело преступника. Или озверевшего от голода... Кругом рассказывали много страшного о пропавших детях.
Ноннины саратовские тетки были хорошие женщины, хотя и с чудачествами. Старшая, Вера Сергеевна, замужняя, бездетница, была суховата и сварлива. Она любила гадать на картах и раскладывать пасьянсы, которых знала множество. Младшая, Надежда Сергеевна, старая дева, была добра, безответна и рассеянна. Она жалела животных и приносила домой то брошенного котенка, то потерявшуюся собачку, которых старшая сестра спешила выбросить из квартиры.
Средняя из сестер Незабудкиных, Любовь – мать Нонны – умерла в ссылке, в Казахстане, не выдержав сурового климата и неизвестности о муже. Отец Нонны – Роман Игнатьевич Туренков был инженером, в конце двадцатых строил крупный завод в Сибири. Его обвинили во вредительстве, он был арестован и пропал в лагерях. Любовь Сергеевну как жену вредителя выселили из Москвы, квартиру отобрали, вещи конфисковали.
Нонна в тринадцать лет попала к тетушкам, в Саратов. Все, что случилось с родителями, не пригнуло ее, она не сделалась робкой или слезливой. Наоборот, в ней рано проснулась самостоятельность, желание получить специальность, работать. Она была сильная девочка, с характером.
На институт надеяться нельзя было, и, не закончив среднюю школу, она поступила в училище медсестер.
Как ни страшна была ее первая работа в Заволжске в тридцать третий голодный год, но вспоминала она то время с благодарностью. Работать было трудно, работали, не считаясь со временем, казалось, сверх сил. Она научилась хорошо делать свое дело.
И встреча с Алексеем. Любовь, счастье, которого она не ожидала.
Голод кончился, Нонна с Алексеем перебрались в область, потом в Саратов. Работали вместе. Она стала хирургической сестрой: Алексей учил, покрикивал и выучил так, что все хирурги хотели работать именно с ней. А потом беременность, роды – это был Ромушка, по прозвищу Заяц,– и в работе наступил перерыв. Нонна понимала: теряет квалификацию – ловкость, быстроту, хотела отдать Ромку в ясли, Алексей не позволил.
Муж легко брал над ней верх, она уступала. Может, любила сильнее, а может, чувствовала в нем мужчину, который хочет отвечать за семью, и этим дорожила.
Алексей был талантлив, это признавали все. Он многое успевал, усовершенствовал методику нескольких сложных операций, писал об этом, и его статьи печатались в Москве в “Вопросах хирургии”.
Через год работы в Саратове он поехал в Институт повышения квалификации в Москву. Там его пригласили работать в клиниках, обещали дать квартиру, а тотчас по приезде – комнату в аспирантском семейном общежитии.
Они переехали. Тогда же оформился его развод с первой женой, она тоже этого хотела, у нее была новая семья. Брак Алексея с Нонной был занесен в книгу “Записи актов гражданского состояния”, Нонна стала Корневой. Появилось и колечко, как-то Алексей принес бархатный футляр, в котором лежало тонкое кольцо с голубоватым камнем, александритом, Нонна обрадовалась: “Как ты вспомнил?” Он не забывал, просто случились деньги и нашлось время. “В ознаменование нового этапа”,– сказал Алексей со смешком.
У Нонны были самые радостные планы: работать вместе с Алексеем, учиться на врача. Ей повезло: нашлась приходящая няня для Ромушки, добрая чистенькая старушка.
Нонна понеслась на работу, как на праздник. Поначалу в перевязочную, второй хирургической сестрой. Идти в операционную после такого перерыва она боялась, решила обождать. Прошло несколько месяцев, и выяснилось: она опять беременна. “И это двое медиков, черт возьми,– бушевала Нонна,– Ромке только два года...” Алексей посмеивался: “Ничего, Нюшка, родишь. Нам нужна дочка. И вообще надо иметь двоих. Родишь, а потом пойдешь учиться”.– “С вами выучишься”,– плакалась Нонна. Но покорно выносила и родила действительно дочь – Маринку, прозванную Мордашкой за толстые щечки.
Старушка няня тотчас взяла расчет, и Нонна опять засела дома. Однако второй ребенок помог с жильем. Алексею вскоре дали двухкомнатную квартиру, из которой выехал профессор. Квартира была в том же доме, но в другом крыле, где жил медперсонал клиник.
Как она любила Алексея! Подумать только: она, такая непокорная, ему покорилась полностью. Сказал “родишь” – и родила, сказал “сиди дома” – и сидела. Тосковала по работе, но изо всех сил старалась хорошо вести семейное дело. Дети должны расти крепкими, она их закаляла. Только Маринка начала бегать, Нонна поставила ее на лыжи – догоняй Ромушку. Гуляла с ними по заснеженному Девичьему полю. Утром зарядка, обтирание. “Хилые дети никому не нужны”,– угрожала Нонна. Алексей смеялся: “Забота о детях – раскрепощение матери от забот”.
Да, они пойдут в детский сад, она пойдет учиться. Надеюсь, он не забыл об этом?
Пока она тащила на себе весь семейный воз, но делала это весело, без воркотни и жалоб. Впереди был мединститут, Алексей обещал помочь готовиться к экзаменам. А дом должен быть милым для всех: чистым, уютным, с обедом в назначенный час. К приходу мужа. Жизнь была скромная, на одну зарплату, надо было изворачиваться, экономить. Она старалась.
Почему-то Алексей начал частенько запаздывать. Причины были разные: то плохо его больному, то неожиданное собрание, то товарищ просил проконсультировать. Нонне не нравилось, что все эти дела наваливались одно за другим. Она с нетерпением ожидала прихода мужа домой – и соскучиться успевала за день, и помощи ждала, и вечерняя прогулка с детьми – его обязанность.
Однако в доме, где живут сослуживцы, тайное быстро становится явным. В клинике сестры начали замечать: доктора Корнева закрутила доктор Мхелидзе, Цецилия Самсоновна. Нашлась доброхотка, сообщила Нонне – пусть примет меры. Нонна держалась холодно, вопросов не задавала.
Ревность пылала в ней, но ни слова не сказала Алексею и вида не подавала. Скрепилась, сжалась. Она считала предательством посадить ее дома и завести на работе шашни. Измены она не ждала, верила, до этого не дойдет, ведь он ее любит. Так что же – пусть себе развлекается? Ну нет, она против. Обидно, очень обидно: воспользоваться тем, что она привязана к дому. Нет, это просто непорядочно. Нонна утешала себя: Цецилия носатая, она старше Алексея... Но понимала, что Цецилия яркая, темпераментная женщина, одинокая и без предрассудков. Она опасна, это надо прекратить.
Нонна объявила Алексею, что летом будет держать экзамены в институт. Надо готовиться. Ты поможешь? Алексей удивился: разве Маринке пора в садик? “В нашем садике открылась ясельная группа, вот и пойдут вместе”. А Нонна не хочет больше сидеть дома, хватит. “Я тоже хочу работать”,– сказала она сердито.
Алексей не стал ее уговаривать. Это был плохой признак: либо ему безразлично, как будет жить семья, либо он чувствует себя виноватым, боится, как бы Нонна не взорвалась, не дошло бы до объяснений.
Он начал помогать Нонне, но неохотно, отлынивал, не выполнял ее просьб, легко раздражался, когда она чего-нибудь не понимала. Особенно трудно давалась ей математика. Дома занятия двигались плохо. Нонна поступила на подготовительные курсы при мединституте. Часто просила Алексея забрать детей из садика – пусть побудет с ребятами.
Занималась Нонна настойчиво, сосредоточенно. Но мешала заноза в голове, в сердце: как далеко зашло у Алексея с этой Мхелидзе? Может, прежнее не вернется к ним? Чувствует: Алексею с ней неловко, непросто и к детям он как-то поостыл.
Помогли Нонне держаться курсы. Как только она оказалась среди людей, вспыхнули, заиграли в ней пригасшие огоньки, вернулась прежняя живость. Она, и пополнев, сохранила легкость движений, и хотя не была прежней “беленькой хорошенькой девочкой”, но не потеряла привлекательности. Материнство прибавило ей мягкости, женственности.
Однокурсники потянулись к ней, особенно один славный бородач, фельдшер, тоже абитуриент. Павел Костров доставал Нонне нужные книги, вызвался помогать во всех занятиях. Он был добродушен, приветлив, и было неловко не пригласить его зайти, когда в очередной раз он провожал ее домой.
Дети быстро сдружились с Павлом, Ромушка прозвал его “дед-лесовик”, а он с удовольствием играл и возился с ребятами. Доброго человека всегда угадывают маленькие дети и звери. Держался Павел подкупающе просто, Нонне было с ним легко.
Однажды Павел пошел вместе с Нонной за ребятами в садик, и дети потащили его домой, не хотели отпускать. Нонна пригласила Павла поужинать с ними. Она рада была дружбе детей с хорошим человеком, но в этот вечер как-то особенно горько ощутила охлаждение Алексея к семье. “Может, он и разлюбил меня или почти разлюбил, но не мог же он стать безразличен к детям?”
В этот вечер Алексей, отказавшийся взять детей из сада,– он сказал, что у него совещание,– пришел около восьми часов. Никто не услышал, как он вошел, дети шумели и хохотали в детской. Алексей остановился в передней и в открытую дверь комнаты увидел: на полу стоял на четвереньках молодой бородатый мужчина, светлые волосы падали на лицо. На спине у него сидела Маринка, покрикивая: “Но, но, коняшка!” Ромушка тянул за поводок, поясок, обвязанный вокруг шеи “коня”, тоже кричал и смеялся,– конь не хотел идти, топал передними ногами-ладонями, сгибал руки в локтях и старался перевалить Маринку через голову. Девочка визжала испуганно и весело. Тут Павел увидел Алексея, смутился и, подхватив падающую Маринку, вскочил. Секунды три мужчины стояли, молча разглядывали друг друга. Подтянутый щеголеватый Алексей смотрел строго и пристально, лохматый, разрумянившийся Павел – смущенно. Потом оба сказали “добрый вечер”. Дети закричали радостно: “Папа, папа”,– а Роман спросил: “Ты пришел с нами ужинать?” И Нонна, входя в детскую повторила: “Ты будешь с нами ужинать? Знакомьтесь: мой муж, мой однокурсник Павел Костров”. И жена и сын обращались к Алексею, будто он гость в этом доме. Нонна увидела, как у него сжались скулы и холодным стало лицо. “Если позволите”,– ответил он.
Алексей ничего не спрашивал у Нонны. Несколько вечеров после этого он сам забирал детей из садика, гулял и играл с ними, потом опять начал опаздывать, за ребятами ходила она.
Однажды Алексей вернулся домой поздно ночью. Нонна только что перед его приходом смотрела на часы, было три часа. Она притворилась спящей, не ответила на его тихий вопрос: “Ты спишь?” Ей стоило огромных усилий не сорваться в крик, в скандал. “Если это еще раз повторится, я его прогоню”,– думала она. Повторилось. Не прогнала. Чего она ждала? Почему молчала? Ей хотелось, чтобы в нем пробудилась совесть, а может, она боялась ускорить разрыв.
Ревность вызывала у Нонны какую-то злую кипящую энергию. Она вдруг занялась собой, чего не успевала раньше. Сшила два новых платья, изменила прическу, перехватив крупные локоны, завитые на бигуди, резинкой на затылке – это ее молодило,– начала красить губы.
“Объясни, что с тобой происходит?” – спросил Алексей. Ей хотелось крикнуть: “Лучше ты объясни!” – но она сдержалась и ответила находчиво: “Готовлюсь к перемене в жизни”. Это была правда – она поступала в мединститут. Он не спросил, какая перемена: может, догадался, о чем она, может, избегал острого поворота в разговоре.
В августе Нонна сдала экзамены, учли ее стаж и опыт и приняли сразу на второй курс. Алексей поздравил, не забыл и цветы. А тут и еще радость: тетушка Надежда Сергеевна, которую в семье называли Незабудкой, попросилась к Нонне на годик “похозяйничать”. Не ладилось у нее со старшей сестрой, с ее мужем, а жили они в смежных комнатах, и Незабудка, конечно, в проходной.
Тетушка приехала, и Нонна пошла в “свою” клинику, где работали также Алексей и доктор Мхелидзе, Ноннина соперница.
Нонна училась и работала подменной сестрой, вечерами, с жадностью возвращая прежние навыки и умение. А в каникулы пошла опять в операционную, и руки ее мелькали, подавая необходимое хирургу, обеспечивая ход операции. Только рядом был не Алексей, а другой – доктор Чесноков. После операции он ее благодарил и уверял, что хорошая хирургическая сестра “решает дело”. Ясно, это преувеличение, но похвала поднимала, возвращала Нонне уверенность и силу. Вскоре она совсем распрямилась, засверкала былым блеском, каблучки ее отбивали легкий пунктир, обозначая многочисленные пути в отделении срочной хирургии. Ее ждали больные для сложных перевязок, вливаний, инъекций. А врачи, составляя расписание, старались заполучить Нонну в свое дежурство. Только с двумя хирургами Нонна избегала работать: с доктором Корневым и доктором Мхелидзе.
Внезапно к Алексею вернулась прежняя любовь: будто он заново увидел Нонну и заново полюбил – горячо, с приступами ревности. Будто и не было Цецилии, его неверности, Нонниных страданий. Нонна не могла принять этой новой любви, она не отталкивала мужа, но была сдержанна, недоверчива, отстранялась.
Она видела: ему тяжело, но сказать, что все прощено и забыто, не могла – слишком настрадалась.
Обида сидела в ней, как зашитая в ране игла, колола, была опасна. Сможет ли она преодолеть эту обиду? Нонна не знала. А быть любимой и не любить для нее было слишком мало. “Подожду,– думала она,– и, если не смогу любить по-прежнему, заберу детей и уйду, нет, куда я уйду с детьми, скажу “прощай”, и пусть уходит он сам”.
Они не знали, что приближается разлука, прощание. Надвигалась война, она и будет решать судьбы, их судьбу тоже.
Прощай, Ноннушка, радость моя. И не вздумай плакать. Не думаешь? Вот и молодец. Знаю – ты бы пошла со мной. Но что об этом говорить: у нас дети. Прошу тебя, отправляйтесь в Саратов, тетя Вера вас примет. Как оставить институт, работу? Что делать, в Москве будет трудно с ребятами. Улыбнись, моя хорошая. Ну что ты дрожишь? Я ведь не в бой иду, а еду в медчасть. Под защиту Красного Креста. А Красный Крест неприкосновенен – так решили во всем мире.
Поцелуй Зайца и Мордашку, когда проснутся. Скажи: “Папа вас любит”. Нет, я к ним не подойду, не погляжу. И почему это “в последний раз”? Не говори так. Да, боюсь раскиснуть. На тебя надеюсь – ты их сбережешь. Прощай, моя умница. И прости мне все огорчения. Ну спасибо, ты добрая. И очень храбрая. Держись, Ноннушка!
Время шло, наступил октябрь сорок первого. Нонна с детьми оставалась в Москве. Теперь она была военфельдшером, носила форму, работала в большом госпитале, который открылся в клинике. Москва была уже передним краем, и в госпиталь доставляли раненых, которых нужно было срочно оперировать. В госпитале лежали тяжелые – они не могли выдержать дальнего пути в тыл. Попадали сюда и легкораненые, их можно было вскоре отправлять обратно на фронт.
Москва опустела, была непривычно тихой, темной и какой-то торжественно молчаливой по вечерам. Всегда в одно и то же время, днем и ночью, немец налетал на город, сбрасывал “зажигалки” и фугасные бомбы. Зенитные батареи и истребители отгоняли немецкие самолеты, но все же бомбардировщики прорывались, вспыхивали пожары, разрушались дома.
Легкораненые спускались в бомбоубежище, в подвалы, тяжелых не трогали. Персонал дежурил в их палатах, Нонна всегда оставалась с ними.
Домой она прибегала после отбоя, когда кончалась бомбежка, и вообще дома бывала урывками. На ее обязанности было кормить семью, это она выполняла. Квартира была неприбрана, запущена, отопление едва теплилось, говорили, что вскоре закроют котельную, нет топлива.