355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Баранская » День поминовения » Текст книги (страница 14)
День поминовения
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:49

Текст книги "День поминовения"


Автор книги: Наталья Баранская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

ПИСЬМО В СЕРОМ КОНВЕРТЕ
Мария Николаевна

Февраль 1943 г.

Дорогая, не пугайся, получив эти каракули: пишу левой, в правую ранен, совсем легко, в предплечье, навылет. Я в медсанбате, дадут несколько дней, но до вас не доберусь, далеко. Не огорчайся, родная... Ночью искал звезду, с которой ты говоришь. Прошу тебя, не торопись в Москву – будет трудно с детишками, голодно. Устал писать, кончаю. Скоро заживет правая, напишу много. Пока обнимаю одной левой, но крепко.

Дождались весны. Солнце быстро растопило снег, проклюнулась свежая травка, набухли почки на черемухе. Дружная спорая весна – уже радость. А еще и радостное известие: наши войска освободили Вязьму, большая победа – выбили немцев из укрепленного района. Москвичи начали поговаривать о возвращении. Из интерната забрали нескольких ребят, и вояку Жарбица, и Люсю Лисичку. Маше так хотелось домой. Старый Пылаев вернулся в Москву сразу после сталинградской победы, семью оставил в Казахстане.

Матрена Михеевна уговаривала: “Куда тебе с двоима-то? Живи! Али тебе так уж у нас плохо? Огород посадим, я тебе грядок дам да еще под картошку делянку в степи. Овощи свои будут. Молочка давать начну поболе, как Чернуха прибавит на летней траве. Огурцов грядку заложим на навозе, твою лично”.

Маша благодарила, кивала согласно – да, да. Овощи – это хорошо, свекла, морковка, полезно, лук, петрушка, всякая зелень, хорошо, вкусно. А сама думала, как бы получить пропуск в Москву. В Москве увиделась бы она с мужем. Думала о пропуске, но копала огород вместе с девчатами, ладила грядки. Ребята вылезли под солнце, сновали туда-сюда. Катенька помогала, а Митяшка убегал, надо было следить, чтоб не сунулся в речку, берег крутой, и с Мишкой, теленком, у них был уже бой. Мишка тоже бегал, радуясь весне, взбрыкивал, бодался, жевал белье, висящее на веревке.

Господи, как хорошо-то – солнце, тепло, птицы поют, Вязьму отбили, мама нашлась... Домой бы уехать поскорее.

И думалось порой: какая несправедливость – все детям, детям, для детей. Два года они с мужем не виделись. Хоть бы встретиться на один день, наговориться, обнять, отогреть душу, надышаться, наглядеться. Нет, ничего нельзя. Нельзя ничего желать для себя. Все им, только им. Вот и заехали за тысячи километров, за много дней военного трудного пути. Не доехать, не добраться друг до друга. Он приезжал в Москву после ранения, жил дома несколько дней. Он был там, она – здесь.

 Март 1943 г.

Сегодня, 13-го утром, ты услышала по радио об освобождении города Вязьмы. Слова “первыми ворвались в город части полковника Петерса” – это о нас (зачеркнуто)... одни развалины. Рассказы жителей страшны, еще ужаснее картины. Писать об этом невозможно. И раньше видел немало зверского, но такого систематического уничтожения города и его населения не встречал. Методическое, с немецкой тщательностью проведенное зверство.

В последних боях потерял многих друзей. Все это удесятеряет силы. Дни идут в каком-то непрерывном горении, сутками без сна. Так много всего: врывался в деревни, брал в плен, проводил митинги, приветствовал встречающих. Хочется не идти, а лететь вперед... Впереди еще Смоленск, Минск, много еще нашей земли, страны. Прости, что так бессвязно, очень устал. Писал ли тебе, что я награжден медалью “За отвагу”?

...Самое страшное на войне не война, а зверства немцев. Жгут деревни дотла, до последнего сарайчика. Жгут людей – сгоняют из нескольких деревень в одну, в просторные избы и поджигают. Вот сейчас недалеко от меня, в сожженной деревне, лежат 132 обуглившихся трупа мирных жителей – женщины, старики, дети. Молодых, здоровых угоняют, а если не успевают, по дороге расстреливают. И детские трупы в колодцах. Видел сам. Непостижимо, что делают люди. Неужели это люди?.. Эту войну мы все воспринимаем как свою кровную личную обиду. ...Простить нельзя, забыть нельзя. Нам предстоит еще пролить много крови и пота, но самое страшное позади. Впереди победа, которую мы завоевываем упорно, настойчиво...

...Как хорошо жить! Но жить гордым, смелым, мужественным. Совсем особое чувство гордости, когда идешь по земле, отвоеванной у фашистов. Это священная земля, наполненная кровью, и от сознания этого природа кажется еще торжественней, прекрасней, каждый листок на дереве приобретает невиданную ценность...

...Только теперь я понял по-настоящему, что значит Куликово поле, Бородино, Малахов курган, слова наполняются новым смыслом.

...Спешу поделиться с тобой большой радостью – меня наградили орденом Красной Звезды.

...Каждый день жизни для меня представляет необыкновенную ценность. Нигде, как на войне, нельзя так ценить каждое мгновение...

Шло лето, грело солнце, повеселели, посмуглели дети – целый день на воле. Мария Николаевна брала Катю, когда ходила с интернатскими в сопки. Так называлось предгорье – мягкие травянистые холмы, богато осыпанные дикой клубникой. Подниматься выше и заходить в лес Фаина Фоминична строго запретила: в лесу водятся медведи, а теперь, когда обокрали чулан при кухне, стали говорить о лихих людях – бандитах или дезертирах, которые прячутся в лесу.

Овощи на огороде росли необычайно быстро: уже дергали морковку, молодую свеклу, ели сладкий горох, все кушанья посыпали зеленью – петрушкой, укропом.

Мария Николаевна списалась с матерью: та приедет в начале осени. Матрена Михеевна встретила это известие сумрачно. Она привязалась к своим квартирантам, особенно к ребятам, заботилась, но любила и покомандовать – запросто, по-матерински. А как теперь будет? Да и тесновато в их небольшом доме. “Может, подыщете себе другую квартеру”,– сказала она, внезапно переходя на “вы”. Маша только ахнула в ответ. Она не могла представить жизнь без Михеевны, они просто приросли к ней. Что делать? Через два дня хозяйка сказала: “Ладно, над матерью не мудри, пусть едет, авось уживемся”. Но Аглая Васильевна была очень слаба, ее отправили на долечивание в санаторий.

От Николая давно не было писем. Маша была уверена: он участвует в большом жестоком сражении, которое началось пятого июля под Курском. Писем ждать не приходилось.

“Спаси, сохрани, помилуй”,– молила Мария Николаевна яркую звезду, глядя ночью в окно. Звезда мерцала под Машиным взглядом, тонкие лучи вспыхивали и гасли, будто отвечали, пытались что-то передать. Но Маша не понимала этих знаков.

Лето шло к концу, приближалась осень, Маша готовилась к новой алтайской зиме. Огород обещал хороший урожай, овощей было не так много, но каждый овощ удивлял своим размером и весом. Договорились с дедом Харитоном о меде, в обмен на костюм Николая. Хозяйка обещала топленого масла.

Уже не было простынь под одеяла, утирались втроем одним полотенцем. Михеевна утешала: “Мы жизнь прожили – простынь стелили под низ, накрывались только одеялом и утирались одним полотенцем, у нас вон девять человек была семья, что ж, девять полотенец развешивать возле умывальника? Вы, городские, балованные. Обойдешься, были бы дети сыты”.

У детей налились щеки, они пополнели, у Митяшки живот пузырем. Он крепко подружился с дедом Харитоном, то и дело убегал к старику, а тот потчевал его всем подряд: морковкой, горохом, огурцами с медом. Митяшка приносил от деда гостинцы – полные кармашки стручков, шляпку подсолнуха, большой красный помидор.

От деда же научился малый матерщине. У старого с двух слов на третье матерок, не то чтобы ругань, а так – баловство. Михеевна забавлялась, а Маша сердилась, шлепала. Митя не понимал за что, обижался. Катя вдруг тоже стала сквернословить. “Так все говорят,– отвечала она матери,– бабушка Михеевна тоже ругается, когда тебя нету”.

И Мария Николаевна махнула рукой: “Ладно, были бы здоровы”. Это было любимое изречение Фаины Фоминичны.

Маша хотела домой, домой было нельзя, муж был прав. Ее охватило тупое безразличие ко всему. Она делала, что надо, и на работе, и дома, но делала неохотно, скучно. Ей самой было неприятно это равнодушие, но преодолеть его она не могла.

По ночам, во сне, она жила напряженно, тревожно, в опасности. Ей снилась война, которой она не видела, враги – от них надо было бежать или прятаться, ей слышалась немецкая речь, пулеметные очереди и взрывы. Это были путаные, страшные сны.

Но еще страшнее казались ей сны простые, с их скрытым, туманным смыслом: мертвая голова на шпалах меж рельсами, черный сатиновый халат, который ей предлагают взамен обычного, белого, она покупает туфли – они оказываются тапками, сшитыми на покойника

Сны обсуждались с Михеевной, иногда еще и с зашедшей случайно соседкой. Толкования деревенского устного сонника мало подходили к Машиным снам. Лошадь означала ложь, река – речи, девочку увидеть – к диву, мальчика – маяться, рыба – к слезам, яйца – кто-то явится.

Угадывание и растолковывание ночных видений утомляли Машу, но Михеевна полюбила это занятие и бывала недовольна, если сон оказывался неинтересным или трудно объяснимым.

Как-то утром Маша сказала, что ей ничего не снилось. Это была неправда. Просто она не хотела рассказывать свой сон, обсуждать.

Она увидела во сне Николая без гимнастерки, в рубашке, расстегнутой на груди. К рубашке был приколот большой неведомый орден. Николай смотрел на нее ласково и печально. Губы его шевелились, казалось, он говорит, но так тихо, что Маша не слышит.

“Что, что?” – спрашивает Мария Николаевна громко и просыпается. Первые минуты ее наполняет радость состоявшегося свидания – так ясно, четко, во всей жизненной яви, видела она его лицо, ничуть не забытое, точно отпечатанное в ее памяти. “Почему орден на рубашке?” – спрашивает она, еще не проснувшись окончательно.

И, наконец, проснулась совсем и сказала громко: “Это плохой сон”.

Женщинам вообще свойственно суеверие. А в годы войны, постоянной тревоги, напряженного ожидания это трепетание сердца, вслушивание, угадывание обострились необычайно. Что удивительного, если месяцами ждешь вестей, знаешь: каждый миг может случиться несчастье. Прислушивались и приглядывались, всматривались в окружающее, искали утешения, добрых знаков, огорчались недобрыми.

В саду зацветают астры – цветы осенние, летние уже отцвели. Нарядный цветник – розовые, лиловые, желтые головки, меж них граммофончики белого душистого табака. Девушки не забросили свой садик, хоть и кажется, что время не для радостей и забав.

Но радости сердце человеческое просит всегда. И почему рябине, усыпанной красными гроздьями, не веселить наш глаз? Она растет, цветет, плоды на ней поспевают под нежаркими лучами солнца. Да и солнце светит! И трава еще зеленая. А в воздухе летают тонкие паутинки – примета бабьего лета.

Радует цветущая земля взор, веселит душу.

Но идет война. Можно ли забыть о ней? Нет, нельзя. Разве что на мгновение. Обмануться блаженной минутой – мирной, зеленой, солнечной.

В начале сентября почтарка принесла Марии Николаевне два письма. Обычный треугольник был от мужа, второе, в сером конверте, надписано чужой рукой. Она начала читать письмо Николая, но отложила – чужое письмо тревожило. Разорвала конверт.

“Дорогая наша Мария Николаевна, пишут Вам товарищи и друзья Вашего мужа Николая Ивановича Пылаева. Это его воля, мы ее выполняем.

Ваш муж пал смертью храбрых 12 августа сего года. Он был ранен смертельно осколком снаряда в грудь, не успели даже положить на носилки, как он скончался. Товарищи, кто был при нем в последнюю минуту, передают его предсмертные слова, всего три слова: Маша... дети... напишите.

Мы успели похоронить его...”

Затем о похоронах – о гробе, который сделали, хотя и торопились идти дальше, о прощании, о салюте из автоматов...

Кончалось письмо словами: “Мы все любили его, как доброго человека и смелого воина. Делим с Вами горе и просим держаться, сколько есть сил Ваших”.

Она не упала, осталась сидеть на скамейке, только стало так темно, что не видно детей, и на темном небе черной дырой глядело солнце, вот тогда, должно быть, она потеряла сознание на один миг, не падая, не смыкая век.

Июль 1943 г

...Стараюсь представить себе вашу жизнь, какие вы сейчас, а мысли возвращаются на отцовскую дачу: Катюшка в красной кофточке возле клумбы с маками, маленький Митенька в коляске. А ты, моя любимая, хлопочешь, снуешь по дому. Но какая ты сейчас – не вижу, не представляю

Прошли два года – они и протянулись и промелькнули.

...Придет ли тот день, когда я войду в дом, обниму тебя, посажу на диван, положу голову тебе на колени, а ты будешь гладить и перебирать мои волосы?

Ты будешь моей самой большой наградой за все, что я испытал и пережил...

Так хочется увидеть тебя во сне, но сны мне не снятся.

Через месяц Мария Николаевна с детьми уехала домой, в Москву. Пропуск выхлопотал старый Пылаев. Он встретил Машу, был ласков с детьми, сказал, что будет помогать. Отец осунулся, постарел – тяжело перенес смерть сына. Аглая Васильевна ответила на Машино письмо, что поспешит к ней и внукам, как только получит разрешение на въезд в Москву.

Ждали, когда затихнет, заснет квартира с ее двадцатью обитателями, когда уснут дети в своих кроватках,– тогда наступал их час, время отъединенности от суетливого и шумного быта. Теперь они были вдвоем, одни, принадлежали друг другу и больше никому и ничему.

В тихие ночные часы часто возникал разговор о доме, любимая мечта Николая. Маша сначала посмеивалась, потом начинала слушать и постепенно включалась в эту игру.

– ...Дом будет стоять на берегу моря...

– Какого моря?

– Не знаю, Маша. Ты любишь уточнять... На берегу какого-нибудь моря, немного над морем. Это будет очень светлый дом, с большими окнами, наполненный солнцем и морским свежим ветром. В нем не будет вещей...

– Совсем никаких?

– Будет мало вещей, только самое необходимое. Машу начинал занимать полупустой дом, наполненный солнцем и ветром.

– Вокруг будут деревья, кустарник, цветы.

– И много разных птиц.

– В доме будем жить мы и наши дети.

– У нас будет еще один сынок...

– Не один, а двое: Колюшка, в честь твоего отца, и Ванечка, в честь моего...

Они мечтали, а пока у них была комната средней величины с окнами в переулок, напротив окон – двухэтажный дом старой стройки, но летом жили в доме – пустом и светлом, на даче отца.

В одном из писем с фронта Николай написал: “Ты помнишь о нашем доме? Как далеко он сейчас! Но потерпи,– когда я вернусь, дом непременно будет”. Он пожалел Машу и не написал “если я вернусь”...

Он не вернулся, дома не было. Никакого дома, кроме прежней комнаты, из которой уехали в сорок первом и где теперь окна наполовину были забиты фанерой. Появилась в комнате железная печка на ножках, с трубой, выведенной в дымоход в стене. Откуда печка? Вероятно, ее раздобыл и поставил Николай, когда пробыл здесь несколько дней после госпиталя. Печка была его последней заботой о них. Маша топила ее наколотыми поленцами и плакала.

После эвакуации, после трех лет жизни не дома, эта комната была домом. Дом помогал выдерживать горе.

 
Белый голубь слетел – письмо принес,
серый голубь слетел – другое принес,
черный ворон летит – страшну весть несет.
 
 
Как убитый ты лег в поле-полюшке,
в бою страшном, бою огненном.
Провожала тебя – плакала,
писем ждала – плакала,
а пришла похоронка, и слезы нейдут.
 
 
Стоят слезыньки комом в горлышке,
ой и душат меня, убивают меня.
Мне б расплакаться, разлиться ручьем,
потечи быстрой реченькой,
к тем местам-полям, где ты смертью пал.
 
 
Ой и страшно мне, ой и тошно мне
оставаться одной с детьми малыми.
Как мне будет жить, как детей растить
без тебя, мово друга милова.
 
 
Плачут березыньки в лесу,
плачут ивушки над рекой,
плачем мы, солдатские вдовы,
слезами горькими.
 

ПОКЛОН РОДНОМУ ДОМУ
Лизавета Тимофеевна

Я своего не любила. Знаете, когда полюбила? Как на войну пошел. Писем начала ждать, думать, беспокоиться.

Замуж я пошла не по любви, не из корысти, а по наваждению – как заговоренная. С детства была я подверженная колдовству, очаровывалась легко. Шести лет ушла за цыганами. Мать догнала: кто девчонку украл?! Никто не крал. Цыганка за ручку подержала да в глазки глянула, вот и все, я уж за ней пошла. Так у меня и с Васей получилось. И как знала я, что жить мы будем плохо, так и вышло.

Ссорились, ругал меня бесперечь, случалось, замахивался, но бить не бил. Силищи он был огромадной, и рост во какой, и кулаки как два молота, а я небольшая, худенькая, один раз вдаришь, и нет меня. Удерживался. Но вспыхивал, чуть что не по нем. “А я тебе говорила, что жить будем плохо? Говорила. Так оно и есть”.

Замуж вышла восемнадцати лет. Дома еще и речи не было меня выдавать. Старшую сестру выдали двадцати лет, вторая, девятнадцати, еще была невыданная. Никто меня не торопил, отец любил и приучил с ним работать, помогать.

У нас в селе Ломтеве делали порцыгары разного дерева – и клен, и липа, и береза карельская. Отец, бывало, каждую досочку ощупает, оглядит, и так повернет и эдак – узор найти, высмотреть картинку: птицу, зверя иль рыбу. Хорошо работал, на совесть, не спешил и мне говорил: “Спех – всякому делу грех”. Порцыгары его были красивые, дорогие, зарабатывал хорошо. А я склеивала, отделывала до блеска, полировала. Он меня хвалил: “Ловкие у тебя пальчики, Лизок”,– а мне так лестно, так радостно, когда он похвалит.

У нас округ Звенигорода раньше были деревянные ремесла: одно село – гитары, другое – балалайки, наше – порцыгары. Теперь в нашем селе делают эти, как их, крюки, что по льду бьют, деревянные, да, вспомнила: клюшки. Мастерскую в церкви открыли. Стоит наша церква заброшенная, кирпичи наружу повылезли, с кровли железа содрана, а один лист с купола не оторвался, так и висит, на ветру стучит сколько лет, может, и полвека – стучит-скрипит, скрежещет. А на самом верхе выросла березка – тоненькая, кривая, уж какой год растет, холодно ей там, зябко, а в жару – томно, а она все жива, терпит. Занесло семечко ветром в такую высь, и принялось оно – на страдание.

Мне на нашу церкву смотреть горько, теперь-то вижу ее редко, когда попаду к племянникам в гости, к отцу на могилку, мы уж сколько лет в Звенигороде. Но как приеду, как гляну, аж сердце схватит. И не то чтобы я думала: нельзя церкву к делу применить, раз уж стоит она пустая, но почему ж не поберечь, зачем доводить до полного развалу и срамоты, все ж строение, работа чья-то, труд, и для чего-то служит, кому-то нужна.

В этой церкви меня крестили, здесь я молилась. С юных лет была сердцем ко всему божественному приверженная. В нашей семье одна я была такая: и к обедне, и к вечерне, и во все праздники ходила. Еще посты соблюдала. А учила меня всему церковному соседская старуха, моего Васи бабка, а может, и прабабка.

Она была очень строгая к вере – чтобы все, как положено, сполнять. Боялась я ее, ходит с клюкой, стучит. Страшная! Борода да еще и волосы из ноздрей. Ужасть! Дома-то ее не больно слушали, вот она и взялась за меня – видит, девушка молитвенная и в церкву по пути.

Вася был нашим соседом. Семья большая, с ним десятеро детей. Жили они небогато, скорей, даже бедно Мать моя говорила, что они ленивые: столько рук – можно бы и подняться. Отец отвечал: рук, дескать, много, да и ртов немало. Одной землей не проживешь, нужно и рукомесло иметь.

Отец Васин, Пичужин, был плотник, и хороший, а сыновья Пичужины ничему не наученные, кроме крестьянского дела. Зато погулять любили: трень-брень на балалайке да тюли-люли на гармошке, вот все умение

Девушка я была тихая, несмелая, от парней отворачивалась, на гуляньях на круг плясать не выходила, но петь вместе со всеми любила. Голосу сильного не было, однако пела чисто.

Зналась я только с двумя парнями, соседями своими,– Васей и Сашей. Вася по одну, Саша по другую сторону от нас. Василий был красивый, рослый, лицом немного на цыгана похожий, плясать и гулять любил. Как говорится – удалой парень. А Саша тихий, вроде меня, и был он мне по нраву. Когда у нас школу открыли, мы вместе пошли, большие уж были, но Вася был старше, раньше учился, а где – не знаю. Недолго. Грамотным был, но читать не любил, книжки у него не водились. Зато как начались футболы да всякая физкультура, то всюду был первый, а как сделался комсомольцем, то стал даже главным по физкультделу у нас на селе.

Пристал ко мне Вася, можно сказать прилип, присох, и ходит, и ходит за мной, а то под окошком станет и окликает: “Выдь, ну выдь на минутку”. Я ему: “Не могу, я работаю”. А он: “Ну хоть выгляни”. Не знаю, чем я его так взяла. Красоты во мне не было. Коса была хорошая, до колен, светлая, глаза голубые. Отец мне, бывало, напевал: “Ах, глазки, глазки голубые... ” Беленькая была, солнце меня не брало. Мать говорила – на Снегурку похожая, белая как кипень.

Стоило мне со двора пойти, как Вася за мной, будто меня караулил. А Саша, тот издали смотрит, глядит и глядит, а подойти не смеет. И я на него гляжу и тоже не смею. Совсем его Васька от меня оттеснил. Как вечером с улицы идем, то всегда втроем. Саша молчком, а Вася с шутками и прибаутками. Постоим у моей калитки, они вроде пережидают, кто раньше уйдет, а я повернусь да и пойду – спокойной вам ночи!

Однажды Вася меня на улице догнал и говорит: “Лиза, выходи за меня замуж”. А я ему: “Не собираюсь я замуж, не думаю даже, мне и дома неплохо”. И правда, как вспомню дом, отца, мать, сестру свою Глашеньку, так мне и по сей день жалко-жалко той тихой светлой жизни. Ушла я из нее будто не своей волей и более никогда так не жила.

И раньше я по дороге в церкву часто с Васиной бабкой встречалась, а тут она будто ждет-поджидает, я из калитки, она из калитки с клюкой и, если я затороплюсь, будто ее не вижу, окликнет: “Погодь”,– чтобы идти вместе. Раньше она меня все по божественному наставляла, спрашивала, как молюсь да как крещусь, пальцы так ли складываю да не забыла ли, какой сейчас пост и какого святого нынче день. Теперь же пошли другие речи. Про Васю – какой он хороший, к родным приветный, братьев-сестер не обижает, отцу-матери не перечит, ее, бабку, почитает. Слушаю ее, а про себя думаю: ну да – не перечит, в комсомол вступал, небось у родителей да у бабки не спрашивался. У нас тогда комсомольцев мало было, наперечет. Ему надо было против Бога да против церкви говорить, учить людей жить по-новому и от всего старого отвыкать. Вот, думаю, Васенька, как ты дома управляешься с этой работой, бабку свою учишь иль нет?

А тут она меня стала уговаривать за Васю, такая бабушка настырная – говорит и говорит. Выходи, мол, за него, не пожалеешь, он вот как тебя любить будет, на руках носить, парень-то какой, да за него любая девка рада выйти, вот и дождешься, отобьют его у тебя.

Слушала я молчком, а то вдруг мне надоело, и я сказала: не люблю, мол, его и замуж выходить не тороплюсь.

Она как озлилась! Клюкой стукнула, остановилась и давай меня отчитывать. Какая, говорит, девушка, истинно в Бога верущая, та не про любовь должна думать, а чтобы божью волю сполнить. Замужество, говорит, дело святое – семья, дети. Муж тебя любить будет, а тебе надо любить только Господа нашего Иисуса Христа и никого более, да еще Богородицу и святых отцов, а из них пуще всех Савву преподобного, что Звенигородский монастырь поставил в защиту от врагов-супостатов. И еще сказала: девушка должна замуж идти в полной чистоте, пока еще до нее и рукой никто не касался, и чтоб она даже и в помыслах ничего такого не держала. Вот это и есть долг верущей девушки перед Богом.

Стала я раздумывать над ее словами: а может, и правда Богу угоднее буду, если выйду не по любви, а по долгу.

Глупенькая была, чисто дурочка! Потом поняла: оплела, заговорила меня старуха. Глазищи свои на меня как вытопорит, зрачки в зрачки как уставит и завораживает, заморачивает, чтобы, значит, по ее воле было сделано.

А Вася долбит свое: выходи за меня да выходи. Ему скоро в армию идти, боялся меня упустить.

Говорю отцу: замуж думаю выходить, что вы, папа, скажете? Узнал отец, что за Василия, отговаривать стал. Семья большая, бедная, парень своевольный, с норовом. Потом говорит: делай, как знаешь, по годам тебе можно и подождать, но если он тебе шибко по сердцу, то иди. Только выходите на самостоятельную жизнь, с ними не селись, они недружные, а бабка у них ведьма.

Мать тоже не запретила, сказала надвое: сломает он тебя, дочка, сомнет, не управишься ты с ним. Конечно, парень видный, такого мужа иметь лестно, всем он глянется, но спокою не жди. Однако, если душа лежит, иди, возраст, знать, своего требует.

Мне было предсказание, что замуж меня не возьмут. Лет шестнадцати я была, как поехали мы всей семьей к тетке, маминой сестре, на свадьбу – дочь она замуж выдавала. Под Серпуховом мамы моей деревня, родина ее. Загостились. Собрался молодежи цельный косяк – двоюродные, троюродные. Там две тетки жили, дядька, у всех дети, большие, маленькие.

Наладились мы как-то в карты играть, человек десять народу, от взрослых укрылись в чьей-то избе, малышей не взяли. Карты дело серьезное. Во что тогда играли? В подкидного, в носы, в Акулю. Мне редко дома доводилось, так я не очень понятливая была. Сижу промеж двух братьев двоюродных, один помогает, другой мешает. Деньги на блюдечко клали – по копейке. Капитал небольшой, но ребят от этих копеек в такой азарт кидало – крик, шум, гомон в избе стоит. И шумят, и орехи с семечками грызут. А мне не до орехов, в картах бы разобраться.

А у меня коса тогда была длинная, ниже колен,– как сяду на лавку, так до полу коса.

В этой избе, у родных наших, жил заяц, зайчонком еще его принесли и вырастили, звали просто Зая. Мы, гости, и не знали про этого зайца. Идет игра, а я чувствую, кто-то меня за косу трогает, тихонько так. Подумала на братишку, он легонько подергает разок-другой – не больно, а чуть щекотно, я и молчу. Мне бы косу-то наперед перекинуть, а я картами занятая.

Одна девчонка пошла воды испить, да как крикнет; “Ой, гляньте-ка, Зайка у Лизы косу скоротил!” Все вскочили, карты бросили: и впрямь вот такой кусок, с две ладошки, от косы заяц отгрыз.

Тетка сказала: плохая примета, замуж Лизку не возьмут. Мама рассердилась, однако волосы мои у зайца отобрала, он их в корзинку свою снес, и дома сожгла в печи с каким-то наговором.

Коса моя больше не выросла, как заяц отмерил, такая и осталась. А замуж я все-таки вышла.

Душа моя не лежала идти за Васю. Не хотела моя душенька, а я ее приневолила. Заколдовали они меня, не иначе... Сколь-то времени я еще ответ не давала, раздумывала, но тут Вася этому конец положил.

Сейчас как вспомню, так смех берет над собой, над нами обоими – ох и глупые были! А тогда испугалась не на шутку.

Идем с гулянья, опять же втроем, с Сашей. Вдруг Вася меня за руку схватил, повернул назад – идем, Лизавета, к церкви. И потащил. Саша остановился было, потом пошел своим путем. А Вася меня тянет и тянет и молчит. Дошли до церкви, он тянет на паперть. Народу вокруг нет, час поздний, село спит.

Теперь, говорит, Лизка, становись на колени. И сам становится рядом тоже на колени. А меня все держит, руку стиснул, аж больно. Говорит:

– Хватит меня мучить, клянись, что пойдешь за меня, перед церквой клянись.

Онемела я, стою на коленках, молчу, а про себя думаю: господи, да что же он придумал такое? А он свое: клянись да клянись. И слова подсказывает:

– Клянусь я, Лизавета Тимофеевна Столярова, перед святой церквой, перед престолом Божиим...

Кто его научил? Не иначе, бабка. Молчу, не знаю, что делать. Бежать? Дак он держит, как в железы зажал. Кричать? Дак от людей стыдно. Смотрю, а у него слезы по лицу текут.

Сердце мое отозвалось: жалеть начинаю, утешить его хочется. А он вдруг другой рукой пистолет вытащил и мне в ребра уставил, да больно так, ровно гвоздь втыкает.

– Ну, долго ты еще думать будешь? Говори, а то враз застрелю.

Испугалась я ужасть как, сказала те слова, что он хотел, поклялась перед церквой, что выйду за него. Только жалость, какая едва в душу торкнулась, замерла, истаяла.

Поклялась, а как он пистолет убрал, добавила:

– Только знай, что жить мы с тобой будем плохо.

Да и подумать: какая тут любовь, если с пистолетом? Потом-то я узнала – пистолет был незаряженный и вовсе негодный, нашел его Вася на чердаке, отец Васин в ту, первую, войну с фронта привез, подобрал где-то на забаву ребятам. Так Вася мне потом объяснил, а раньше говорил, будто им оружие выдавали на кулаков, защищаться. Любил приврать для интересу, случалось.

Свадьбу справляли будто по-новому, без церкви, а на самом деле венчались, только в другом селе, дальнем, чтоб Васю из комсомола не выгнали. А венчаться требовали все: мои родители, его мать с отцом, а главное – его бабка, да и сама я иначе несогласная была. Бабка, когда его учила клятву с меня брать, сказала: только чтоб венчаться, иначе клятва силы иметь не будет. Все это потом открылось.

Покорилась я Божьему веленью, Васиному хотенью. Пожили в нашем селе недолго, Васю послали работать в Звенигород, дали нам комнату в большом доме, общем, когда-то у купца отнятом. Комнату да кусок сада под окнами, не более сотки. Заскучала я в этой клетке, как птица пойманная, но долго скучать не пришлось. Вася пошел служить в Красную Армию за Урал, а я уехала к своим, в родное село. Там и родила свою первенькую – Алевтинку.

Потом одно за другим, и за год все перевернулось: сестру выдали в другое село, отец заболел тяжко и вскоре помер, и остались мы с мамой и моей дочкой одне. А потом вышел случай наш дом деревенский продать, а в Звенигороде другой купить, чтобы с матерью мне не разлучаться. И стали мы звенигородские до конца жизни.

Служит мой Василий Петрович в армии, на второй год вызвал – приезжай навестить, а то никто не верит, что я женатый, к другим жены приезжают, не приедешь, так знай – девушек и тут много есть. Не хотелось, но съездила. Про дом ничего не сказала, дом-то на меня купили, как я стала звенигородская. Сколько-то денег и я добавила, продала из своих вещей что было хорошего. Но боялась я мужа и не сказала. Вася в армии специальность получил по строительному делу: и плотничал, и штукатурил, а кроме того, полюбилось ему столярничать. Отец мой сказал бы: “Вот и руки у него отросли”.

Как вернулся Василий из армии, он нам эти руки и доказал. Приехал в нашу комнату – она на замке, соседи сказали, где меня искать. Налетел на нас с мамой, как туча с громом. Все расшвырял, разметал,– я здесь жить не буду, пошли, Лизка, домой, как ты без меня смела дом покупать. А я ему: “Васенька, ты что, я не на твои деньги, на мамины. Чем тебе дом плох? Ты ему порадуйся, дому-то, неужто лучше в общежитии ютиться?” А Вася в ответ дверью вдарил, аж филенка выскочила, и ушел.

Домик у нас с мамой хороший, старенький, но крепкий, над домом липы высокие, лет сто, не меньше, позади сад и огород, яблони растут, смородина, малина. Четыре окошечка на палисадник – это зальце, да четыре в сад – комнатка, кухонька. Посредине дома печь русская, деревенская, весь дом греет. Мы с мамой сад уже обрядили, малину прочистили, смородины подсадили, яблоням сухие ветки срезали, стволы известкой забелили. Позади дома овощи, картошка, а в палисаднике цветы разные посажены. Хорошо! Чем Васе немило?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю