355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Солнцева » Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание » Текст книги (страница 6)
Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:07

Текст книги "Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание"


Автор книги: Наталья Солнцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

Шмелев слал письма Горькому и молил его о помощи. Он писал ему 9 февраля 1921 года: «Спасите нас от гибели»[83]83
  Горький М. Неизданная переписка. М., 2000. С. 177.


[Закрыть]
. Горький сочувствовал крымским страдальцам и хлопотал об их участи. Так, Тренев в начале 1921-го благодарил Горького за то, что телеграмма «высшей власти» оказала «облегчение в переживании кошмарных крымских дней»[84]84
  Там же. С. 182.


[Закрыть]
ему, Ценскому, Шмелеву, Елпатьевскому. Горький искренне сострадал Шмелеву, 17 июля 1921 года он делился своими впечатлениями с Короленко: «…сколько <…> трагических писем читаю я, сколько я знаю тяжких драм! У Ивана Шмелева расстреляли сына, у Бориса Зайцева – пасынка…»[85]85
  Там же. С. 161–162.


[Закрыть]
Но и возможности Горького имели предел. Порой помощь приходила совершенно неожиданная – из Парижа, от Георгия Гребенщикова, с которым Шмелев состоял в «Издательском товариществе писателей» и который буквально спас его от голодной смерти. Крымчане жили в состоянии страха. Например, Тренев писал из Крыма Горькому: «Положение мое здесь очень тяжелое, грозят серьезные репрессии, несмотря на то, что я – только беллетрист. Жутко здесь <…> спасите!»[86]86
  Горький М. Неизданная переписка. С. 182.


[Закрыть]

Вот большое письмо Шмелева к Вересаеву, которое он отправил ему из Алушты 8/21 сентября 1921 года:

    Дорогой Викентий Викентьевич,

Едете Вы в Москву, слышал я: «везут вагон писателей из Коктебели». За Вас, как за последнее средство (простите) хватаюсь – помогите. В Москву не еду, не могу ехать. Не могу оторваться от той земли, где жил с мальчиком посл<едние> дни его жизни, уйти из того угла, который заставил своей волей мой мальчик меня иметь. Это, кажется, скверно я выразил, но пустяк. Вы понимаете. Москва для меня – пустое место. Москва для меня – воспоминания счастья прошлого. Крым – страдание, но это страдание связано с сам<ым> дорогим в жизни. Пусть оно остается, я не в силах уйти. Москва – сутолока и надежда дальше устраивать что-то в жизни. Мне нечего больше устраивать. Я хочу тихо умереть. Т. е. я хотел бы работать в тиши, ибо у меня есть, что сказать и сказать иначе, чем я до с<их> п<ор> делал. Я сделал оч<ень> мало. Теперь я знаю, что и как надо писать. Но, кажется, поздно. Одн<им> слов<ом>, я не еду. Я, м<ожет> б<ыть>, нелогичен: я могу уехать из Крыма, но только не в Россию. Чтобы начать свою новую литер<атурную> работу и работу оч<ень> большого калибра – «Храм человеческий» и «Его Величество Лакей», работа на год, мне необходима перспектива. Мне нужно то еще, чего уже нет в России, – тишины и уклада. Чтобы не мызгаться, не крутиться с утра до ночи за куском, за одеждой, за топливом. Чтобы жизнь не мешала. Я не могу работать с перерывами, урывками. Я написал Лунач<арскому> и М. Горькому о разрешении уехать. Письмо любезно взяла и обещала передать Фофанова, член полномоч<ной> комиссии ВЦИК, ведающая зем. Отделом. М<ожет> бы<ть>, Вы с ней увидитесь в поезде на Москву и напомните. Или возьмите передать лично. Вас, добрый и дорогой товарищ, друг (простите), прошу и просит Оля – как можете – пособите нам в этом деле. Я знаю, что то, что еще привязыв<ает> к жизни, – давно задум<анные> работы, к которым я не смел подойти, что это я могу сделать, у меня уже есть хватка, и, б<ыть> м<ожет>, это уже не будет так мало, как все то, что я д<о> с<их> п<ор> делал. Я занимался пустяками. Я напевал про себя. Теперь хочу попробовать спеть в полный голос. Приготов<ительная> школа кончена. Пора в жизнь, перед уходом из нее. Пособите и что узнаете – перешлите мне с оказией, что ли – на К. А. Тренева, Казанская, 22. Вы, верно, хоть ответите. А многие – многие – и не отвечают вовсе.

Второе, которое д<олжно> б<ыть> первым: я с Фофановой же пишу Калинину по делу об убийстве моего мальчика. Я прошу помочь, наконец, узнать правду; всю правду и назначить расследование. Я писал ему еще в апреле – и ни звука. Д<олжно> б<ыть>, Галланд не передал. Я ему все пишу. Неужели и на эт<от> раз все останется втуне? Пособите. Через Вас я прошу Петра Гермог<еновича> – он ведь в президиуме ВЦИК. М<ожет> б<ыть>, Вы не откажетесь передать ему, через него для Калинина мое заявление. (Оно у Фофановой). Я верю еще, что высш<ая> Сов<етская> Власть не могла одобрить того, что было. А раз так, она должна помочь найти правду и остановить, назначить следствие и найти следы моего сына и виновных. Я хочу знать, где останки моего сына, чтобы предать их земле. Это мое право. Помогите. Хорошо бы, если бы Вы сами прочли то, что я написал Калинину. Тогда вы помогли бы мне. Помогите. Третье: мы в страшной нужде. Нам перестали давать и хлеб. Мы лишены заработка: ни вольных изд<ательст>в, ни журналов. В невольных я не могу писать. Говорю – я предпочту околеть. Раз нам не дадут возможности уехать из России – стало быть мы арестанты. Но и арест<анты> им<еют> право на хлеб. Нам, мне и Ценскому, выдали охр<анные> грамоты с правом на как<ой>-то акад<емический> паек. Но мы не видали этого пайка. Нам случайно давали, то соль, то j табаку, то фунтов 5 крупы. Теперь ничего. Мне нечего продать, Вы знаете. Я приехал на 2–3 мес<яца>, а живу 4-й год. Я хожу в лохмотьях. У меня нет белья, у жены нет рубашки! Если мне разрешат выезд, я поеду в Москву и возьму, что у меня уцелело дома. И уеду. Если бы полномоч<ная> Комиссия распорядилась в Симфер<ополе>, чтобы мне и Ценскому хотя бы высылали из Симфер<ополя> муку, что ли. О, как все это тяжко. И какая, скажите, беспомощность! Но… я не могу делать дело, которому не верю. Я только и могу еще, чтобы удерживать в душе остатки сил для работы. За пайки же я уплачу, уплачу… Я, приведется если, оставлю чем бы заплатить за пайки! Наше книг<оиздательство>! Мне прислали 100 000 рб., на что я не мог купить пуда муки. И это бухгалт<ерский> вывод за 3 года! Это – насмешка. Книг продано – все! Вы будете в изд<ательст>ве. Скажите, чтобы дали ч<то>-ниб<удь> моей матери-старухе. Ей выдавали, но когда узнали (!) о моей смерти (!) – прекратили. Прошу книгоизд<ательст>во отдать матери моей, голодающей (это я на днях узнал), хоть какие авансы под буд<ущие> издания. Я ведь не мало дал книг издательству. Мне не хотелось бы издаваться больше на языке, мне неведомом, но пусть издают и дадут моей матери. Она живет у дочери, Калужская ул., св<ой> дом. Ив<ан> Андр<еевич> знает.

Я не могу ничем помочь ей – я нищий, голый, голодный человек. Ехать в Москву и для видимости взять как<ое>-ниб<удь> место или обучать в литер<атурных> мастерских?! Нет, пусть это делают те, кто умеет это. Я бездарен в эт<ом> отношении. Одно прошу – пусть дадут мне возможность уехать – и я верну пайки во сто крат. Куда я поеду в Москву?! На юру жить и биться в тисках среди тысяч не знающих, что с собой делать, нищих интеллигентов и бывших людей? Скоро будут перегрызать глотку др<уг> другу.

Передайте прилагаемое письмо Ив. Андр. Данилину. Его адрес в книгоизд<ательст>ве знают, я забыл: кажется, Мал. Полянка, угол 2-го Петропавловского пер., д. 7? Письмо важное: я прошу в нем отдать моей матери из моих вещей, какие, б<ыть> м<ожет>, у него сохранились. Она хоть хлеба поест перед смертью: ей 77 лет. Часы мои у него есть с цепочкой, еще что-то. Пусть отдаст ей скорей. Она продаст эти часы, когда-то ее подарок сыну-студенту. Я только посл<еднее> время стал, нашел силу писать письма. Я только мог ковырять землю, убивать душу в черной работе. Всю тяжесть – искать куски – взяла на себя моя Оля. Святая, горевая. Если бы погибнуть, но у нас не нашлось духу погибнуть: мы еще жили и живем какой-то жалкой надеждой. А м<ожет> б<ыть>, мальчик еще придет! Нет, не придет. Ну, я, кажется, все сказал. Да, если не удастся уехать, не разрешат, умрем, как умир<ают> животные, в закутке, в затишье, не на глазах. Прощайте, дорогой Вик<ентий> Вик<ентьевич>. Вряд ли свидимся. Передайте наш последний привет М<арии> Герм<огеновне>. Вы – другое дело. Вас не ударила жизнь, слава судьбе. Будьте счастливы. Я хотел бы быть бодрым. Не могу. Так, день за днем, день за днем. И сплошная, неизбывная мука. Пусто для нас всякое место. Но наше место еще носит следы, тень нашего дорогого и чистого мальчика, которого мы так преступно потеряли. Этого не избудешь. Ну, обниму Вас заочно, крепкий Вы человек. Сделайте, что найдете возможным, что в силах. Передайте привет Ник. Дмитриевичу <Телешову>, Ив. Ал. Белоусову, Юл. Ал. Бунину, Ив. Андр. Данилину и собратьям-писателям.

    сердечно Ив. Шмелев.

Прилагаемые при сем письма – Данилину и матушке – будьте добры передать оба Данилину, а он доставит, ему поближе.

Ах, дорогой Вик<ентий> Вик<ентьевич>! Многое бы я сказал, но нет сил, смято в моей душе все. Все мои взгляды на жизнь людскую перестроились, словно мне вставили иные глаза. Все, ранее считавшееся важным, – уже не важно, великим – уже не то. Знаете ли, я сразу состарился лет на 1000! И многое, раньше звучавшее стройно, как церковный орган, – только скверная балаганная музычонка! И люди попали на глаза мои новые в новом виде, и как же пожалеть только можно все и всех. Увидал новое – и сказал бы новое и по-новому. И природу увидал по-новому. Досадно, если не совладаю с собой. Досадно, если не получу возможности найти выход из жизни, приличный выход, завершить век свой работой, которая, б<ыть> м<ожет>, кое-чему кое-кого научила или хотя бы помогла в чем – в главном деле – отношении к жизни и правильной ее оценке и восприятию. И как же мне хочется указать человеку его истинное местечко в мире и изменить кое-какие ярлыки. Представьте, во мне что-то лопнуло, то, в чем таился багаж, о коем я не подозревал! И что же выперло! и прет! Я отказался бы верить, если бы мне сказали год тому, что я ношу в себе! И мне не хватит ни жизни, ни сил, чтобы все это вложить в нужные формы. И как же глупо и ничтожно все, что писал я раньше, и самая манера писанья! Не тонким бы перышком стал бы я водить, а взял бы самую большую и стенно-половую кистищу маляра. Эх, сил не наберешь. И неведомо – когда г<осподи>ну случаю угодно будет позволить мне это.

    И. Ш.[87]87
  «Последний мой крик – спасите!». С. 177–180. Галланд – очевидно, сотрудник Центросоюза. Петр Гермогенович – Смидович, член Президиума ВЦИК, троюродный брат В. Вересаева. Книгоиздательство – «Книгоиздательство писателей в Москве». Неведомый язык – новая орфография. Иван Андреевич – писатель Данилин, член «Книгоиздательства писателей в Москве». Мария Гермогеновна – жена Вересаева, родная сестра П. Г. Смидовича.


[Закрыть]

Исповедальное письмо. Шмелев словно личный дневник писал. Он в отчаянии и смятении – ему и невозможно оторваться от Крыма, и невозможно оставаться там, он и растерян, и строит планы. К собственным заботам прибавились тревоги об оставшейся в Москве матери. В октябрьском 1921 года письме к Вересаеву он признался ему, что потерял Бога, что «почвы нет»[88]88
  «Последний мой крик – спасите!». С. 181.


[Закрыть]
. Жизнь превратилась в адскую тьму. Он знал, что тьма не только в Крыму: его поразила весть о расстреле Н. Гумилева.

В ноябре Шмелев уже жалел, что не выбрался в Москву. Потеряв надежду узнать что-либо о сыне, найти его останки, Иван Сергеевич и Ольга Александровна все-таки решили вырваться из Крыма. 26/13 сентября 1921 года он писал Вересаеву:

Тяжело погибать от голоду в глуши, забытым всеми, никому не нужным. Прошу Вас, дорогой Вик<ентий> Вик<ентьевич>, поищите возможность для нас приехать в Москву. Но не с чем подняться. Вызовите меня в Москву с женой, чтобы не платить за проезд – нечем платить, нечего взять в дорогу. Последний мой крик – спасите! В Москве у меня все же хоть гроши собрать можно, хоть кому-ниб<удь> запродам свои книги. Ведь у меня детских работ более 30 листов. Я совсем разбился физически, жена слабеет и кашляет. <…> Напишите, как и чем жив<ут> писатели в Москве. Вообще, об услов<иях> жизни. Я чувствую Вас, В<икентий> В<икентьевич> – Вы отзоветесь. Я сколько раз писал Треневу – помочь нам с Ценс<ким> – ни звука. Я отдам, я верну все эти куски и фунты, если начну работать. О, мне стыдно писать все это, проклятая беспомощность. В Алуште нечем заработать. Слабость, едва держу топор, задыхаюсь, когда рублю кусты и пни. <…> Буду ждать от Вас весточки, возможно <ли> проехать в Москву. Весной все-таки будут санаторные поезда, м<ожет> б<ыть>, с обратн<ым> поездом можно будет? А пешком не дойти[89]89
  «Последний мой крик – спасите!». С. 186–187.


[Закрыть]
.

Он очень надеялся найти в Москве работу, устроиться букинистом. Но выбраться в Москву оказалось тяжелой проблемой. Так, Горький сообщал Короленко о том, что вот уже третий месяц не может вывезти из Крыма как Шмелева, так и Тренева, Сергеева-Ценского, печатавшегося в «Русском богатстве» писателя А. Деренталя[90]90
  Горький М. Неизданная переписка. С. 162.


[Закрыть]
.

И все-таки в марте 1922 года Шмелевы возвратились в Москву. Физическое состояние было ужасным: писателя мучила постоянная лихорадка, слабело зрение. К тому же Шмелевых уплотнили. 27 марта 1922 года Иван Сергеевич сообщал Треневу о том, что его квартира напоминает конюшню, что он лишился пишущей машинки, что «библиотека разбита», что в его кабинете живут чужие – повар с женой, что на его кроватях спят «дикие студенты»[91]91
  «Последний мой крик – спасите!». С. 174.


[Закрыть]
, что в комнату мальчика вселился ветеринарный фельдшер, в квартире вонь, дым, сырость, каждый считает имущество Шмелевых своим, и на все это с грязных стен смотрят портреты классиков. В рассказе «На пеньках» (1924) есть такие строки: «Много разворовали, и оно разлетится по белу свету! И уже разлетается. Недавно на Бульварах я увидел мое… украденное, „изъятое“ – не помню. Но это – подлинное мое».

Москва была грязной, и в городской грязи Шмелев обнаружил движение новой жизни, о которой он в 1923 году, уже из Берлина, Бунину написал так: «Москва живет все же, шумит бумажными миллиардами, ворует, жрет, не глядит в завтрашний день, ни во что не верит и оголяется духовно. Жизнь шумного становища, ненужного и случайного. В России опять голод местами, а Москва живет, ездит машинами, зияет пустырями, сияет Кузнецким, Петровкой и Тверской, где цены не пугают <…> жадное хайло – новую буржуазию. „Нэп“ жиреет и ширится, бухнет, собирает золото про запас, блядлив и пуглив, и нахален, когда можно. Думаю, что радует глаза „товарищам“ и соблазняет»[92]92
  Устами Буниных. Т. 2. С. 100.


[Закрыть]
.

В Москве Шмелев завершил начатый еще в Алуште рассказ «Это было». Он дал ему подзаголовок «Рассказ странного человека». Шмелев возвратился ко времени Первой мировой войны и затем стремительно переместился в современность. Его безумный герой – участник трагического абсурда, мир в его воображении – сумасшедший дом. Если Ремизов во «Взвихрённой Руси» (1926), произведении о страшном искажении жизни после революции, писал, что именно война обеспощадила сердце человеческое, если С. Клычков в «Сахарном немце» (1925) сказал, что именно война обманула душу человеческую, то Шмелев показал: именно война уничтожила разум человеческий. В этом рассказе открылись новые грани таланта Шмелева. Так он раньше не писал. Если бы на титуле не было его фамилии, автором этого произведения можно было бы посчитать Л. Андреева. Александр Амфитеатров, в 1927 году написавший на «Это было» рецензию «Свирепые больные», сравнил этот рассказ Шмелева с «Записками сумасшедшего» Гоголя и «Палатой № 6» Чехова.

В экспрессионистской манере Шмелев рассказал о бессилии и одиночестве человека в страшном мире, об аберрациях человеческой мысли и бытия. В сюрреалистическом существовании людей, в их помраченном сознании смещены границы между нормальным и болезненным, между реальностью и бредом, между пространственными плоскостями. Все настолько странно, что и понять-то невозможно, это было – или этого не было. По-видимому, произошедшая со Шмелевым трагедия требовала новой манеры письма, в которой отразились и его душевные муки, и его мировоззренческий кризис.

Рассказчик, участник войны, пройдя курс лечения после контузии, снова отправлен на фронт. Но сознание его слишком зыбкое, постепенно его охватывает безумие – «запах кровавых полей проникает в меня до недр, и уснувшая было сила начинает шуметь и звать». Говоря языком психоанализа, в сознании этого несчастного происходит возврат вытесненного: Фрейд уверял, что бессознательные мотивы неустранимы, что вытесненные однажды образы постоянно пытаются вновь проникнуть в сознание, причем происходит компромисс – и это показано Шмелевым – между удаляемыми представлениями и представлениями, их вытесняющими; Фрейд предполагал, о чем речь идет в его работе 1915 года «Вытеснение», что возврат вытесненного достигается всякого рода смещениями, сгущениями. Рожи, «улыбки ряженых обезьян, пощелкивающие пасти» плясали перед его глазами, они «вздувались и опадали, распадались в гримасы и улыбки», а мир наполнялся запахами «человечьего стойла», пота, бананов и ванили, запахами «человечьей гнили». Мир гадлив. Герой, в поисках бензина, оказывается в сумасшедшем доме, где встречает душевнобольного полковника – этот странный человек ждет донесений с Луны, он уличает врагов в том, что они соорудили дьявольской силы работающий кровью двигатель – два гигантских цилиндра, наполненных насыщенной радием кровью; кипящая «радио-кровь», в которой скопилась вся земнородная сила, источает черные волны, поглощающие свет, и вот эти-то волны убивают людей и высасывают луну.

Воинственные страхи полковника по поводу разрушительной силы беспроводного оружия – отклик на современные открытия. Вымысел Шмелева – это реакция на достижения военной техники. В начале 1900-х годов профессор М. Филиппов, инженер и химик, развивает идею о передаче электротока по воздуху, о взрыве на расстоянии. Одновременно в США Н. Тесла, серб по национальности, ведет опыты по передаче энергии без проводов. И тот, и другой приближают мир к созданию лучей смерти, которыми заинтересовывается германская разведка. В 1905 году в Великобритании демонстрируется фильм «Волшебный луч». Созданием лучей смерти занимается английский изобретатель Г. Мэтьюз. Ко времени Первой мировой войны им проведены опыты по осуществлению радиоконтакта с военным пилотом, по созданию беспроволочного телефона, во время войны он ведет разработки по остановке аэроплана на расстоянии.

Рассказчик, общаясь с полковником, признается, что безумие заражает, что сам он безвольно ему поддался. Они оба существуют в проклятом мире, на который реагируют с гипертрофированной подозрительностью. Если рассказчик видит в людях шпионов, то полковник и того больше: он запирает в подвале агентов, то есть медицинский персонал – тех, кто держал его в изоляторе.

Но самое необъяснимое Шмелев приберег к концу рассказа. Оказывается, война закончена, рассказчика ведут по коридорам, его оставляют с неким неприятным человеком, на столе которого два револьвера, этот человек допрашивает рассказчика – он пытается получить информацию о его занятиях за последние годы. Например, был ли он на службе у генерала Эн. Его заставляют написать все, что он помнит, – и он описывает уже известный нам сюжет. Таким образом, сумасшедший дом оказывается образом послевоенной реальности.

В 1924 году, 9 марта, когда Шмелева уже не было в России, Р. Киплинг в письме к нему выразил свое отношение к рассказу «Это было»:

Дорогой господин Шмелев,

Я весьма благодарен Вам за ваше любезное письмо, полученное вместе с Вашей повестью о России. Я нахожу это произведение одним из интересных, одновременно страшных и суровых. Едва начав читать, начинаешь постигать в меру своих малых сил бездны, через которые прошла Ваша Родина. Как сказал Эдгар По, «вне пространства и вне времени», но в ней ощущаются возможности, которые в один прекрасный день могут стать страшными реальностями в других странах.

С бесконечными благодарностями за Вашу доброжелательность и любезность,

верьте мне,
искренне Ваш
Редьярд Киплинг[93]93
  Цит. по коммент. Ю. Т. Лисицы: Переписка двух Иванов. С. 542.


[Закрыть]
.

Рассказ написан так художественно убедительно, словно Шмелев – сам этот рассказчик. Все произошедшее с его семьей, все страхи и страдания писателя вылились на страницы этого рассказа. Бежать! Бежать от этой реальности!

В 1920 году Шмелев об эмиграции еще не помышлял. В августе он опубликовал рассказ «Пушечное вино» – об эмигрантах, жалких и нелепых. Там фигурируют известный музыкант в засаленном смокинге, в поисках заработка растрачивающий талант; какой-то писатель; спасшийся от расстрела журналист Вязов в визитке 1914 года и военных сапогах и проч. Вязову теперь, слишком поздно, становится ясно: «надо быть там, кричать из последниих сил, звать, будить», вожди должны уметь умирать, а не бросать родину, не ходить по европейским обедам, не побираться на них страсбургскими паштетами и рейнскими лососями. Несчастный Вязов бросается в Сену. Но уже в следующем году Шмелев все более утверждался в своем намерении выхлопотать разрешение на отъезд за границу. Это видно из приведенного выше сентябрьского письма Вересаеву. В ноябре 1921 года он писал ему же:

Я писал о разрешении выехать за границу. Там я мог бы запродать свои литерат<урные> права и жить, лечиться. Здесь лечиться, при невозможности найти хлеба, – нельзя. Молю Вас, что можете сделать в этом отношении – сделайте. Нечего говорить, что я буду за границ<ей> безусловно лоялен в отнош<ении> политическом. М<ожет> б<ыть>, найдутся поручители, если это нужно. <…> Я не хочу думать, чтобы в интересах власти было дать умереть с голоду больному русскому писателю[94]94
  «Последний мой крик – спасите!». С. 186.


[Закрыть]
.

Он написал о своем желании пожить где-то вне России даже Луначарскому и Горькому. Но он не думал об эмиграции, о том, что покинет Россию навсегда. Из писем Вересаеву видно, что он собирался уехать самое большее на год или два. Он видел, что в большевистской России он чужой, ему просто нет здесь места. Вересаеву в октябрьском письме Шмелев жаловался, что здесь он иждивенец, что ему нужен иной воздух: «Мне надо воздуху иного…»[95]95
  Цит. по коммент. Ю. Т. Лисицы: Переписка двух Иванов. С. 182.


[Закрыть]
Воздуху надо – это и крик, и просьба творческой интеллигенции начала 1920-х годов. Блок в речи «О назначении поэта» (1921), незадолго до смерти, говорил об отсутствии воздуха, по сути, об отсутствии творческой свободы. Перед эмиграцией во время одной из лекций о Блоке А. Белый кричал о душевной астме, в которой задохнулся Блок, задыхается и он… Вот и Шмелеву «надо воздуху».

Литературная жизнь была невыносимой. «Литература – случайна, пустопорожна, лишена органичности, не имеет лица, некультурна, мелка, сера, скучна, ни единого проблеска духовного»[96]96
  Устами Буниных. Т. 2. С. 101.


[Закрыть]
, – писал Шмелев Бунину в Париж уже из Берлина. Русскому писательству действительно не хватало воздуха. Тренев сообщал Шмелеву о требованиях идеологов к прозе: произведение должно отвечать эпохе, реагировать на социальные изменения. Шмелев воспринимал такого рода условия как задание, он жаловался Вересаеву на невозможность для себя писать по заданию, вспоминал «Человека из ресторана», написанного вольно. Ему было совершенно ясно, что он чужд современной литературной ситуации. Он принципиально ей не соответствовал.

Если классиков подгоняют под задачи дня, что же будет с его творчеством!.. В Достоевском, поражался он, увидели изобразителя отмирающих классов, чуть ли не писателя революций. Шмелев, конечно, мог бы теперь писать о человечестве, но ведь он напишет то, что не подойдет идеологам – ведь он вовсе не полагает человечество, тем более его одну часть, предпочтительную для большевиков, чем-то совершеннейшим и конечным. В алуштинском письме к Вересаеву от 20 ноября – 3 декабря 1921 года он рассуждал о том, что беспартийному писателю теперь «каюк», ему трудно найти приют его вольной мысли, в отличие от партийного, у которого «не разойдется слово и образ с его душой»[97]97
  «Последний мой крик – спасите!». С. 189.


[Закрыть]
. Шмелев не исключал того, что когда-нибудь «в России дозволят писателю писать не только отвечающее пролетарскому укладу», но пока он не видел «органов печати с таким правом»[98]98
  Там же. С. 190.


[Закрыть]
. Он считал, что «писателю, истинному художнику, если хотят, чтобы его энергия и все существо его тщилось» нужно «создать ценности вне времени и политич<еских> перестроений, – ему д<олжна> б<ыть> предоставлена полная воля в творчестве. Ибо истинное худож<ественное> произведение не собьется ни на памфлет, ни на пасквиль…»[99]99
  Там же. С. 189–190.


[Закрыть]
.

Итак, здесь он чужой. А там, за границей? За рубежом он известен. Эмигрировавший Бунин был уполномоченным Шмелева в издательских проектах по доверенности от 30 сентября 1920 года. Александру Семеновичу Ященко, некогда профессору Петербургского университета, весной 1919 года отправившемуся в Берлин в качестве эксперта по международному праву, но в Россию так и не вернувшемуся, Шмелев писал из Москвы в 1922 году: «Только Ив<ану> Бунину и дана была доверенность»[100]100
  Русский Берлин. 1921–1923. По материалам архива Б. И. Николаевского в Гуверовском институте. Париж; Москва, 2001. С. 273.


[Закрыть]
. Например, Бунину Шмелев послал «Неупиваемую чашу» с просьбой издать ее. Книга вышла в 1921 году в парижском издательстве «Русская Земля», одним из основателей которого был Алексей Толстой. Примечательно, что Шмелев, интересуясь у Ященко, возможно ли получить гонорар, высказал желание получить его уже в Европе.

Эмигрантскому читателю Шмелев интересен. Так, автор исторических романов Иван Наживин, с 1920 года эмигрант, решив создать национальное издательство, запрашивал Бунина 12 февраля 1921 года о текстах Шмелева и сообщал ему о намерении венского издательства «Русь» напечатать выходивший в России до революции том рассказов «Росстани». Он же справлялся у него, нет ли Шмелева в Париже. О своем желании издавать произведения Шмелева Наживин сообщал Бунину и в письмах 20 июля 1921 года и 13 января 1922 года. Причем до эмигрантов дошли вести о крымских страданиях писателя. В письме от 13 января, когда Шмелев уже был в Москве, Наживин писал: «Мне хотелось бы издать „Росстани“ И. С. Шмелева и послать ему денег в Крым. Говорят, он страшно бедствует. Не поможете ли Вы мне в этом? Не знаю, где достать эту книгу. Может быть, у Вас там у кого найдется… И точный адрес его»[101]101
  С двух берегов: Русская литература XX века в России и за рубежом. М., 2002. С. 303.


[Закрыть]
. Издать «Росстани» предполагалось в основанном Наживиным монархическом издательстве «Детинец», потому и реакция Бунина, опасавшегося за судьбу Шмелева в большевистской России, была отрицательной: «Шмелева у меня нет. И сохрани Вас Бог издавать его без спросу, а главное потому, что его повесить могут за его появление в „Детинце“»[102]102
  Письмо от 30.01.1922 // Там же. С. 304.


[Закрыть]
.

Шмелева угнетала не только бесперспективная для него литературная ситуация в Советской России, его также охватывало отчаяние от того положения, в котором оказалась интеллигенция в целом, а главное, его поражали соглашательские либо подчиненные исключительно задачам самосохранения позиции интеллигенции: «Зачерствел и опоганился русский интеллигент! <…> И куда мне больше по сердцу еще не нюхнувший „культуры“ простяк-человек. У него все прямолинейней и проще. И скорей дороетесь до его души. Ему простишь все»[103]103
  «Последний мой крик – спасите!». С. 175.


[Закрыть]
.

В апрельском 1922 года письме к Ященко Шмелев написал совершенно определенно о том, что ему необходимо уехать «хотя бы на короткое время», что он решил хлопотать о выезде за границу на четыре-шесть месяцев, что желает поселиться в южной Германии; он просил Ященко оформить ему визу на въезд в Берлин[104]104
  Русский Берлин. 1921–1923. С. 272–273.


[Закрыть]
.

О визе хлопотал не только Ященко, и благодаря усилиям сочувствующих Шмелеву эмигрантов она была получена – лишь на шесть недель. Шмелев нежно простился с матерью. Он не припоминал ей жестокость прошлых лет, он по-своему любил ее. Зная об успехах сына, она гордилась им и даже робела перед ним.

20 ноября 1922 года Шмелев и Ольга Александровна выехали в Берлин. Для выезда нужно было официальное решение, а для него необходима была специальная причина: супруги отправлялись в Европу поправить здоровье после пребывания в Крыму. Хлопоча о выезде, писатель называл и другую причину: необходим материал, знание европейских реалий для работы над новым произведение «Спас черный». За них поручился издатель альманаха «Недра», литературный критик, партиец, давний знакомый Шмелева Н. С. Клёстов-Ангарский. Писатель был признателен Ангарскому, но в Россию он не вернулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю