Текст книги "Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание"
Автор книги: Наталья Солнцева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Прав, с точки зрения Шмелева, был Карташев, утверждавший, что прежняя интеллигенция не в состоянии покаяться, более того – она бежит за молодежью, а молодежь в идейном и организационном отношении сейчас представляет собой хаос. Как и Евлогий, Карташев упрекал в этом Бердяева[445]445
Об этом см.: Кузнецова Г. Грасский дневник. С. 279.
[Закрыть].
Главная цель эмигрантского бытия Шмелева так и не была достигнута. Не было ни газеты, ни молодежной организации, через которые он мог бы распространять свои взгляды. Он это признавал и утешался тем, что его произведения влияют на умы поверх союзов и движений, что они способствуют приближению конечной цели – возвращению в небольшевистскую Россию. В конце 1934-го – начале 1935 года он получил с Карпат от одного игумена образ преподобного Серафима с надписью «Бытописателю русского благочестия». Образ был написан на старом Афоне, лежал ночь на камне Серафима Преподобного в Сарове, потом попал в Прикарпатскую Русь. Шмелев, Ольга Александровна и Ив сделали кивот («обтачивали-полировали, до испарины»[446]446
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 12.
[Закрыть]), сами его вызолотили. Вот с этим образом Шмелев полагал вернуться в Россию года через два.
Как и ранее, ему идеологически и духовно близок Ильин. Работы Ильина 1930-х годов, в том числе опубликованная в «Возрождении» «О монархе» (1935), многое Шмелеву открыли, и он столь же страстно, как и в 1920-х, стоял за консерватизм, государственность и ругал политический либерализм, нестрогость философскую и суету эстетствования. Все более, вчитываясь в труды Ильина, Иван Сергеевич размышлял о совести. Ясная, сильная мысль, идеал – все это понятно, все это очевидно, но чтобы воспринять и реализовать идеал, нужна великая душевная простота либо душевная утонченность и гениальность. Бунин ругал Шмелева за самомнение, а в Шмелеве нарастала требовательность к себе, неудовлетворенность сделанным. Уже с позиций нравственного максималиста он размышлял об усовершенствовании человека. И все раздраженней он становился по отношению к противникам. В январе 1935 года Шмелев писал Ильину:
Все нудно в пар<ижской> эмиграции. Похаживают в гости, бридж, почитывают доклады, Бердяевы разлагают молодежь, все пичкают вчерашним бульонцем жидким, с приправами, во имя имок и муасонов, с прожилкой из юдофильства, с эманацией всеприемлемости б-кой, с пропов<едью> «терпимости» – д<ома> т<ерпимо>сти. Неистребима эта вонь федотовщины, провонявшего либерализма и двухгрошевого вольнодумства, – все вольтеровские подметки продолжают отрыгаться. Ублюдки убогие, все – те же!! С нетерпимостью к инакомысл<ию>, к национальному, к родному, к родовому… все с оглядкой на «запад». Истинные мракобесы, ненавижу! И… на сколько тут процентов… подделыванья, выплясыванья ради мзды и «руки дающей»![447]447
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 13–14.
[Закрыть]
Отметим, что сам «запад» был не столь уж однозначен, и в 1935 году Гуссерлем был прочитан доклад «Кризис европейского человечества и философия», в котором вина за дегуманизацию европейской культуры возлагалась на европейский рационализм. Совсем по Шмелеву.
Шмелевы старались малыми своими силами жить, как жили в России. На Пасху 1935 года Ольга Александровна замесила тесто для куличей и отправилась в Севр, в знакомую ей булочную – там куличи точно не пригорят и пропекутся. В укладе Шмелевых была своя поэзия и своя строгость, их быт был пропитан духом «Лета Господня». Проводившему Ольгу Александровну Шмелеву весело думалось о том, как сладко-сдобно будут пахнуть куличи, как запах распространится в автобусе, как покидающие Севр французы навострят носы, уважительно посмотрят на Ольгу Александровну и вспомнят о своих круасанах. Он радовался тому, что почти год не чувствует язвенных болей, что может выпить полстакана красного вина с водой и даже съесть кусок кулебяки. Одно плохо: тревожили бронхит и высокая температура.
1935 год в материальном отношении ничем не отличался от предыдущих лет. Шмелев боролся с безденежьем, а Ольга Александровна выказывала чудеса бережливости. Выручил аванс за перевод «Няни из Москвы», эту тысячу швейцарских франков он с радостью принял, «ибо наг и бос, и термиты гложут»[448]448
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 81.
[Закрыть]. Термиты – это лавочники. Его не спасали гонорары в «Возрождении»: за месяц в среднем он получал за свои публикации 400 франков… в то время как Ходасевич – 1800.
Шмелев писал рассказы, работал над новым романом «Пути небесные», выступал с публичными чтениями, которые давали и гонорары, и моральное удовлетворение. Так, 5 мая он выступал в «Союзе Русских Дворян», получил денежное вознаграждение, благодарность и признательность слушателей, среди которых был цвет дворянства, представители Волконских, Гагариных, Самариных, Трубецких, Хомяковых… А благодарность ему была необходима: в такие моменты он верил, что нужен, что живет не напрасно. Он был счастлив тем, что, прочитав им «У Троицы на Посадах» и «Троицын день», утишил их скорби и донес до них образ родного.
Не изменяя порядку, с наступлением тепла Шмелевы решили вновь отправиться во французские Альпы – в Аллемон. Но оказалось, их удобная и дешевая дача была снята Деникиными, предположившими, что Шмелевы проведут лето в Югославии. Это крайне огорчило Шмелева, очень остро воспринимавшего всякие неурядицы, но все-таки ему и Ольге Александровне удалось вырваться из Булони в желанный Аллемон: была найдена дачка в двух километрах от деревни, у ручья. Сам он так описывал свой быт:
Хожу за молоком в 7 у<тра> на ферму, за версту. Пчелы. Коровы, влекущие ноги, дети в громыхающих ботах – bonjour, m-r! Всего и разговору. Друг, живущий неподалеку, дал мне велос<ипед>, и я могу ездить в городишко за провизией. Здесь л<итр> чуд<есного> молока – 75 с., т. е. 13 пф. Яйца (вот она сейчас снесет!) – 3 ф. 75 с. – дюжина – т. е. 65 пф. Мед – 7 фр. кило. Хлеб – сельский. Сыты. Пойду за черникой в горы, вот только «поотоиду»[449]449
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 87.
[Закрыть].
Приходилось в деньгах быть аккуратными, впрочем, как всегда: в день они проживали 12–15 франков, не считая аренды дачи и платы за квартиру.
В августе Иван Сергевич получил поклон от югославского короля. То был ответ на послание Шмелева. Конечно, ему было приятно, очень приятно. Но что вызвало его негодование, так это медлительность профессора Александра Белича, сербского лингвиста, который более четырех месяцев продержал у себя его письма королеве Марии, принцу и другим членам королевской семьи, а также предназначавшиеся им три книги «Богомолья». Жизнь Шмелева вообще была обременена всякого рода неурядицами, которые он к тому же воспринимал близко к сердцу, порой видел в них злой умысел, подозревал козни противников. Вот и сейчас закралось подозрение: уж не масон ли? Объяснения профессора (хотел переплести книги и проч.) его не удовлетворили. Вспомнилось, как три года назад Беличем также была задержана книга «Въезд в Париж», посланная Шмелевым королю. Он даже заподозрил Белича в том, что благодаря его усилиям не состоялись белградские чтения, в которых он остро нуждался – гонорарами можно было покрыть накопившиеся расходы. Шмелев поддавался обидам. Возможно, не всегда оправданным. Белич немало способствовал русской эмиграции, он инициировал белградский Зарубежный съезд русских писателей 1928 года, убедил сербов дать деньги на учреждение издательства «Русская библиотека».
Только судьба даст маленькую передышку, только наступит долгожданный покой, только Шмелев вкусит «каплю блага, как на страже уж…». Уж разочарования и обиды не заставляли себя ждать. В конце года был поставлен фильм «Очи черные», для которого использовали материал «Человека из ресторана»: за консультацию Шмелеву было обещано три тысячи франков, однако выплатили только две. Он решил не судиться с режиссером, но сам факт открыл для него новые возможности. Так, он получил предложение для киноверсии «Путей небесных» – но они еще не были написаны… На следующий год одно из кинематографических агентств попросило его дать им за три дня идею – краткое изложение сценария фильма о покорении Кавказа, о Шамиле, ввести в сценарий любовную линию. Переключиться с «Путей небесных» на кавказский материал было трудно, но подкупала перспектива впоследствии создать свой фильма, по своему замыслу. Обнадеживало и то, что заказчики – русские, по-видимому, предприимчивые: на предыдущий фильм ими было затрачено восемь миллионов. Однако вместо обещанных тридцати тысяч было заплачено две, рухнули и надежды на собственный фильм.
Шмелев в такого рода ситуациях был беспомощен, он никогда не добивался от заказчиков того, что ему обещали. В решении бытовых, финансовых, юридических проблем он, бывший адвокат, был как ребенок.
В августе 1935 года Борис Зайцев был на Валааме и написал очерк «Валаам», который публиковался частями в «Возрождении» с ноября 1935-го по март 1936-го. Из Валаамского монастыря Зайцев привез Шмелеву его же собственную книгу «На скалах Валаама». А осенью 1935 года Шмелев получил письмо от некого читателя, хорошо знавшего и Валаам, и «На скалах Валаама». Письмо – а в нем сообщалось о судьбах описанных Шмелевым людей – укрепило его в мысли о подвижническом пути героев его книги. И поездка Зайцева, и привезенная им книга, на ту пору раритетная, и это письмо побудили Шмелева вернуться к валаамской теме. В 1935 году он написал «Старый Валаам», в котором передал главное, что осталось в его памяти о Валааме, – ощущение света.
Высокая духовная суть веры показана через описание жизни послушников. Шмелев в целом сохранил фактический материал «На скалах Валаама», но сам писатель был уже другим. В давно минувшее он привнес новые ощущения и писал не о религиозной идее послушников, а о глубокой вере монахов, естественно проявляющейся в их быте. Проблема уставного и личностного уже не разрешалась столь однозначно. Теперь Шмелев принимал монастырский устав как данность, потому что «грех силен» и смущает иноческие души. Грех проникает в обитель с узелками паломников, потому гостинчики, посылки и досматриваются. Значит, так тому и быть.
Как и в книге «На скалах Валаама», он писал о тяжести подчинения уставу, о многотрудном подавлении искушения смирением. Как и раньше, он обращался к вопросу о запрете и воле. Замечателен образ батюшки из Олонецкой глубинки: он прислан на исправление, он уже три года ждет прощения («Ну, провинился, каюсь, пил»), он лишен прихода, разлучен с попадьей и шестью детьми, он тоскует по земному бытию. Или печальный бледный послушник, приговоренный к горькому покаянию, хотя и грех невелик, «так, маленько чего ослушался». Без благословения отца игумена богомольцы друг к другу, как и богомолец к иноку, инок к богомольцу, войти не могут. За соблюдением устава следит монах-дозорщик. Но ласковый отец Антипа непринудительно служит на Валааме, спасаясь крепостью духа, а в высоком, сильном игумене Гаврииле нет борения между его естеством и духом. Иконописец отец Алипий ранее в Академии учился, писал мирское, попал на Валаам, не справился с «борением», «духа не смог смирить», оставил обитель, а затем вернулся, покорился, принял постриг, стал писать только святые лики. Молодой повествователь говорит о том, что Валаам вытравил из художника живую душу. Но ему возражают: Валаам освободил живую душу отца Алипия, он ищет в ликах Свет Господень, нетленное пишет. И Шмелев согласен: «Теперь я знаю: высокое искусство в вечном».
Он освободил текст от натуралистических, неэстетических подробностей вроде чавканья монахов за трапезой и придал образам благостность. Внешняя сторона монастырских служб теперь осмыслена как символ, раскрывающий суть веры, и шире – религиозную культуру, а главное – иное бытие, наполненное высоким смыслом, недоступным молодому Шмелеву, но доступным зрелому. Это бытие выразилось в органичном, непринудительном единении путей земных и небесных, о чем он писал и в «Богомолье», и в «Лете Господнем». Он даже ироничен по отношению к себе, молодому: монахи были духовно гораздо богаче его, несмотря на все его «брошюрки и философии». В речах монахов прозвучала и сквозная тема эмигрантского творчества Шмелева – противопоставление монастырских устоев жизни и не почитающей Бога интеллигенции.
У Шмелева всегда были четкие представления о добре и зле. Но между этими полюсами перед ним простиралось огромное поле нравственных, религиозных, философских вопросов, на которые он не мог ответить. Он был человеком верующим, но и сомневающимся, и ищущим, а не получая ответов, терзался.
К концу года, в ноябре, Иван Сергеевич почувствовал, что душа его испепелилась, что творчество для него не только вдохновение, что в творчестве он ищет спасения, что для него «Богомолье», «Лето Господне», «Пути небесные» – все равно что келья. А раньше, в июне 1935 года, в речи на торжественном собрании по поводу десятилетия «Возрождения» он высказал мысль о двух силах творчества – о воображении и углубленном провидении, интуиции. Очевидно, что этот вывод возник после «Богомолья» и во время написания очерков «Лета Господня», а по «Путям небесным» видно, что провидение, моление стали уже его творческой программой. Правда, и от молитвы приходилось отвлекаться – он вынужден был писать газетные очерки, чтобы заплатить за квартиру.
Когда писал, интуитивно чувствовал, где правда. Когда прерывался, начинал настойчиво, даже порой мучительно для себя искать эту правду. Искать умственно, через знания. Тогда келья была мала, нужна была Тургеневская библиотека. Просматривал периодику, но из современных произведений его мало что привлекало. Отпадал от современности, бросался к классикам, но получалось по Пушкину – мне скучно, бес… Ильину писал: «Перечитал Шекспира… да что! Шопенгауэра… – о, злой умница – болтушка. Гете не дал ни ч<ерта>. Одиссея, Иллиада… – чуть отвлекся. Платон – из 5 в 10, довольно. Очень томительное жеванье. Аксаков унял. Хочу старых путешественников читать, хочу простоты наивной»[450]450
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 13.
[Закрыть]. И еще: «Хочу забыться, опять читаю, взял Гофмана, но… мне скучно»[451]451
Там же. С. 55.
[Закрыть]. «…Бросаюсь от Вас к Вл. Соловьеву, к Ап. Павлу… – и во мне многое раздирается, многое я не могу внять, бунтую-барахтаюсь… Вцепился в „Чтения о богочеловечестве“, Соловьева… Господи, сколько я проглядел или мельком только видел. Хочу „до дна“ опуститься, весь „гад подводный ход“ видеть, слышать и – добраться духом до „ангелов полета“»[452]452
Там же. С. 62.
[Закрыть].
В Соловьеве он всегда признавал великий ум. Кутырина привела еще раннюю, 1925 года, запись Шмелева, и в ней очевидны мысли Соловьева: «Верую, что человек есть орудие – средство преобразить мир, сделать его воистину Ликом Божиим – Видимым Богом. <…> Цель – Красота и Гармония всего сущего»[453]453
Кутырина Ю. «Пути небесные»: Заметки к третьему ненапечатанному тому // Шмелев И. Собр. соч. Т. 5. С. 444.
[Закрыть]. С именем Соловьева связаны детские воспоминания, например, о приходившем на молебны в гимназию дьяконе храма у Николы в Толмачах: этот дьякон, как рассказывал словесник, постиг Соловьева. Соловьев ему оказался необходим во время работы над «Путями небесными» – романом о борении тлена и вечного, тайного: в его героях проявлялось то, что описал Соловьев, – это когда жизнь входит в неорганическое, когда происходят роды иного человека, но еще не богочеловека. Соловьев для Шмелева – не только образ духовной и интеллектуальной силы, но и скрытых, еще не проявившихся возможностей, а потому современниками не постигнутых. Ильину много позже, 25 ноября 1946 года, он писал: «Подите вот… есть что-то в человеч<еской> душе… требует наполнения… от Кузьмы Пруткова. И недаром он дивертисментил. Он ли один?!. А Вл. Соловьев?.. а – мало ли еще?.. Все – подспудно. А сколько же позапропало! У Пушкина… сколько сгорело, уничтожено им самим»[454]454
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 479–480.
[Закрыть].
Шмелев был неистовым не только в политической борьбе, но и в обретении бытийных смыслов. Видно, сколь вдохновенно он их искал. Но находил ли?.. Бросался от одного чужого текста к другому, от одной мысли к другой, но редко удовлетворялся. И уж тем более редко за кем шел в своих произведениях, как чумы, остерегаясь умствования. Искал, искал, а если и находил, то в простоте наивной. В январе 1936 года он написал очерк «У старца Варнавы: К 30-летию со дня его кончины». Вот утешитель и провидец Варнава много знал. Ведь в «Богомолье» был описан действительный случай, произошедший за два месяца до паломничества. Еще не видя мальчика, старец через его мать передал ему благословение-крестик. Шмелеву тогда было лет пять-шесть. Варнава сказал так, как сказал в «Богомолье» при благословении крестом: «А моему… крестик, крестик!» По-видимому, матери был открыт и тайный смысл благословения, она говорила сыну о том, что жизнь его будет тяжелой и что ему надо прибегать к Богу.
XVI
«Однажды ночью»
Кончина Ольги Александровны
Из Латвии в Берлин
Чудесная помощь
Пушкин – «сущность наша»
Триумф в Праге
Обитель преподобного Иова Почаевского
О назначении творчества
Скитания
Улица Буало
Бегство И. А. Ильина
«Основы борьбы за национальную Россию»
«Куликово Поле»
О. А. Бредиус-Субботина
Провидение старца сбылось в Крыму, и крымская трагедия не отпускала Шмелева до самой его смерти. В 1936 году он написал рассказ «Виноград»: герой живет в приморском городке при новой власти, считает, в мире воцарилось зло. В апреле того же года был написан рассказ «Однажды ночью». Тоже о крымских событиях, но в нем, напротив, сама жизнь, ужасная и унизительная, заставляет героя поверить в добро. Герой этого произведения, доктор, рассказывает случай из практики, в котором есть ответ на вопрос о «русском зверстве», о звере в человеке. Этот вопрос возник перед доктором, «в некотором роде почти народником», членом партии кадетов, после его общения с красивым, сильным парнем Стенькой, рыбачьим сыном. В его русских сероватых глазах были ласковость и задумчивость, но когда они загорались, в них появлялось «татарско-генуэзское, разбойное». Сюжетная ситуация непростая. Стенька влюблен в дочь доктора, доктор отказал ему от дома («уши ему нарвал, сгоряча»), и месть Стеньки отравила жизнь доктора и его семьи: он разорял их сад, бил стекла в оранжерее, угрожал поджогом. На революционной волне Стенька стал лидером, страстно выступал на митингах. Далее в Крым вернулись добровольцы, Стенька в это самое время заболел сыпным тифом и попал в лазарет; однако доктор его выходил, нашел для него ласковое слово, тем самым пробудив в нем потребность в добре. Стенька стал покровителем семьи своего бывшего врага, приносил корзины с рыбой, после прихода в Крым большевиков оберегал от репрессий. В описании Крыма при большевиках повторились мотивы и образы «Солнца мертвых». Тюрьмам-подвалам, заблудившемуся народу, дикарям под началом бритых людей в галифе, с чужими лицами, холодными глазами Шмелев противопоставил простую человечность, которая была и в Стенькином естестве, и в матросах, защищавших доктора от чека.
Шмелев создал целый цикл рассказов крымской тематики, и судьба дала ему возможность публиковать «Крымские рассказы» в парижском журнале «Иллюстрированная Россия»: 1 марта он согласился стать членом его редакции. В состав редакции входили также И. Бунин, Б. Зайцев, Д. Мережковский, З. Гиппиус, что говорило о внепартийности позиций журнала. Появление этих авторов в редакции означало новый этап существования журнала: в каждом номере отныне должны были публиковаться их произведения. Впрочем, это обещание не осуществилось в силу ряда причин.
Таким образом, Шмелев по-прежнему не отказывался от литературно-общественной деятельности и по-прежнему хлопотал за страждущих. В январе 1936 года появилась его маленькая статья «Срок платежа», суть которой сводилась к следующему: в Союзе литераторов и журналистов 460 человек, и они в большой нужде. Шмелев приглашал читателей на благотворительный бал-концерт. Он читал на благотворительных вечерах для обездоленных – для трудового народа. Росла его популярность среди неимущей эмиграции. Его тронул визит одного из таких читателей, который принес ему для памятной надписи двенадцать его книг. Он читал для бездомных в Аньере – и все билеты были проданы.
24 апреля Шмелев участвовал в юбилейном вечере Бальмонта, посвященном пятидесятилетию литературной деятельности поэта. Вечер был организован Союзом русских литераторов и журналистов в Париже, в частности Шмелевым, Зайцевым, Цветаевой и др., с целью собрать Бальмонту денег на лечебницу. Весной 1935 года его депрессия обернулась тяжелой болезнью, он впадал в бредовые состояния, ему являлись фантастические видения. Добывая деньги на лечение, жена распродала все, что покупалось, в том числе самое ценное для поэта – книги: у Бальмонта, полиглота, была собрана библиотека на двенадцати языках. Е. К. Цветковская писала 6 апреля 1935 года Владимиру Феофиловичу Зеелеру: «Мы в беде великой и нищете полной… У К. Д. нет ни одной рубашки приличной, ни новых туфель, ни пижамы – таким он попал в госпиталь»[455]455
Встреча: Константин Бальмонт и Иван Шмелев. С. 98–99.
[Закрыть]. Бальмонта удалось поместить в частную лечебницу для психических больных, профессор-эмигрант больше года лечил его бесплатно, но само содержание надо было оплачивать. Сбор от вечера поступил в фонд Бальмонта.
В приветственном слове Шмелев говорил об общем у символиста Бальмонта и «бытовика-прозаика» Шмелева – о родине. Звучали его слова:
И мы беседуем, читаем. Он – сонеты, песни… все та же полнозвучность, яркость, но… звуки грустны, вдохновенно грустны, тихость в них, молитва. Я – «Богомолье»: приоткрываю детство, вызываю… Мы забывались, вместе шли в далекое Святой дорогой. <…> Мы познали, что мы едины, как ни разнозвучны искания и нахождения наши[456]456
Цит. по: Кутырина Ю. А. Из переписки К. Д. Бальмонта и И. С. Шмелева (к годовщине кончины К. Д. Бальмонта) // Возрождение. 1960. № 108. Дек. С. 36–37.
[Закрыть].
Кроме Шмелева, выступили Б. Зайцев, А. Ремизов, читавший любимые Бальмонтом фрагменты из Гоголя, Н. Тэффи, М. Цветаева, журналист С. Поляков-Литовцев. Как вспоминала Тэффи: «На вечере в последнем ряду, забившись в угол, сидела Елена и плакала»[457]457
Тэффи Н. Бальмонт // Возрождение. 1955. № 47. С. 66–67. Елена – Е. К. Цветковская, жена К. Д. Бальмонта, переводчица.
[Закрыть].
Когда появлялись силы, Шмелев готов был ехать с чтениями и выступлениями не только в Аньер, но и за пределы Франции. Ему предстояло отправиться в Латвию и Эстонию, заехать в Изборск, в Печорский монастырь, часть выступлений посвятить собственному творчеству: Шмелева желали там видеть. Вняв доводам Ильина, он весной 1936 года принял решение отправиться в Ригу, а также остановиться в Берлине, чтобы встретиться с ним. Он думал об этой встрече, мечтал посидеть со своим другом в парке, хотел говорить с ним, говорить… Ильин начал хлопоты, связанные с предстоящим путешествием.
Однако поездку пришлось отложить. Шмелева тревожило здоровье Ольги Александровны, его ставили в тупик разногласия между врачами – Владимиром Давидовичем Аитовым и Сергеем Михеевичем Серовым. Серов нашел у больной склероз аорты либо сосуда около аорты и прописал йод, однако лечение прерывал бронхит. Аитов полагал, что сердце Ольги Александровны совершенно здорово, он отвел подозрения Серова и отменил йодистое лечение. Два дня Ольга Александровна принимала прописанное им средство от спазм, почувствовала ухудшение, и Шмелев вновь обратился к Серову, который решительно отменил рекомендации Аитова. 18 июня доктор Серов был в гостях у Шмелевых, просидели до двенадцати ночи, 19 июня у Ольги Александровны появились боли, 21 июня наступило ухудшение. Она не смогла дойти до рынка из-за болей в груди. Был вызван еще один доктор, И. С. Чекунов, который обнаружил признаки грудной жабы, дал особый, германский, йод и прописал от болей тринитрин.
В такой тревожной ситуации Шмелевы решили все-таки ехать. Доводы такие: в Берлине Ольга Александровна проконсультируется у настоящего доктора, да и отдохнет от домашней работы. Однако 22 июня ей стало значительно хуже, дважды ввели пантопон, позже сестра милосердия впрыснула больной камфару. Скончалась Ольга Александровна 22 июня 1936 года после приступа грудной жабы. За полчаса до смерти она просила племянницу покормить Ивана Сергеевича.
Ее похоронили на Сент-Женевьев-де-Буа.
Шмелев погрузился в страшную рефлексию, его мучило чувство вины перед Ольгой Александровной. Надо было освободить ее от хозяйства, надо было проконсультировать у профессора… Он поддался самоуничижение, в нем нарастала потребность осознать и прочувствовать свою ничтожность:
Мне, скоту, надо было сдохнуть, а не ей умереть так нежданно, так непонятно отойти Она вся Святая! Вся, вся. А вот я, проклятый, еще влачусь, для чего-то… никчемный, гад ползучий, противно смотреть на себя. Сколько годов провел – в себе – за столом, – а она, тихая, работала, сидела где-то там – если бы все вернуть! Все отдал бы, сжег бы свои лоскутки, маранья – за один бы день, только бы молча сидеть у ее ног и смотреть, смотреть в глаза ее![458]458
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 170.
[Закрыть]
Одно утешение – могила для двоих. Ему хотелось умереть, и мысли о смерти были навязчивы – он утратил волю жить: «Полное опустошение, тупость, отчаяние. Вчера – выл, зверем выл в пустой квартире. Молитва облегчает, как-то отупляет. Вера – я силой ее тяну, – не поднимает душу. Все – рухнуло»[459]459
Письмо И. Шмелева к И. Ильину от 31.07.1936 // Там же. С. 153.
[Закрыть], – писал он Ильину. Душа была мрачна, а вера не давала душе утешения. Как и после смерти сына, он не только почувствовал свою богооставленность, но и сам утрачивал веру в Бога. Ильину он признался 13 августа: «Я теряю Бога»[460]460
Там же. С. 154.
[Закрыть].
Полное жалости и мистических прозрений письмо прислал Бальмонт, который не был на отпевании – он находился в больнице. Его послание начиналось так: «Мой милый! Родной! Иван Сергеевич! Ваничка! Брат! Лучший мой русский брат! Все сердце к Вам рвется и тоскует!»; и далее Бальмонт описал свой вещий сон – о кончине Ольги Александровны, который он увидел за четыре дня до трагедии и из которого понял все; он принялся молиться: «Мне почудилось в ту ночь – не во сне, наяву – что, когда я с отчаянием молился и стонал, и пел, и вопиял к Богу и Пресвятой Деве Марии, – не прося, а требуя, чтобы ценою каких угодно моих жертв, Ваша избранница воскресла, – мне не почудилось, а я слышал улетающий ее голос: „Я – живу… Я живая… Я воскресла… Благодарю Вас, родной!.. Скажите Ваничке…“»[461]461
Встреча: Константин Бальмонт и Иван Шмелев. С. 99.
[Закрыть]. Искренним горем было пронизано письмо Бориса Зайцева: «Поражен, потрясен, дорогой Иван Сергеевич… и слов у меня никаких даже нет. Просто – плачу над газетой: Боже мой, Боже мой, поддержи вас. Братски обнимаю и молюсь»[462]462
Зайцев Б. Письма. 1923–1971. С. 96.
[Закрыть]. Шмелеву сочувствовали, его искренне жалели, и он, возможно, находил каплю утешения в своей благодарности людям. Даже обычные и естественные в такой ситуации слова сочувствия Марка Вишняка были для него, совсем осиротевшего, помощью: «Вы истинно пожалели меня, прониклись моей болью, я это так почувствовал сердцем, – Вы как бы разделили эту боль, приняли на себя, и мне, в слезах, стало легче от этого. Вы мне дали почувствовать, понять сердцем, как человек может светить человеку, освятить человека. Ну, кто я Вам? По обыденным, привычным меркам, – вовсе как бы чужак: и разноверы мы всяческие, и истоки наши – разные, и общением житейским связаны не были… а вот есть у нас общее, – и какое это благо, что есть, есть!.. Все мы – одно. Ваша светлая, говорю, Ваша святая, ласка особенно укрепила во мне сознание ужаса раздробленности и одиночества людского. Отсюда – сколько же всяческих уроков и поучений!»[463]463
Вишняк М. «Современные записки». С. 132.
[Закрыть] Иван Сергеевич мучился тем, что Ольга Александровна не приходила к нему во сне – и Илья Иосифович Фондаминский (тоже из редакции «Современных записок»), в 1935 году переживший смерть жены, успокаивал его, рассказывал о том, как полгода жена не являлась ему во сне, но теперь он видит ее почти каждую ночь. 24 июля в «Последних новостях» появилась посвященная Ольге Александровне статья Веры Николаевны Буниной «Умное сердце».
Поездка в Латвию и встреча с Ильиным были необходимы Шмелеву – сам он не мог и даже не хотел преодолеть свое отчаяние. С Ильиным он свиделся в Берлине в начале октября, по дороге из Латвии во Францию. Можно лишь предположить, что внушал Ильин Шмелеву. Еще до их встречи он писал ему:
Не кончается наша жизнь здесь. Уходит туда. И «там» реальнее здешнего. Это «там» – земному глазу не видно. Есть особое внутреннее, нечувственное видение сердца; то самое, которым мы воспринимаем и постигаем все лучи Божии и все Его веяния. Нам не следует хотеть видеть эти лучи и веяния – земными чувствами; это неверно, это была бы галлюцинация. Но мы должны учиться видеть сердцем, – уже здесь, и Господа, и тех светлых, которых Он отозвал к себе[464]464
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 158.
[Закрыть].
В первых числах октября Шмелев известил своих знакомых о том, что будет в Берлине по дороге из Прибалтики. Он остановился в дешевом русском пансионе, который ему подыскал Ильин; хозяйка была почитательницей Шмелева. В середине октября по инициативе Правления Союза писателей состоялось его выступление в русско-немецкой гимназии на Гогенштауфенштрассе. Встреча происходила в политически сложное время, вечером берлинцы предпочитали не выходить на улицу. Не исключали, что Шмелев будет читать произведения в пустом зале, но большой зал был переполнен. По воспоминаниям очевидца, на вечер, несмотря на то, что нацисты избивали евреев и похожих на них, пришел, рискуя жизнью, автор книги «Сумерки Европы» Григорий Адольфович Ландау. Шмелев читал фрагменты из «Няни из Москвы», выступление завершилось долгими аплодисментами. За вечером последовал затянувшийся до утра ужин для маленькой компании в небольшом ресторане. Шмелев рассказывал, что с колокольни изборской церкви в бинокль глядел на пушкинские места[465]465
Арбатов З. «Ноллендорфплатцкафе» // Русский Берлин. М., 2003. С. 181–183.
[Закрыть]. Был, конечно, Ильин. Его подарок – розовый куст – Шмелев увез с собой и посадил на могиле Ольги Александровны.
С одной стороны, поездка в Латвию обострила тоску Ивана Сергеевича. Латвийские пейзажи напомнили ему природу под Серпуховом – тридцать восемь лет назад он и Ольга Александровна жили там на даче, сыну было два с половиной года. С другой стороны, Латвия дала утешение, в Латвии он был одарен вниманием местных писателей и официальных лиц. Ему устраивали бесплатные визы, поездки. Его радовало трудолюбие и культурность латышей, ему нравилась рижская молодежь, в которой он видел учеников Ильина – о нем они говорили как о пророке. Он познакомился со старообрядцами и нашел их удивительными. Провел много встреч, чтений, увидел своих читателей, завел новых друзей.
В Риге Шмелев познакомился с матерью и дочерью Земмеринг – Раисой Гавриловной и Людмилой. Еще в 1935 году, получая от Р. Земмеринг письма, он почувствовал в ней родственную душу. Ее послания он называл трогательными и светлыми. Дальнейшая судьба Латвии заставила Шмелева беспокоиться о судьбе Людмилы, как он называл ее – Милочки.
Поездка в Латвию оказалась благотворной и потому, что Шмелев словно оказался в родной обстановке. Он слушал русские песни сапожников-балалаечников, был на панихиде в древнем соборе, заехал в Изборск, три дня провел в Печорах. По сути, он был на русской земле, включенной в пределы Эстонии, на Псковщине, на побережье Чудского и Псковского озер. Почувствовать подлинную Россию помогли стены Изборска, часовенки, деревеньки, русские песни, глаза детей, о которых Шмелев писал еще в «Солнце мертвых» и о которых рассказал в небольшом очерке о своей поездке «Рубеж» (1940): «…о, эти глаза узнаешь из тысячи глаз!» В Печорах он сошел с поезда и споткнулся о булыжник, которым замостили площадь, и эта случайность воскресила в нем образ русского захолустья. Тут он испытал чувство рубежа, неестественного между двумя русскими территориями. Ильину он писал оттуда о том, что внял России, как никогда: «Господи, я осязаю Русь. И как же она вошла в меня!»[466]466
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 159.
[Закрыть]