Текст книги "Семейные беседы: романы, повести, рассказы"
Автор книги: Наталия Гинзбург
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
– Однако же картины Карло Леви мне не нравятся! – тут же откликался отец, который никогда не упускал случая заявить, что картины Карло Леви ему не нравятся.
– Да нет, Беппино, они очень хороши! Портрет матери просто великолепен! Ты его не видел!
– Мазня! Терпеть не могу современной живописи!.. Джуа-то им придется выпустить, – заявлял отец. – Он ни в чем не замешан!
Отец никогда не понимал, кто настоящие заговорщики, и действительно, несколько дней спустя мы узнали, что в доме Джуа нашли письма, написанные симпатическими чернилами, и что профессору как раз угрожает самая серьезная опасность.
– Хм, симпатическими чернилами! – говорил отец. – Конечно, ведь он химик и знает, как делаются симпатические чернила.
Отец был потрясен, может быть, даже немного завидовал Джуа, с которым он встречался в доме Паолы Каррары и всегда считал его человеком уравновешенным, спокойным, погруженным в себя. И вдруг Джуа оказался в центре политического события. Говорили, что Витторио тоже наверняка не поздоровится.
– Слухи! – сказал отец. – Все это слухи! Никто ничего не знает!
Были арестованы также Джулио Эйнауди и Павезе – этих людей отец знал плохо, а может, только понаслышке. Однако он, как и мать, чувствовал себя польщенным, оттого что Альберто оказался в их компании; было известно, что их группа выпускала журнал «Культура», и отцу подумалось, что Альберто может невольно стать членом более достойного общества.
– Его посадили вместе с издателями «Культуры»! Его, который ничего не читает, кроме «Гранди фирме»! – удивлялся отец. – У него на носу экзамен по сравнительной биологии! Теперь уж он его никогда не сдаст. И диплома не получит! – говорил он матери по ночам.
Вскоре Альберто, Витторио и остальные были переведены в Рим; их отправили поездом в наручниках и поместили в тюрьму «Реджина Чели».
Мать было снова наведалась в полицейское управление к Финуччи и Лутри. Но те говорили, что теперь дело ведется в Риме и они уже не в курсе.
От своего «осведомителя» Адриано узнал, что все без исключения телефонные разговоры Альберто и Витторио были записаны на пленку. В самом деле, Витторио и Альберто, если не гуляли вместе по проспекту, висели на телефоне.
– Эти глупые разговоры! – сказала мать. – Чего их записывать?
Мать не знала, о чем они говорили, потому что Альберто всегда переходил на шепот. Но она, как и отец, почему-то была убеждена, что речь шла о глупостях.
– Альберто, он же лоботряс! – говорил отец. – Для чего такого лоботряса сажать в тюрьму – не понимаю!
В доме снова начались разговоры о докторе Вератти и Маргарите. Но отец и слышать о Маргарите не хотел.
– И думать не смей, что я поеду к ней клянчить! Да я скорее сдохну!
Несколько лет назад Маргарита написала биографию Муссолини, и отец считал просто неслыханным, что среди его родственников оказался биограф Муссолини.
– Да она, поди, и видеть-то меня не пожелает! А я поеду милости просить! И думать не смей!
Отец поехал в Рим, в квестуру, навести справки, но так как дипломат из него был никудышный, а сотрясающий стены бас вряд ли мог вызвать расположение, то я не думаю, чтобы ему чего-нибудь удалось добиться – даже в смысле простой информации, не говоря уже о смягчении участи Альберто. Его принял чиновник, который представился как Де Стефани, а отец, вечно путавший имена, в разговоре с матерью называл его «Ди Стефано». И описал, как он выглядит.
– Но это не Де Стефани, Беппино! – сказала мать. – Это Анкизе! Я была у него в прошлом году!
– Какой еще Анкизе? Он сам представился как Ди Стефано! Что же, по-твоему, он станет называться вымышленным именем?
По поводу этих Ди Стефано и Анкизе мать с отцом всякий раз спорили: отец упорно продолжал называть его Ди Стефано, а мать утверждала, что это, вне всякого сомнения, Анкизе.
Альберто в письмах из тюрьмы сожалел, что не может посмотреть Рим. В Риме он был с родителями всего один раз, да и то когда ему было три года.
Однажды он написал, что вымыл голову молоком и теперь от его волос вонь идет на всю камеру. Начальник тюрьмы задержал это письмо и велел передать, чтоб он в своих письмах писал поменьше глупостей.
Альберто выслали в небольшую деревушку в Лукании под названием Феррандина. Что же касается Джуа и Витторио, то их судили и приговорили к пятнадцати годам каждого.
– Вот если бы Марио вернулся в Италию, – говорил отец, – то он получил бы все двадцать!
Марио писал из Парижа короткие, без подробностей письма; отец и мать с трудом разбирали его мелкий почерк.
Вскоре они поехали его навестить. Марио снимал в Париже мансарду. Одет он был все в тот же костюм, в котором бросился в воду у Понте-Трезы. Он порядком поизносился, мать посоветовала ему выбросить этот старый и купить себе новый костюм; он отказался наотрез. Первым делом Марио спросил о Сионе Сегре и о Гинзбурге, все еще отбывавших срок; о Гинзбурге он говорил с уважением, но как будто о ком-то очень далеком: чувствовалось, что мыслями и сердцем он еще с ним, но что образ его несколько потускнел; что же касается собственных приключений, он, казалось, и вовсе о них не думал.
Марио сам себе стирал. У него были всего две тоже изрядно сносившиеся рубахи, и он их стирал с такой же тщательностью, как когда-то укладывал в ящики свое шелковое белье.
Он сам подметал и прибирал: в мансарде царили порядок и чистота. И весь был чистый, свежевыбритый, опрятный даже в своей поношенной одежде; мать сказала, что он более, чем когда-либо, напомнил ей китайца.
У него была кошка. В углу мансарды Марио поставил для нее ящик с опилками; очень чистоплотное существо, уверял он, никогда не гадит на пол. По словам отца, Марио просто помешался на этой кошке. Вставал рано утром и шел покупать ей молоко. Отец терпеть не мог кошек. Это он унаследовал от бабушки. Мать их недолюбливала – предпочитала собак.
– Почему бы тебе не завести собаку? – предложила она Марио.
– Какую еще собаку? – взревел отец. – Только собаки ему не хватало!
В Париже Марио порвал со «Справедливостью и свободой». Некоторое время он поддерживал связь с этой организацией, даже сотрудничал в их газете, но потом понял, что ему с ними не по пути.
Помню его детский стишок о мальчиках Този, которых он не переваривал:
Таких зануд, как Този,
Не сыщешь и в навозе.
Точно так же он теперь относился к членам «Справедливости и свободы». Все, что они говорили, думали и писали, раздражало его. Он только и делал, что критиковал их, даже выдумал по этому поводу новую присказку:
…в кустах рябины
Не вызреть сладкому инжиру.
«Сладким инжиром» был он сам, а рябиной – парни из «Справедливости и свободы».
– Да, – твердил он, – именно:
…в кустах рябины
Не вызреть сладкому инжиру.
Он говорил это, посмеиваясь и поглаживая щеки, совсем как тогда, когда изводил всех нас своим «сало лежало немало».
Марио начал читать Данте и пришел к выводу, что Данте гениален. А еще читал Геродота и Гомера и учил древнегреческий.
А вот Пасколи и Кардуччи терпеть не мог. О Кардуччи он слышать спокойно не мог.
– Проклятый монархист! – говорил он. – Сначала был республиканцем, а потом стал монархистом, потому что влюбился в эту дуру королеву Маргариту!.. Подумать только, а ведь он современник Бодлера! Леопарди – вот это действительно великий поэт. Единственные современные поэты – это Леопарди и Бодлер! А в итальянских школах до сих пор изучают Кардуччи – смех, да и только!
Мать с отцом побывали в Лувре. Марио спросил, видели ли они Пуссена.
Пуссена они не успели посмотреть. Там ведь было столько всего…
– Как?! – возмутился Марио. – Вы не видели Пуссена? Тогда зачем было ходить в Лувр! Единственный, кого стоит смотреть в Лувре, так это Пуссен!
– Впервые слышу об этом Пуссене, – сказала мать.
Марио подружился в Париже с неким Кафи. И тот у него с языка не сходил.
– Еще одна восходящая звезда, – сказал отец.
Кафи был наполовину русский, наполовину итальянец. В Париж он эмигрировал давно, был болен и страшно беден.
Кафи исписал груду бумаги и давал читать свои сочинения друзьям, но ничего не предпринимал, чтобы их напечатать. По его мнению, достаточно написать и прочесть друзьям – печатать вовсе не обязательно. А до потомков, говорил он, никому дела нет.
Что он такое писал – Марио не мог толком объяснить.
– Все, – заявлял он, – все!
Кафи умел обходиться без еды. В день ему хватало одного мандарина, ходил он в тряпье и драных ботинках. Если у него заводились деньги, то он покупал деликатесы и шампанское.
– Ох и привереда этот Марио! – говорил отец матери. – Всех критикует, всех поносит! Один только Кафи!
– Кардуччи скучен! Подумаешь – Америку открыл! Да я это давно знаю, – замечала мать.
Отцу с матерью показалось обидным, что Марио, похоже, совсем не скучает по Италии. Он был влюблен во Францию, в Париж. В разговоре часто употреблял французские слова. А об Италии говорил, поджав губы, с глубоким презрением.
Мои родители никогда не были националистами. Более того – они ненавидели национализм во всех его проявлениях. Но это презрение к Италии они как бы восприняли на свой счет: он как бы презирал и всех нас, и наши устои, и всю нашу жизнь.
К тому же отец был очень недоволен, что Марио порвал со «Справедливостью и свободой». Ведь ее возглавлял Карло Росселли, и именно он, когда Марио приехал в Париж, дал ему денег и приютил у себя. Мать с отцом давно были знакомы с семейством Росселли и дружили с матерью Карло – синьорой Амелией, которая жила во Флоренции.
– Только посмей обидеть Росселли! – пригрозил отец.
У Марио, кроме Кафи, было еще два друга. Один из них – Ренцо, сын Джуа, сидевшего в тюрьме, – бледный юноша с горящими глазами и чубчиком на лбу; он сам сбежал из Италии, перебравшись через горы. Другой – Кьяромонте; с ним мать познакомилась как-то летом у Паолы в Форте-дей-Марми. Этот был крупный, приземистый, черноволосый. Оба они также порвали со «Справедливостью и свободой», оба дружили с Кафи и целыми днями слушали, как он читает свои листки, исписанные карандашом и не предназначенные для печати, потому что печатные книги Кафи презирал.
У Кьяромонте очень болела жена, и сам он очень нуждался. Однако он, как мог, помогал Кафи. И Марио ему помогал. Так они и жили, держась друг за друга, делясь тем немногим, что имели, не примыкая ни к каким группировкам, не строя планов на будущее, потому что какое уж тут будущее: вот-вот разразится война, и победят в ней дураки, ибо дураки, говорил Марио, всегда побеждают.
– Этот Кафи, – сказал отец матери, – наверняка анархист! Марио тоже анархист! В сущности, он всегда был анархистом!
Из Парижа отец с матерью поехали в Брюссель, где открывался конгресс по биологии. Там они встретили Терни и других друзей отца, его учеников и ассистентов, и отец сразу повеселел: общество Марио его утомляло.
– Он ни с чем не соглашается! – говорил он о Марио. – Стоит мне открыть рот, как он уже не согласен!
Отец очень любил эти научные конгрессы: любил встречаться с коллегами, спорить, почесывать голову и спину, торопить мать, не давая ей задерживаться в картинных галереях и музеях. Любил он и останавливаться в гостиницах. Только просыпался всегда очень рано, а проснувшись, сразу ощущал голод. До завтрака он, как хищник, метался по комнате, выглядывал в окно – не светает ли еще. Едва дождавшись пяти часов, он бросался к телефону и громовым голосом заказывал завтрак.
– Deux thes! Deux thes complets! Avec de l'eau chaude![4]4
Два чая! Два чая с булочками и джемом! С горячей водой! (франц.)
[Закрыть]
Обычно ему забывали принести «l'eau chaude» или джем: официанты в такой час еще спали на ходу. Он опять звонил и, получив наконец все, жадно набрасывался на булочки и джем. Затем принимался будить мать:
– Лидия, пойдем, уже поздно! Пойдем смотреть город.
– Ну и осел этот Марио! – повторял он то и дело. – Ослом был, ослом и остался! Скажите пожалуйста, какой привереда! Неловко будет, если он обидит Росселли!
– И вечно он с этим Кафи! Кафи да Кафи! – говорила мать, когда они вернулись домой и стали рассказывать Паоле и мне о Марио.
Мать говорила «Кафи» с точно такой же интонацией, как в свое время говорила «Пайетта», жалуясь на Альберто.
– А что, Пуссен действительно хороший художник? – спрашивала она у Паолы.
Паола тоже поехала навестить Марио. Они рассорились, потому что уже не находили общего языка. Игра в минералы и растения была забыта. Теперь они ни в чем не соглашались друг с другом, у каждого было свое мнение. Паола в Париже купила себе платье. Марио всегда говорил, что она очень элегантна, хвалил ее платья, ее вкус, и вообще тон обычно задавала Паола, а Марио ее слушался. Платье, которое Паола купила в Париже, Марио не понравилось. Он сказал, что в этом платье она похожа на «жену префекта». Паола очень обиделась. Кьяромонте, с которым они прежде вместе отдыхали в Форте-дей-Марми и были очень дружны, ей тоже разонравился. Неужели этот нищий эмигрант с больной женой на руках и с Кафи в качестве кумира и есть весельчак Кьяромонте, что приезжал к ней когда-то на море, плавал, ходил на лодке, ухаживал за ее подругами, всех высмеивал, а по вечерам лихо отплясывал на ганцах? Марио сказал ей, что она мещанка.
– Да, я мещанка, – ответила Паола. – И никому до этого дела нет.
Она сходила на могилу к Прусту. Марио ни разу там не был.
– Ему теперь дела нет до Пруста! – рассказывала она потом матери. – Он о нем не вспоминает: Пруст, видите ли, ему больше не нравится. Ему нравится один Геродот!
Она купила Марио прекрасный плащ, чтобы было в чем выйти на улицу, а Марио тут же подарил его Кафи: у Кафи, мол, больное сердце и он не должен мокнуть под дождем.
– Кафи! Кафи! Кафи! – с отвращением восклицала Паола и поддерживала отца в том, что Марио поступил по-хамски, порвав с Росселли; по ее словам, они – Марио и Кьяромонте – в Париже словно два отшельника, полностью потерявших чувство реального.
Альберто вернулся из ссылки, закончил университет и женился. Вопреки предсказаниям отца он стал врачом и очень неплохо лечил людей.
У него теперь был свой кабинет. Он сердился на Миранду, свою жену, если в кабинете был беспорядок и везде валялись газеты, сердился, если не было пепельниц, потому что он курил сигарету за сигаретой и не бросал больше окурков на землю.
Приходили больные; он их осматривал, а они тем временем рассказывали ему о своих делах. Он слушал внимательно, потому что любил, когда люди рассказывают о себе.
Затем в белом халате со стетоскопом на шее он выходил в соседнюю комнату. Там с грелкой, закутавшись в плед, сидела на диване Миранда: она вечно мерзла и была очень ленива. Альберто посылал ее варить кофе.
Он остался таким же непоседой, как в детстве: постоянно пил кофе и курил без передышки, но глубоко не затягивался, а словно отхлебывал дым маленькими глотками.
К нему заходили друзья; он всем мерил давление и давал лекарства.
У каждого он находил какую-нибудь болезнь. Только у жены ничего не находил.
– Дай мне чего-нибудь успокаивающего! – говорила она ему. – Я, видимо, больна. У меня голова раскалывается и все тело ломит!
– Ничем ты не больна. Только сделана из некачественного материала.
Миранда была маленькая худенькая блондинка с голубыми глазами. Она часами просиживала дома в халате Альберто, закутавшись в плед.
– Ей-богу, уеду в Оспедалетти к Елене! – говорила она.
Она все время мечтала уехать в Оспедалетти, где Елена, ее сестра, проводила зиму. Эта сестра, тоже блондинка, правда не такая анемичная, в то время лежала на топчане, в черных очках и с укутанными пледом ногами, или же играла в бридж.
Они обе – Миранда и сестра – превосходно играли в бридж. Даже побеждали на турнирах. У Миранды в доме было множество пепельниц, выигранных на этих турнирах.
За бриджем Миранда выходила из своего сонного оцепенения. Личико у нее оживлялось, курносый носик утыкался в карты, глаза лукаво блестели. Но в остальное время она почти не расставалась со своим креслом и пледом. Ближе к вечеру она поднималась, шла на кухню и заглядывала в кастрюлю, где варилась курица.
– Ну почему в этом доме всегда вареная курица? – спрашивал Альберто.
Альберто тоже играл в бридж. Только он всегда проигрывал.
А еще Миранда играла на бирже и очень хорошо в этом разбиралась: ее отец был маклером.
– Знаешь, – говорила она моей матери, – я, пожалуй, продам акции «Инчета»? А тебе надо срочно избавиться от твоих – на недвижимость! Не понимаю, чего ты ждешь?
– Надо продать акции на недвижимость! – говорила мать, подходя к отцу. – Миранда очень советует!
– Миранда! – возмущался отец. – Что Миранда в этом понимает?
Однако, встречаясь с Мирандой, неизменно спрашивал:
– Ты в самом деле думаешь, что лучше продать акции на недвижимость?
– Ну и зануда эта Миранда! – говорил он затем матери. – Вечно у нее болит голова! Но в биржевых делах она разбирается! Чует, откуда дует ветер!
Когда Альберто объявил, что женится, отец, как всегда, устроил грандиозный скандал. Но потом смирился.
– Как он будет жить, ведь у него нет ни гроша! – говорил он, просыпаясь ночью. – И с такой занудой женой!
В самом деле, денег у них было немного. Но затем Альберто стал зарабатывать. К нему на прием шли главным образом женщины, и каждая делилась с ним своими горестями. Он выслушивал с большим интересом. Потому что от природы был любопытен и терпелив. И любил людей со всеми их болезнями и горестями.
Теперь он читал одни медицинские журналы. В чтении романов Питигрилли наступил перерыв. Все прежние Альберто уже прочел, а новых Питигрилли еще не написал, поскольку исчез неизвестно куда.
И по проспекту Короля Умберто он больше не гулял. Его друг Витторио сидел в тюрьме, а известия о нем Альберто получал редко – лишь когда родители Витторио болели бронхитом и посылали за ним.
Альберто шил себе костюмы у портного по имени Витторио Фоа. Пока портной снимал с него мерку, Альберто говорил:
– Шить у мастера с таким именем – большая честь!
Польщенный портной рассыпался в благодарностях.
В самом деле, фамилия Витторио была, как у портного, – Фоа.
– Вечные бронхиты! – жаловался Альберто Миранде. – Вечно глупые болезни! Ну хоть бы раз попался какой-нибудь необыкновенный, сложный и странный случай! Все надоело! Тоска зеленая! Никаких развлечений!
Но втайне он очень любил свою профессию, только не хотел в этом признаться.
– Альберто – прирожденный врач! – говорила мать.
– Не показаться ли мне Альберто? – спрашивала она отца. – Что-то у меня сегодня живот побаливает.
– Еще чего! – кричал отец. – Что он понимает, этот тюфяк! У тебя болит живот, потому что ты вчера объелась! Прими таблетку! Сейчас найду.
Каждый день мать заходила к Альберто, жившему по соседству. Она всякий раз заставала Миранду в кресле. Альберто на минутку показывался из кабинета в своем белом халате и со стетоскопом на груди и подходил к калориферу. Он от матери унаследовал эту привычку – греться у калорифера.
Миранда сидела, закутавшись в плед.
– Вставай! Вымой лицо холодной водой! – советовала ей мать. – Пойдем погуляем! Я свожу тебя в кино!
– Не могу! – отвечала Миранда. – Я должна сидеть дома. Жду кузину. К тому же у меня очень болит голова.
– Миранде не хватает жизненных сил, – говорил Альберто. – Она ленива и сделана из некачественного материала.
Миранда вечно ждала своих кузин, которых у нее было множество.
– Надоело мне лечить твоих двоюродных! – возмущался Альберто. – Ну и город! В Турине помрешь со скуки! Здесь никогда ничего не происходит! Раньше хоть сажали! А теперь и этого нет. Про нас забыли. У меня такое чувство, что я никому не нужен – сижу себе в тени!
Паола теперь тоже переехала в Турин. Она жила на холмах, в большом белом доме с круглой террасой, выходившей на По.
Паоле нравились река, улицы и холмы, проспект Валентино, где она когда-то гуляла со своим тщедушным поклонником. Она всегда тосковала по тем временам. Но теперь и ей Турин казался каким-то серым, унылым и печальным городом. Столько людей, столько друзей оказались далеко, в тюрьмах. Паола не узнавала улиц своей юности, когда она читала Пруста и не могла себе позволить сшить платье из чистого шелка.
Теперь платьев у нее было полно. Она шила в мастерских, но иногда приглашала на дом и Терсиллу, оспаривая ее у матери. Паола говорила, что Терсилла нужна ей, чтобы почувствовать преемственность, уверенность в себе.
Иногда на обед она приглашала Альберто с Мирандой и Сиона Сегре, вышедшего из тюрьмы. У Сиона Сегре, оказывается, была еще сестра Ильда, которая жила с мужем и детьми в Палестине, но время от времени наведывалась в Турин.
Паола подружилась с этой Ильдой. Ильда была высокая красивая блондинка. Вместе с Паолой они совершали долгие прогулки по городу.
Сыновей Ильды звали Бен и Ариэль; они ходили в школу в Иерусалиме. В Иерусалиме Ильда жила замкнуто и интересовалась только еврейским вопросом, но в Турине, когда она приезжала навестить брата, с удовольствием болтала о нарядах и гуляла по улицам.
Мать всегда ревновала Паолу к ее подругам: стоило появиться новой подруге, у матери портилось настроение, потому что она чувствовала себя отодвинутой на второй план.
По утрам она вставала мрачная, с набухшими веками.
– Я в мерехлюндии, – говорила она.
Сочетание одиночества с плохим настроением и с несварением желудка мать обычно называла «мерехлюндией». С этой своей «мерехлюндией» она не вылезала из гостиной, мерзла и куталась в шерстяные шали. Все переживала, что Паола ее бросила, не навещает – гуляет где-то со своими подругами.
– Все надоело! – говорила мать. – Ничто меня не радует! Тоска зеленая! Хоть бы заболеть, что ли!
Иногда она болела гриппом. И этим была довольна: грипп ей казался гораздо более благородным заболеванием, чем обычное несварение желудка. Она то и дело мерила температуру.
– Знаешь, я заболела, – говорила она отцу, – у меня тридцать семь и четыре.
– Тоже мне, температура! – отвечал отец. – Я с тридцатью девятью хожу в лабораторию.
– Вечером еще померю! – говорила мать. Но, не дожидаясь вечера, то и дело совала под мышку градусник. – Опять тридцать семь и четыре! А я так плохо себя чувствую!
Паола в свою очередь ревновала мать к ее подругам. Не к Фрэнсис или Паоле Карраре, а к этим молодым девушкам, которых мать опекала беспрестанно и вытаскивала на прогулки или в кино. Когда Паола приходила к матери, а ей говорили, что она гуляет со своими молодыми подружками, сестра жутко злилась:
– Вечно она гуляет! Никогда ее дома не застать!
А еще она злилась, если мать пристраивала одну из своих приятельниц к Терсилле.
– Зачем ты это делаешь? – набрасывалась она на мать. – Терсилла мне самой нужна, чтобы переделать пальтишки детям!
– Наша мама слишком молода! – то и дело жаловалась мне Паола. – Хорошо бы, она была старая, грузная, седая, чтобы всегда сидела дома и вышивала салфетки. Как, например, мать Адриано. Я бы чувствовала себя уверенной, если б мама у меня была тихой, спокойной старушкой. Не ревновала бы меня к моим подругам. Я бы ходила к ней в гости, а она, вся в черном, сидела бы тихо за вышиванием и давала бы мне дельные советы!
– Чтоб разогнать тоску, взяла бы да научилась вышивать, – говорила она матери. – Вон моя свекровь вышивает! Целыми днями только и сидит за пяльцами!
– Твоя свекровь глухая! – отвечала мать. – Я же не виновата, что не глухая, как твоя свекровь. Мне тоскливо сидеть в четырех стенах! Я люблю бывать на воздухе!
– Представляешь, я – и вдруг буду вышивать! – говорила она мне. – Да это же немыслимо! Я даже штопать не умею. Когда штопаю носки отцу, у меня выходит так неровно, что Наталине потом приходится распарывать!
Она снова стала учить русский – теперь самостоятельно: сидела на диване и читала по складам фразы из грамматики. За этим занятием ее и заставала часто Паола.
– Ох, и надоела ты, мама, со своим русским! – вздыхала она.
Паола ревновала и к Миранде.
– Вечно ты торчишь у Миранды! А ко мне хоть бы раз зашла!
Миранда родила мальчика, его назвали Витторио. А Паола примерно в то же время – вторую девочку.
О ребенке Миранды Паола отзывалась недоброжелательно:
– Такой некрасивый, лицо грубое. Похож на сына железнодорожника.
Теперь мать, когда отправлялась к Миранде, неизменно говорила:
– Пойду погляжу, как там наш железнодорожник!
Мать очень любила маленьких. И еще ей нравились их няньки.
Няньки напоминали ей то время, когда она сама была молодой мамой. У нее были няньки на любой вкус – сухопарые и кровь с молоком, – от них она научилась многим песням. Распевая дома какую-нибудь песню, она говорила:
– Вот этой меня выучила нянька Марио! А этой – нянька Джино!
Сына Джино, Артуро – родившегося в тот год, когда арестовали отца, – мы взяли летом в горы вместе с его нянькой. Мать все время болтала с нею.
– Опять якшаешься с прислугой! – выговаривал ей отец. – Под тем предлогом, что нянчишь детей, ты чешешь язык с прислугой!
– Но она такая милая, Беппино! И антифашистка! У нее те же взгляды, что и у нас с тобой.
– Я запрещаю тебе говорить о политике с прислугой!
Из всех своих внуков отец признавал одного Роберто. Покажут ему новорожденного внука, а он говорит:
– И все-таки Роберто лучше!
Возможно, потому, что Роберто был первый, отец получше к нему присмотрелся.
В сезон отец снимал все время один и тот же дом: годами не желал сменить место. Это был большой дом из серого камня, окнами на луг; расположен он был в Грессоне, возле Перлотоа.
С нами выезжали дети Паолы и сын Джино, а железнодорожника, сына Альберто, отправляли в Бардонеккью, потому что у Елены, Мирандиной сестры, там был дом. Отец с матерью почему-то презирали Бардонеккью. Говорили, что там ужасно и нет солнца. Послушать их, так Бардонеккья просто отхожее место.
– Все-таки дура эта Миранда! – говорил отец. – Могла бы приехать сюда с ребенком. Здесь ему наверняка было б лучше, чем в какой-то вонючей Бардонеккье.
– Бедный железнодорожник! – добавляла мать.
А ребенок возвращался из Бардонеккьи поздоровевший, веселый. И вообще он был очень красивый, цветущий белокурый мальчик. Совсем не похож был на железнодорожника.
– Гляди-ка, а он неплохо выглядит, – удивлялся отец. – Как ни странно, Бардонеккья пошла ему на пользу.
Иногда мы ездили в Форте-дей-Марми, потому что Роберто был нужен морской воздух. Отец с большой неохотой ездил на море. Одетый в костюм, он садился под зонт с книгой и ворчал: его раздражала публика в купальниках. Мать входила в воду, но только возле берега – плавать она не умела, а на волнах плескалась с удовольствием. Но стоило ей выйти и сесть рядом с отцом, лицо у нее тоже недовольно вытягивалось. Она обижалась на Паолу, потому что та подолгу каталась на водных лыжах далеко в море.
Вечером Паола шла в танцевальный зал.
– Каждый вечер проводит на танцульках! – бурчал отец. – Надо же быть такой ослицей!
А вот в Грессоне отец чувствовал себе превосходно, и мать тоже. Паола и Пьера наезжали изредка, были только дети. Но матери вполне хватало общества детей, Наталины и нянек.
А я в этом окружении и в этих горах смертельно скучала. По соседству с нами снимали дом Фрэнсис с Лучо. Каждый день, одевшись во все белое, они спускались в деревню играть в теннис.
Тут же, в деревенской гостинице, отдыхала и Адель Разетти; она ничуть не изменилась: маленькая, худенькая, вытянутое, зеленое, как у сына, личико и острые глазки, сверлившие, как буравчики. Она собирала насекомых в платочек и раскладывала их на замшелой деревяшке на подоконнике.
– Как мне нравится Адель! – говорила мать.
Сын ее стал известным физиком и работал в Риме с Ферми.
– Я всегда говорил, что Разетти очень умен, – замечал отец. – Но сухарь! Такой сухарь!
Фрэнсис приходила к матери на луг и усаживалась рядом на скамейку; в руках у нее была ракетка в чехле, на лбу эластичная повязка. Она рассказывала о своей невестке, жене дядюшки Мауро из Аргентины, передразнивая ее выговор:
– Ишчо бы!
– Помните, – говорил отец, – мы ходили в горы с Паолой Каррарой, и она трещины называла «дырками, куда нога проваливается»?
– А помнишь, – подхватывала мать, – когда Лучо был маленький и мы ему объясняли, что в походах никогда нельзя просить пить, он нам отвечал: «А я и не прошу, я просто хочу пить».
– Ишчо нет! – откликалась Фрэнсис.
– Лидия, оставь ногти в покое! – гремел отец. – Веди себя прилично!
– Поболтаешь с Фрэнсис, потом с Адель Разетти, – говорила мать, – вот и день проходит!
Но когда Паола приезжала повидаться со своими детьми, мать сразу же становилась беспокойной и недовольной. Она ни на шаг не отходила от Паолы, наблюдала, как она вынимает свои баночки с кремом для кожи. У матери своих кремов было достаточно, причем тех же самых, но она всегда забывала ими мазаться.
– У тебя морщины, – говорила ей Паола, – займись собой немного. Каждый вечер кожу надо смазывать хорошим питательным кремом.
В горы мать брала с собой тяжелые мохнатые юбки.
– Ты одеваешься хуже швейцарок! – выговаривала ей Паола. – Ох, как же тоскливо в горах! Терпеть их не могу!
– Все они минералы! – говорила она мне, вспоминая игру, в которую они играли с Марио. – Адель Разетти – минерал чистой воды. У меня нет сил общаться с такими твердокаменными людьми.
Спустя несколько дней она уезжала, и отец ей говорил:
– Ну куда ты так скоро? Вот ослица!
Осенью мы поехали с матерью навестить Марио, который теперь жил в какой-то деревушке под Клермон-Ферраном и преподавал в коллеже.
Он очень подружился со своим директором и его женой. Он уверял, что это необыкновенно образованные и необыкновенно честные люди, каких можно встретить только во Франции.
При коллеже у него была маленькая комнатка с угольной печью. Из окна открывался вид на заснеженную равнину. Марио писал длинные письма в Париж Кьяромонте и Кафи. Переводил Геродота и воевал со своей печкой. Под пиджаком он теперь носил темный свитер с высоким воротом, который связала ему жена директора. В знак благодарности Марио подарил ей корзиночку для рукоделья.
В деревне его все знали; со всеми он останавливался поговорить, все его приглашали в дом выпить «vin blanc»[5]5
Белое вино (франц.)
[Закрыть].
– Совсем французом стал! – говорила мать.
По вечерам он играл в карты с директором коллежа и его женой. Они вели долгие разговоры о методике преподавания. Или о супе, приготовленном на ужин, – достаточно ли там лука.
– Такой стал выдержанный! – говорила мать. – И как он выносит этих людей? На нас у него никогда терпения не хватало, с нами он скучал. А ведь они еще большие зануды! Я думаю, он их терпит только потому, что они французы!
В конце зимы Леоне Гинзбург отбыл свой срок в Чивитавеккье и вернулся в Турин. У него было чересчур короткое пальто и поношенная шляпа, сидевшая набекрень на его черной шевелюре. Ходил он неторопливо, руки в карманах; губы всегда были плотно сжаты, а из-под насупленных бровей глядели черные проницательные глаза. Очки в темной черепаховой оправе то и дело съезжали на крупный нос.