Текст книги "Семейные беседы: романы, повести, рассказы"
Автор книги: Наталия Гинзбург
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
– И я тоже не люблю тебя. Тебя невозможно любить. Знаешь почему? Потому что ты трус. Ты маленький человечек, который боится взглянуть правде в глаза. Ты и в самом деле пробка. Никто тебя не любит, и ты никого не любишь.
– Ты меня не любишь?
– Нет.
– И давно ты меня разлюбила?
– Не знаю. Разлюбила, и все.
Он снова вздохнул.
– Это очень плохо.
– Альберто, скажи мне, куда ты ездил?
– В Рим, по делам.
– Один? Или с Джованной?
– Один.
– Поклянись!
– И не подумаю.
– Потому что это неправда. Ты ездил с Джованной. Скажи мне, куда? На озера? Вы были на озерах?
Он зажег свет и встал. Взял из шкафа одеяло.
– Пойду спать в кабинет. Так нам обоим будет лучше.
Он стоял посередине комнаты, повесив одеяло на руку, маленький и худой, в мятой голубой пижаме, со взлохмаченными волосами и усталым, тревожным лицом. Я заплакала. И сказала ему:
– Нет, Альберто, я не хочу, чтобы ты уходил. Не хочу.
Я плакала и дрожала, он подошел и погладил меня по голове. Я взяла его руку и поцеловала ее.
– Это неправда, что я больше тебя не люблю. Ты даже не можешь себе представить, как я тебя люблю. Я бы не смогла быть с другим мужчиной. Я бы не смогла лечь в постель ни с Аугусто, ни с кем другим. Я хочу любить только тебя. Я – твоя жена. Когда ты уезжаешь из дома, я жду тебя. Я больше ни о чем не думаю, просто не могу ни о чем думать и постепенно тупею. Конечно, мне это неприятно, но тут уж ничего не поделаешь. Я все помню о нас с тобой с самой первой нашей встречи. Я рада, что я твоя жена.
– Ну и хорошо, – сказал он. И, взяв одеяло, ушел спать в кабинет.
И потом еще очень долго мы не спали вместе.
Когда я вышла из бара, было уже темно. Дождь перестал, но булыжная мостовая блестела от дождя. Я почувствовала смертельную усталость и жгучую боль в коленях. Но я еще немного побродила по городу, потом села в трамвай и вышла у дома Франчески. Окна гостиной светились, я увидела служанку с подносом и вспомнила, что сегодня среда, а по средам у Франчески всегда гости. Я решила не заходить к ней. Снова пошла бродить по городу. Ноги у меня устали, отяжелели, на левой пятке на чулке оказалась дыра, и туфля натирала голую пятку. Я подумала, что рано или поздно мне все же придется вернуться домой. При этой мысли меня зазнобило и затошнило. Я снова пошла в сквер. Села на скамейку и вытянула ногу из туфли посмотреть натертую мозоль. Пятка покраснела и распухла, лопнувший волдырь кровоточил. На скамейках, в тени деревьев, целовались парочки, прямо на земле спал старик, съежившись под зеленым плащом. Я закрыла глаза и стала вспоминать, как иногда днем мы ходили с девочкой гулять в сквер: шли медленно-медленно, время от времени я поила девочку кофе с молоком из термоса, который брала с собой. У меня была специальная большая сумка, куда я складывала все, что могло понадобиться девочке: клеенчатый и махровый слюнявчики, рассыпчатое печенье с изюмом, которое присылала нам мать из Маоны, – девочка очень его любила. Гуляли мы долго: медленно-медленно шли по скверу, я оборачивалась и смотрела, как она ковыляет за мной: капюшон, отороченный бархатом, пальтишко с бархатными пуговицами, белые гамаши. Франческа подарила ей верблюда, которого надо было везти за веревочку и при этом он вертел головой. Очень красивый верблюд, у него даже было седло, обтянутое красной материей с золотыми узорами, и головой он вертел с таким приветливым и рассудительным видом. Верблюд то и дело запутывался в веревке и падал, приходилось поднимать его, и мы потихоньку шли дальше среди деревьев, в теплых и словно чуть влажных лучах солнца, у девочки сползали перчатки, я наклонялась и натягивала их на пальчики и вытирала ей нос носовым платочком, а когда она уставала, брала ее на руки.
Я решила, что ночью пойду домой, а утром – в полицию. Правда, я не знала, где находится полицейское управление, но собиралась поискать точный адрес в справочнике. А потом попросить их, чтобы они разрешили мне рассказать все по порядку, с самого первого дня, может быть, даже некоторые подробности, на первый взгляд несущественные, но они-то и были самыми важными. Конечно, это довольно долгая история, но они должны дать мне возможность рассказать ее. Я стала думать о том человеке, который будет слушать меня, сидя за столом, мне представлялось смуглое лицо с усами. Меня снова начало знобить, и захотелось позвать Аугусто или Франческу и попросить их сходить в полицию, а может, самой написать письмо в полицию и подождать дома, пока они придут за мной. Потом меня посадят в тюрьму, но этого я не могла себе представить. Я видела лишь полицейское управление и мужчину за столом со смуглым длинным и лоснящимся лицом, когда он смеялся, меня начинало знобить, а дальше – пустота, бессмысленная вереница дней, лет, как будто все это случится уже не со мной и никак не связано с моей настоящей жизнью, где у меня была дочка и где были Альберто и Джованна, Аугусто и Франческа, Джемма, и кошка, и Маона с моими родителями. А попаду я в тюрьму или нет – не имеет значения, то, что имело значение, уже случилось, а случилось то, что я выстрелила в Альберто, увидела, как он падает всем телом на стол, и, зажмурившись, бросилась прочь из комнаты.
Девочка родилась три года назад, одиннадцатого января в три часа дня. Я кричала два дня и бродила в халате по всему дому, Альберто ходил за мной следом с перепуганным лицом. Пришел доктор Гауденци и очень неприятная молодая акушерка, которая называла Альберто «папаша». Акушерка сцепилась в кухне с Джеммой, она считала, что Джемма плохо помыла бутылки. Ей нужно было много бутылок для стерилизованной воды, а Джемма была страшно перепугана моими криками, в довершение ко всему у нее вскочил ячмень, и она совсем перестала что-либо соображать. Мои родители тоже были здесь. Я бродила по всему дому и несла какую-то околесицу, просила всех помочь мне покончить с этим треклятым ребенком. Потом я легла в постель, мне безумно хотелось спать, я засыпала на минуту, но тут же просыпалась от ужасной боли и кричала, а акушерка пугала меня, что, если я буду так кричать, у меня будет зоб. Про ребенка я забыла. Про Альберто я тоже забыла и мечтала только об одном – спать и не чувствовать этой боли. Я больше не хотела умереть, напротив, я этого страшно боялась и хотела жить и приставала ко всем, когда же наконец кончатся мои мучения. Но они никак не кончались, акушерка ходила взад-вперед со своими бутылочками, мать, маленькая, вся в черном, плакала в углу, Альберто держал меня за руку, но мне было наплевать на его руку, я кусала простыню и старалась не столько родить ребенка, про него я забыла, сколько вышвырнуть эту боль вон из моего тела.
И вот родилась девочка, боль неожиданно прошла, и, вытянув голову, я стала смотреть на красную голую девочку, которая кричала у меня между ног. Альберто склонился ко мне, на лице его были радость и облегчение, и я вдруг почувствовала себя такой счастливой, как никогда в жизни, боли в теле больше не было, а было чувство гордости и покоя.
Мама поднесла ко мне девочку и положила ее рядом на кровати, она была завернута в белую шаль, из которой торчали два маленьких сжатых кулачка, красных и холодных, и маленькая головка, влажная и лысая. Я увидела лицо Джеммы, склонившееся надо мной с горделивой улыбкой, и у матери была такая же горделивая улыбка, а слабый плач девочки, доносящийся из шали, наполнял меня волнением и счастьем.
Все говорили мне, что надо отдохнуть, но теперь у меня уже не было никакого желания отдыхать, я болтала без умолку, разглядывала девочку, какой у нее носик, и лобик, и ротик. Они закрыли ставни, ушли сами и унесли с собой девочку, со мной остался только Альберто, мы вместе посмеялись над Джеммой, у которой вскочил ячмень, и над акушеркой, которая называла Альберто «папашей». Он спросил меня, по-прежнему ли мне хочется умереть, я сказала, что умирать мне совсем не хочется, наоборот, мне очень хочется выпить апельсинового сока. Альберто пошел за соком и принес мне его в большом стакане на подносе; пока я пила, он поддерживал мне голову и тихонько целовал мои волосы.
Первое время девочка была очень некрасивой, и Альберто называл ее «лягушонком». Возвращаясь домой, он тут же спрашивал: «А что поделывает лягушонок?» – подходил к кроватке, стоял и смотрел, засунув руки в карманы. Потом он купил фотоаппарат, чтобы фотографировать девочку, когда она хоть немножко похорошеет. Мать с отцом через несколько дней уехали, мать была счастлива и, уезжая, спросила, счастлива ли я, я сказала ей, что да. Из Маоны мать прислала мне большую посылку с вязаными вещами для девочки и еще носками, которые она связала для Альберто, а отец прислал ему в подарок несколько бутылок вина; оба они и в самом деле были очень довольны и считали, что у меня все в порядке; мать прислала мне письмо, где беспокоилась за Альберто, что он такой худой и так мало ест и, наверно, переутомляется на работе, она советовала мне позаботиться, чтобы девочка не будила его по ночам. Должно быть, мать считала, что после рождения девочки мы снова будем спать вместе, но он продолжал спать у себя в кабинете с тех самых пор, как вернулся тогда из поездки, а я поставила кроватку с девочкой возле своей постели. Но спала я плохо: все время вскакивала и проверяла, спит ли девочка, может, ей холодно или слишком жарко, и спокойно ли она дышит. А когда прошли первые месяцы, девочка сделалась ужасно капризной, каждую минуту просыпалась и кричала, а я вставала и укачивала ее. Больше всего я боялась, что Альберто в кабинете все слышно, и потому моментально вскакивала и старалась поскорее ее успокоить, брала на руки, ходила с ней взад-вперед по комнате, напевая вполголоса. С каждым днем она становилась все капризнее и плаксивее и требовала, чтобы ее все время укачивали, у меня на руках она успокаивалась и, казалось, засыпала: закрывала глазки и дышала ровно, но стоило мне положить ее в кроватку, как она тут же снова принималась кричать. Днем я ходила сонная. Молока у меня было очень мало, я старалась есть как можно больше и очень растолстела, но девочка никак не поправлялась, и, когда я вывозила ее гулять, я все смотрела на других малышей, лежащих в колясках, спрашивала, сколько им месяцев, сколько они весят, и очень огорчалась, что моя девочка худее и слабее их. После каждого кормления я обязательно взвешивала ее и еще каждую субботу взвешивала голенькую перед купанием, у меня был специальный блокнотик, куда я записывала красными чернилами, как ее вес изменился за неделю, а зелеными – вес после кормлений; каждый раз в субботу я вставала с бьющимся сердцем, надеясь, что она прибавила в весе за неделю, но она прибавляла плохо, а иногда не прибавляла совсем, и тогда я впадала в полное отчаяние. Альберто очень злился на меня за это, он говорил, что в детстве тоже был худым, а еще смеялся надо мной из-за блокнотика и из-за того, что у меня дрожат руки, когда я одеваю и раздеваю девочку, и что все время опрокидываю коробочку с присыпкой и начинаю страшно суетиться, если девочка плачет. Он нарисовал меня с английскими булавками во рту, вид перепуганный и озабоченный, пояс на халате развязан и волочится по земле, волосы схвачены сеткой – так я тогда ходила, потому что у меня не было никакого желания причесываться. Я не позволяла Джемме прикасаться к девочке, меня всякий раз передергивало, когда она подходила к кроватке и восхищалась девочкой и трясла у нее перед лицом погремушку своими вечно красными и мокрыми руками. Не нравилось мне и когда в комнату к девочке заходил Аугусто, я боялась, что он занесет нам какую-нибудь инфекцию, он жил с сестрой, у которой тоже был маленький ребенок, и я боялась, что если у этого ребенка коклюш или корь, то Аугусто может принести к нам эту заразу, к тому же Аугусто как-то сказал, что его племянник очень толстый и здоровый, и мне было стыдно за мою девочку.
Когда девочке было месяца три, Альберто начал ее фотографировать, он снимал ее в ванночке и на столе, в чепчике и без чепчика, и на некоторое время очень этим увлекся, даже купил еще один фотоаппарат, более современный, и большой альбом в цветастом переплете и старательно наклеивал туда все эти фотографии, соблюдая хронологию, а внизу ставил дату красными чернилами, а иногда делал какую-нибудь подпись. Но потом ему надоело фотографировать, как надоедало вообще все. Однажды он сказал мне, что ему хочется немного проветриться и повидаться с друзьями и он поедет к ним на виллу на озера; когда он собирал чемодан, я заметила, что он кладет туда стихи Рильке. Он уехал и запер на ключ дверь своего кабинета, это он никогда не забывал сделать, а я листала альбом с фотографиями, который лежал на столе в гостиной, и жалела, что ему надоело делать фотографии и альбом остался наполовину пустой. Мне было так грустно смотреть на пустые черные страницы альбома, на последней фотографии девочка была снята с погремушкой, а внизу стояла подпись красными чернилами: «Начинаем играть». И тогда я подумала, что, видимо, одна Джованна никогда ему не надоедает, – я, конечно, не сомневалась, что на озера он поехал с ней и теперь они вместе читают Рильке на скамеечках на берегу озера. Мне он тоже когда-то читал Рильке, но это быстро ему надоело, и дома по вечерам он читал про себя газету или книгу, с силой чесал себе голову, ковырял в зубах зубочисткой, никогда не обсуждал со мной прочитанное и не делился своими мыслями. Я вдруг подумала, нет ли тут и моей вины, но ведь я же всегда слушала его внимательно и стихи хвалила, хотя они и казались мне скучноватыми. Интересно, каким образом Джованне удалось так привязать его к себе, наверно, она никогда не показывала, что любит его, а наоборот, все время мучила и обманывала, и потому он не знал с ней покоя и не мог ни на минуту забыть о ней. Я пошла посмотреть на девочку в кроватке, и мне стало жаль ее, эту девочку, потому что я одна любила ее по-настоящему. Я вынула ее из кроватки, чтобы покормить, и, пока расстегивала халат и давала ей грудь, думала о том, что, когда женщина держит на руках собственного ребенка, все остальное для нее не имеет никакого значения.
В полгода я начала отнимать девочку от груди, я готовила ей кашку из рисовой муки, которая ей совершенно не нравилась. Она была все такой же худенькой и плаксивой, и у нее часто болел животик. Доктор Гауденци был очень любезен, он регулярно навещал нас, осматривал девочку, но, случалось, терял со мной терпение и ругал меня за то, что я такая психопатка и паникую по любому поводу. Я и правда все время паниковала, и, если у девочки вдруг поднималась температура, я прямо голову теряла от ужаса, каждую минуту ставила ей градусник, читала в книжке про все детские болезни подряд, не причесывалась, не ела и не спала по ночам. Даже если температура поднималась совсем немножко, я превращалась в настоящую фурию, кричала на Джемму без всякой причины, словно она была в чем-то виновата. Потом, как только температура падала, я постепенно успокаивалась, мне становилось стыдно перед Джеммой, я звала ее и дарила что-нибудь. Временами у меня возникало желание совсем не видеть девочку. Мне даже не хотелось смотреть на ее вещи: на погремушку, коробочку с присыпкой, пеленки, разбросанные на стульях, а хотелось ходить в кино с подругами или читать романы. Но подруг у меня не было, а если я открывала какой-нибудь роман, мне сразу становилось скучно, и я вновь брала книжку про то, чем кормить маленьких детей и чем они болеют.
Однажды вечером, когда я варила девочке рисовую кашку, неожиданно появилась Франческа. Без шляпы, не накрашенная, она была в плаще и черном платье. Вид какой-то мрачный и грозный, прядь волос упала на глаза. Она попросила разрешения переночевать у меня, потому что разругалась с матерью. Я велела Джемме приготовить ей постель в гостиной на диване. Она уселась и стала смотреть, как я кормлю девочку, девочка, как обычно, все выплевывала обратно, Франческа курила и смотрела.
– Не понимаю, как ты это выносишь, – сказала она. – В тот день, когда у меня родится ребенок, я покончу с собой.
Альберто был у себя в кабинете. Я пошла сказать ему, что у нас Франческа, у нее что-то случилось и она остается у нас ночевать.
– Ладно, – сказал он. Он читал немецкую книжку о Карле V и делал заметки карандашом на полях.
Я уложила девочку спать. Франческа сидела в гостиной, развалившись на диване, и курила. Вид у нее был такой, словно она сидит в своей комнате. Она сняла пояс с чулками и повесила на спинку кресла. Пепел она стряхивала прямо на ковер.
– Ты знаешь, что он тебе изменяет?
– Знаю.
– И тебе это безразлично?
– Нет.
– Уходи от него. Поедем куда-нибудь вместе. Сукин он сын! Что ты в нем нашла?
– Я люблю его, и у нас ребенок.
– Но он же тебе изменяет. Без зазрения совести. Я их все время вижу вместе. Совсем некрасивая. Задница как кочан капусты.
– Ее зовут Джованна.
– Уходи от него. Что ты в нем нашла?
– Значит, ты ее видела. Ну и как она?
– Ммм, одеваться не умеет. Я часто их вижу. Прогуливаются себе не спеша.
– А почему как кочан капусты?
– Слишком круглая. А она идет и вихляет ею во все стороны. Какого черта ты меня об этом спрашиваешь?
Она разделась догола и принялась разгуливать по гостиной. Я заперла дверь на ключ.
– Боишься, что он меня увидит? Что этот сукин сын меня увидит? Тогда одолжи мне ночную рубашку.
Я принесла ей ночную рубашку, и она ее надела.
– Да сюда еще троих поместить можно, чего это ты стала такая толстая?
– Я бросила кормить и теперь похудею.
– Не хочу детей и замуж не хочу. Знаешь, почему я поссорилась с матерью? Им вздумалось выдать меня замуж за какого-то типа из транспортного агентства. У них просто мания вечно искать мне женихов. Хватит! Домой я больше не вернусь. Сниму комнату и буду искать работу. Я этим семейным уютом сыта по горло. Можешь себе представить, как мне хочется, чтобы еще и муж под ногами путался. И изменял мне, как твой. Очень приятно. Мне нравится спать с мужчинами. Но я люблю часто их менять. Раз, другой – и до свидания.
Я смотрела на нее. И слушала со страхом.
– У тебя были любовники?
– Конечно. – Она рассмеялась. – Тебя это шокирует?
– Нет, но я не очень тебя понимаю.
– Что ты не понимаешь?
– Как можно их менять.
– Не понимаешь?
– Нет.
– У меня было много любовников, первый в Риме, когда я пыталась стать актрисой. Он сделал мне предложение, и я смылась. После нескольких раз он мне опротивел. Я готова была выбросить его из окна. Но тогда я самой себя боялась: что со мной такое, черт побери? Может, я просто шлюха, если мне так нравится менять любовников? В юности мы так пугаемся слов. Я тоже тогда думала, что должна выйти замуж и жить, как все женщины. Но потом постепенно поняла, что нельзя все драматизировать. Мы должны принимать себя такими, какие мы есть.
– И других мы тоже должны принимать такими, какие они есть, – сказала я. – И Альберто я должна принимать таким, какой он есть. И потом, мне не нравится менять мужчин.
Она вдруг рассмеялась и поцеловала меня.
– Я мразь, да?
– Нет, ты не мразь, но в старости ты останешься одна.
– Вот уж это меня совершенно не волнует. Когда мне стукнет сорок, я покончу с собой. А может, ты к тому времени все-таки бросишь этого сукина сына, и мы будем жить с тобой вместе.
Я тоже поцеловала ее и пошла к себе в комнату. В голове у меня был туман, и я думала сразу о многом. В голове моей вертелось сразу много слов: сукин сын, капуста, шлюха, мразь, принимать себя такими, как есть, покончить с собой. Я видела Альберто и Джованну, которые не спеша прогуливались по улице – так он гулял и со мной, когда мы еще не были женаты. Теперь мы никогда не ходили гулять. Я легла спать. Мне безумно хотелось пойти к нему в кабинет и лечь рядом с ним. Хотелось положить голову ему на плечо и спросить его, почему мы больше не гуляем вместе. И еще мне хотелось сказать ему, что мне не нравится менять мужчин. Но пойти я не решилась – боялась, как бы он не подумал, что я напрашиваюсь, так и лежала в одиночестве, ожидая, когда меня сморит сон.
Франческа пробыла у нас три недели. Я была этому очень рада, и наши с ней разговоры действовали на меня успокаивающе. Я даже перестала впадать в панику, когда у девочки начинался понос, а когда я все же чего-нибудь пугалась, Франческа обзывала меня всякими словами, и это тоже как-то успокаивало. Несколько раз ей удалось уговорить меня оставить девочку с Джеммой и пойти вместе с ней в кино. Вставая утром, я радовалась, что сейчас увижу Франческу в белом атласном халате, с намазанным кремом лицом и буду болтать с ней до обеда. То, что мне есть с кем поговорить, было для меня огромным облегчением. Тогда я поняла, как мало мы с Альберто разговариваем: мы почти ничего с ним не обсуждали, и я постепенно отвыкла делиться с ним своими мыслями. Дома он большей частью сидел у себя в кабинете. Там царил страшный беспорядок, потому что делать уборку он не позволял. Джемма стелила ему постель, в его присутствии подметала пол, и он тут же прогонял ее. Она не смела прикасаться ни к столу, ни к шкафам. На всем лежал слой пыли, и пахло затхлостью. На столе стояли портрет его матери и гипсовый бюст Наполеона – он вылепил его сам в шестнадцать лет. Наполеон был совершенно не похож на себя, но бюст красивый. Еще там было много военных кораблей, отделанных до мельчайших деталей, – его детское увлечение. Он очень гордился своими кораблями, особенно одним маленьким парусником с флажком. Он даже позвал в кабинет Франческу посмотреть на них и обратил ее внимание на флажок. Он показал ей свои книги, прочел нам вслух Рильке. Он был очень любезен с Франческой, прямо из кожи вон лез, чтобы ей понравиться. Когда попадался новый человек, он всегда стремился его покорить. Кроме того, он, по-моему, побаивался Франчески. Наверно, и Джованны он тоже боялся. А меня он не боялся совсем, вот в чем беда. Меня он не боялся нисколечко.
Франческа попросила меня сходить к ней домой и принести кое-какие вещи. Тетя была дома, увидав меня, расплакалась. Она пристала ко мне с расспросами, и я не знала, что ей ответить. Тетя все пыталась понять, почему Франческа так ополчилась на того типа из транспортного агентства. Такой приличный молодой человек, и собой недурен. И еще она пыталась понять, чего вообще надо Франческе в жизни. Она совсем ничего не понимала в своей дочери.
– Новое поколение, – твердила она, – новое поколение.
Она плакала и вытирала лицо мокрым платком. Я уговаривала ее, что Франческа очень молода и еще найдет человека, которого полюбит по-настоящему. Но она сказала, что ей очень не нравится, как Франческа ведет себя с мужчинами, как она с ними кокетничает и держит возле себя сразу троих или четверых. Думаю, она не подозревала, что у Франчески были любовники. По-моему, ей это и в голову не приходило. Она изо всех сил старалась что-нибудь понять, но ничего не понимала. Я думала о том, как трудно человеку понять другого, как мучается он, стараясь угадать истину, как ощупью передвигается в темноте, точно слепой. Я уложила вещи в пакет и ушла.
Франческа была на кухне и выщипывала себе перед зеркальцем брови. Джемма смотрела на нее с раскрытым ртом, и Франческа состроила ей гримасу.
– Пойди приготовь мне ванну, детка, – сказала она ей.
Джемма, хихикая, убежала. Франческа вынула из пакета свои вещи и с серьезным видом осмотрела их со всех сторон. Я спросила ее, собирается ли она вернуться домой.
– Нет, – ответила она, – с меня хватит!
Я стала выжимать девочке апельсиновый сок. Я в первый раз давала ей апельсиновый сок и оттого волновалась и радовалась. Радовалась, что девочка растет и уже ест, как взрослая. Я положила кипятить чайную ложечку.
– Все квохчешь над ней? – сказала мне Франческа. – А потом она вырастет и будет морочить тебе голову, как я своей маме. И кто ее выдумал, эту семью? Ни за что не выйду замуж!..
Я немножко ревновала Альберто к Франческе. Он был с ней так любезен и все время рисовал ее лицо. Она относилась к нему свысока, но, когда он стал рисовать ее лицо в своем блокноте, она немного смягчилась. По вечерам Альберто звал нас к себе в кабинет и читал нам Рильке, приходил Аугусто, и однажды мне пришло в голову, что Аугусто с Франческой могли бы пожениться. Я поделилась этой идеей с Франческой, но она сказала, что Аугусто со своими пышными усами, шарфом вокруг шеи и слишком короткими рукавами пиджака похож на деревенского нотариуса, и, если уж выбирать, она скорее предпочтет того типа из транспортного агентства. Но все же, когда приходил Аугусто, она сразу бежала пудриться и долго решала перед зеркалом, надеть ей бусы или нет.
Потом она продала свои драгоценности и сняла себе маленькую квартирку с телефоном, ванной и кухней. Собиралась устроиться на работу, но с этим не торопилась, решила пока заняться живописью – на сцену ее больше не влекло. Она писала странные картины с большими цветовыми пятнами. Чего в них только не было: и дома, и черепа, и воины в доспехах, и луна. Луна там была обязательно. Она достала себе большой фартук из серого полотна, весь день проводила дома за мольбертом и уверяла, что теперь у нее нет любовников.
Я почти все свое время посвящала девочке. Она начинала ходить, а я бегала за ней и следила, чтобы она не упала и не ушиблась. Она не желала ни на минуту расстаться со мной, сразу начинала плакать, и мне приходилось брать ее с собой даже в уборную. У нее был скверный характер, она все время капризничала и очень плохо ела. Мне удавалось что-то в нее впихнуть только за играми. Она ходила по комнате, держась за стулья, забавлялась с кошкой или с моей корзинкой для рукоделья, а я шла следом с тарелкой и, подкараулив, когда она откроет рот, всовывала туда ложку.
До года глаза у девочки были свинцово-серого цвета, но потом они стали постепенно меняться на карие. Волосы у нее были светлые, легкие как пух, причесывая, я туго стягивала их ленточкой. А сама она была все такая же худенькая, бледная, некрасивая. Глаза всегда словно потухшие, обведенные темными кругами. И ела, и спала она очень плохо. Плакала до позднего вечера и никак не хотела засыпать, мне приходилось носить ее на руках по комнате и петь ей песню. Она требовала всегда одну и ту же песню, это была французская песня, которой меня когда-то научила мать.
Я завешивала лампу куском красной материи, ходила взад-вперед с девочкой на руках и пела. Когда я наконец закрывала за собой дверь ее комнаты, я чувствовала себя совершенно измученной, как после долгой битвы. Но очень часто уже через минуту слабый, раздраженный плач вновь слышался в притихшем доме, и мне приходилось возвращаться, укачивать ее и петь песенку. Девочка терпеть не могла Альберто и, как только он брал ее на руки, сразу начинала верещать. Ей нужна была только я, Альберто она видеть не хотела. Он говорил, что я ее слишком избаловала – не ребенок, а настоящее исчадие ада. Его часто не бывало дома, он все время куда-то уезжал, а когда возвращался, запирался в кабинете с Аугусто, и они о чем-то беседовали. Но теперь мне было уже не так важно знать, о чем они разговаривают – о Джованне или о чем еще. Мне было важно, чтобы девочка ела и чтобы на ее тарелочке с нарисованным цыпленком, вылезающим из скорлупы, ничего не оставалось. Я хорошо запомнила слова Альберто: ребенок – самое главное для женщины и для мужчины. Я убедилась, что для женщины это и правда самое главное. А для мужчины нет. Жизнь Альберто совсем не изменилась с тех пор, как родилась девочка, он все так же уезжал куда-то, так же рисовал в блокноте и делал заметки на полях книг и так же гулял по улицам легким быстрым шагом с вечно зажатой во рту сигаретой. У него не портилось настроение, если девочка не поела или была бледненькой. Он даже не знал, что она ест, и вряд ли заметил, как изменился цвет ее глаз.
Мне казалось, что я излечилась от ревности и мне теперь безразлично, встречается он с Джованной или нет. Я родила ребенка, и больше мне от него ничего не нужно. Мне теперь с трудом верилось, что я когда-то ждала его в пансионе и дрожала при мысли о нем, – так давно это было. Иногда он стал звать меня к себе в кабинет, и мы ложились в постель, но я все время прислушивалась, не раздастся ли в темноте слабый, раздраженный плач, и даже не задумывалась, испытываю я удовольствие или нет. Он не спрашивал меня об этом, и мне теперь казалось, что наш брак мало чем отличается от других браков – не лучше их и не хуже.
Как-то раз я вышла погулять с девочкой. Она только что получила в подарок от Франчески верблюда, и мы первый раз вынесли его на улицу. Он был очень красивый, вертел головой, и прохожие останавливались посмотреть на него. Мы потихоньку шли под теплым, ласковым солнышком, я чувствовала себя счастливой, потому что девочка выпила весь кофе с молоком и съела два печенья. Верблюд падал, я наклонялась, поднимала его и отряхивала его красивое красное седло.
И вдруг я увидела Альберто: он переходил улицу вместе с какой-то женщиной. Она была высокого роста, в каракулевой шубке – больше я ничего не разглядела. Я взяла на руки девочку, верблюда и побежала домой. Девочка вырывалась, кричала, ей хотелось гулять, но я крепко держала ее. Вернувшись домой, я велела Джемме снять с девочки пальто и побыть с ней на кухне, пока я напишу письмо. Я заперлась в гостиной и села на диван. Я так много думала о Джованне, что в конце концов ее облик навсегда для меня определился: большое неподвижное лицо, которое уже не причиняло мне страданий. Но вот это лицо исчезло, появилась высокая фигура в каракулевой шубке, и мне приходилось стискивать зубы, чтобы заглушить боль. Они не спеша прогуливались вместе, точь-в-точь как мне рассказывала Франческа. Он вышел из дома в три часа дня, сказав, что идет на работу, чтобы продвинуть какие-то застопорившиеся дела. Встретила я их примерно в половине пятого. Значит, он врал, врал постоянно, без зазрения совести. И лицо его оставалось безмятежным. Он снял шляпу с вешалки, надел плащ и ушел своим быстрым шагом.
Когда он вернулся, начинало темнеть. Я все еще сидела на диване, а девочка играла с кошкой на ковре. Джемма накрывала на стол. Он прошел в кабинет и позвал меня. Я пошла к нему. Взглянув ему в лицо, я поняла, что он тоже видел меня. Он был совершенно подавлен. И говорил почти неслышно.
– Мы не можем больше жить вместе.
– Не можем.
– Ты не виновата. Ты сделала все, что может сделать женщина. Ты очень любила меня и много мне дала. Но, должно быть, ты была права, когда говорила, что я слишком стар и не смогу привыкнуть к жене и ребенку. Я связан со своим прошлым. Я больше не могу.