355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Гинзбург » Семейные беседы: романы, повести, рассказы » Текст книги (страница 4)
Семейные беседы: романы, повести, рассказы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:02

Текст книги "Семейные беседы: романы, повести, рассказы"


Автор книги: Наталия Гинзбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)

– Надень серое с пуговками, – советовала мать.

– Нет, Галеотти его уже видел! – И бабушка в отчаянии заламывала руки.

Галеотти никогда не удостаивал бабушку и взглядом: он был занят разговорами с отцом о подъемах и спусках. А бабушка, несмотря на свои волнения по поводу «вчерашнего платья», на самом деле Галеотти не очень-то жаловала – считала грубым, неотесанным и боялась, что в горах он заведет отца в какое-нибудь опасное место.

Племянника Галеотти звали Франко Разетти. Он изучал физику, но тоже был помешан на сборе насекомых, минералов и заразил этим Джино. С гор они притаскивали образчики мха, завернутые в носовой платок, дохлых жуков и различные кристаллы – ими был набит весь рюкзак. Франко Разетти за столом не умолкая говорил о физике, геологии и насекомых и все время катал по скатерти хлебные шарики. У него были острые, как у матери, подбородок и нос, а под носом щеточка усов; кожа у него, словно у ящерицы, отливала зеленым.

– Очень умен, – говорил о нем мой отец. – Но такой сухарь! Ученый сухарь!

Однако этот «ученый сухарь» как-то раз написал стихотворение; это произошло, когда они с Джино, спускаясь с гор, укрылись в заброшенной хижине, чтобы переждать дождь.

 
Дождь сыплет, монотонный и упорный,
Из-за хребтов надвинулся стеною,
И зелень трав, и тьму ущелий черных
Покрыв однообразной пеленою.
 

Джино стихов не писал и не любил ни поэзию, ни прозу. Но это стихотворение ему почему-то очень нравилось, и он постоянно его декламировал. Оно было длинное, но я запомнила только одну строфу.

Мне эти стихи про «черные ущелья» тоже казались замечательными, даже завидно было: ну почему не я их написала? Ведь все так просто – «зелень трав», «черные ущелья»: сколько раз я смотрела на них, но ничего поэтичного не увидала. Значит, смотрела не так. А может, со стихами всегда так: ничего особенного в них нет и сделаны они из ничего, из вещей, которые нас окружают. Я стала приглядываться ко всему вокруг в поисках чего-либо подобного «черным ущельям» и «зелени трав». Уж на этот раз никто их у меня не украдет.

– Джино и Разетти здорово ходят! – говорил отец. – Одолели Эгий-Нуар-де-Петере! Просто здорово! Жаль, что Разетти не интересуется политикой! Сухарь, одним словом!

– А вот Адель совсем не сухарь, – говорила мать. – Она молодчина – встает рано, рисует! Мне бы хотелось быть такой, как Адель!

Галеотти был низенький, толстый и всегда веселый человечек в мохнатом сером свитере. У него были седые усики, какие-то пегие волосы и загорелое лицо. Все мы его очень любили. Впрочем, я не очень хорошо его помню.

Однажды я увидела, что моя мать и Терни стоят в прихожей, а мать плачет. Мне сказали, что Галеотти умер.

Эти слова – «Галеотти умер» – так и остались во мне навсегда. С тех пор как я появилась на свет, из наших друзей и близких еще никто не умирал. Смерть у меня в голове переплелась неразрывно с веселым клубком серой шерсти, который летом часто прикатывал к нам в горы.

Галеотти умер скоропостижно, от воспаления легких.

Много лет спустя, после открытия пенициллина, отец говорил:

– Будь в то время пенициллин, Галеотти бы остался жив. Он ведь умер от стрептококковой пневмонии. Теперь ее лечат.

Мой отец, стоило кому-нибудь умереть, тут же добавлял к его имени эпитет «бедный» и очень сердился на мать, не имевшую такой привычки. А у отца это была семейная традиция: например, бабушка свою покойную сестру именовала исключительно «бедняжечка Регина» – и не иначе.

Словом, не прошло и часа после его смерти, как Галеотти стал «бедным Галеотти». Бабушке эту новость сообщили с величайшей осторожностью, потому что она очень боялась смерти и, если умирали ее знакомые, считала, что это вокруг нее смерть бродит кругами.

Отец после смерти Галеотти говорил, что теперь и горы ему не в радость. Он ходил по-прежнему, но уже без того удовольствия. Они с матерью стали вспоминать дни, когда Галеотти был жив, как время беспредельного счастья, веселья, молодости, когда горы еще не потеряли для отца своего очарования и когда казалось, что фашизму скоро придет конец.

– Какой у нас Марио хорошенький! – говорила мать, гладя по головке Марио, который только что проснулся и не мог еще продрать свои щелки.

– Сало лежало немало, – говорил Марио, сонно улыбаясь и потирая щеки. Это значило, что он сегодня в настроении и готов даже поболтать с мамой, с Паолой и со мной.

– Ты мой милый, ты мой красавчик! – говорила мать. – Ну вылитый Сильвио! А еще он похож на Суэс Айя Каву!

Суэс Айя Кава был известным в то время киноактером. Когда мать видела на экране скуластое лицо и монгольские глаза Суэс Айя Кавы, она восклицала:

– Копия – Марио! Смотри, Беппино, правда, наш Марио красавчик? – спрашивала она отца.

– Не нахожу, – отвечал отец. – Джино гораздо красивее.

– И Джино тоже красавчик, – кивала мать. – Все они очень симпатичные. Таких детей ни у кого нет!

А уж если Джино или Марио облачались в новый костюмчик от портного Маккерони, восторгам матери не было конца.

– Ах, какие милые дети, в новых костюмчиках я их еще больше люблю!

По поводу красоты и уродства у нас в доме никогда не сходились во мнениях. Например, спорили, красива или нет некая синьора Джильда из Палермо, служившая у наших друзей гувернанткой. Братья уверяли, что она просто страшилище, но мать говорила, что она необыкновенная красотка.

– Да ты что! – орал отец, закатываясь тем громовым смехом, от которого все дрожало в доме. – Да ты что! Какая она красотка!

Так же долго обсуждалось, кто страшней – Коломбо или Коэны – это наши летние знакомые.

– Коэны страшней! – надрывался отец. – Да как можно их сравнивать с Коломбо? Это же небо и земля! Глаз у тебя нет, что ли! Все вы слепые!

О своих многочисленных двоюродных сестрах – Маргаритах или Регинах – отец всегда отзывался с восхищением:

– Регина в молодости такая была красавица!

– Ну что ты, Беппино! – возражала мать. – Какая же она красавица! – И мать вытягивала подбородок и нижнюю губу, чтобы показать уродство Регины.

– Да что ты понимаешь в женской красоте? – возмущался отец. – Ведь, по-твоему, Коломбо страшней Коэнов!

Джино был серьезный, прилежный и спокойный мальчик; он никогда не дрался с братьями, был заправским скалолазом и отцовским любимчиком. Отец ни разу на моей памяти не назвал его «ослом», правда говорил, что «язык у него плохо подвешен». «Плохо подвешенный язык» на нашем лексиконе означал, что из Джино слова не вытянешь. Джино в самом деле был неразговорчив: он все читал, а когда к нему обращались, отвечал односложно, не поднимая головы. Когда Альберто и Марио пускали в ход кулаки, он и ухом не вел – продолжал себе читать, и матери приходилось трясти его, чтобы он их разнял. Во время чтения он машинально ел хлеб, одну булку за другой: после обеда Джино мог съесть не меньше килограмма.

– Джино, – кричал отец. – Ты что, язык проглотил? Расскажи же что-нибудь! И не ешь столько хлеба, иначе будет несварение желудка!

У Джино действительно часто бывало несварение: тогда он наливался кровью, ходил мрачный, а его растопыренные уши пылали огнем. Отца недомогание Джино очень тревожило, и он, бывало, будил мать по ночам, спрашивая:

– Чего это Джино надулся, как мышь на крупу? Уж не натворил ли он бед?

Настоящего несварения отец никогда не умел распознать: если сын дулся на весь свет, он тут же определял несварение, а стоило тому и в самом деле заболеть животом, подозревал какую-нибудь темную историю с женщинами – «с кокотками», как он выражался.

Иногда по вечерам он водил Джино к Лопесам, поскольку был глубоко убежден, что Джино – самый серьезный, воспитанный и презентабельный из его сыновей. Правда, у Джино была одна слабость – поспать после обеда; засыпал он и у Лопесов, в кресле, сидя против Фрэнсис, которая ему что-то говорила, а у него глаза слипались, он начинал клевать носом и вскоре засыпал с блаженной улыбкой, сложив руки на животе.

– Джино! – рявкал отец. – Джино, не смей спать! Вот и води вас в приличный дом!

С одной стороны, были Джино и Разетти с их горами и «черными ущельями», кристаллами и насекомыми. С другой – Марио Паола и Терни, ненавидевшие горы и любившие теплые помещения, полутьму, кофе. Они обожали картины Казорати, театр Пиранделло, стихи Верлена, издания Галлимара, Пруста. Это были два несовместимых мира.

Я еще не знала, какому отдать предпочтение. Меня привлекали оба. Я еще не решила, чем буду заниматься в жизни: изучать жесткокрылых, химию, ботанику или рисовать картины, писать романы. В мире Разетти и Джино все происходило при свете солнца, все было ясно, логично, без каких-либо тайн и недомолвок; а вот в речах Терни, Паолы и Марио на диване в гостиной сквозило нечто таинственное, непостижимое, одновременно притягивающее и пугающее меня.

– О чем это они там шепчутся? – спрашивал отец у матери, кивая на Терни, Марио и Паолу. – Вечно шепчутся по углам! Что значат все эти финтифанты?

«Финтифантами» отец называл всякие секреты; он не терпел, когда от него что-либо скрывали.

– Должно быть, говорят о Прусте, – объясняла ему мать.

Мать, как и Терни с Паолой, очень любила Пруста. Она рассказывала о нем отцу: Пруст обожал мать и бабушку, страдал астмой и постоянной бессонницей, а так как он не терпел шума, то обил пробкой стены своей комнаты.

– Видно, порядочный был пентюх! – хмыкал отец. Для матери не существовало выбора между двумя мирами: она погружалась и в тот, и в другой с одинаковой радостью, потому что в своей любознательности никогда ничего не отвергала.

Отец, напротив, посматривал на все новое с недоверием. Он боялся, что книги, которые Терни таскал к нам в дом, для нас «не подходят».

– Разве это подходит для Паолы? – спрашивал он мать, листая Пруста и выхватывая наугад какую-нибудь фразу. – Тягомотина, должно быть, – говорил он, бросая книгу: то, что это «тягомотина», его немного успокаивало.

А на репродукции с картин Казорати, тоже попавшие к нам от Терни, отец спокойно смотреть не мог.

– Мазня! Свинство!

Живописью он и вовсе не интересовался. Мать, когда они ездили в другие города, водила его по музеям. Со стариками, как то Гойя или Тициан, он еще кое-как мирился, поскольку они были общепризнанны и всеми превозносились. Однако картинные галереи он осматривал молниеносно и не давал матери задерживаться перед полотнами.

– Лидия, пошли, пошли отсюда! – торопил он ее: во время путешествий он вечно куда-то спешил.

Впрочем, мать тоже не была большой любительницей живописи. Однако Казорати она знала лично и считала его обаятельным.

– У него очень милое лицо.

«Милое лицо» художника было для нее достаточным аргументом в пользу его картин.

– Я была в мастерской Казорати, – объявляла сестра, возвращаясь домой.

– Очень обаятельный человек! – откликалась мать. – Такое милое лицо!

– Какого черта Паола шляется в мастерскую Казорати? – спрашивал отец, подозрительно хмуря брови. Он был одержим страхами, что мы, того и гляди, «попадем в беду», то есть любовную ловушку, и во всем видел угрозу нашему целомудрию.

– Просто так, она ходила туда с Терни по приглашению Неллы Маркезини, – объясняла моя мать.

Нелла Маркезини и моя сестра дружили с детства, отец хорошо знал и уважал ее: одного имени Неллы было довольно, чтоб он успокоился. Нелла Маркезини брала у Казорати уроки живописи, и ее присутствие в мастерской художника отец считал вполне законным. Вряд ли бы его успокоило, если бы мать упомянула одного Терни: его отец не считал надежным покровителем.

– Терни, видно, время девать некуда, – замечал он. – Лучше бы заканчивал работу по патологии тканей. Уж целый год об этом твердит.

– А знаешь, ведь Казорати антифашист, – говорила ему мать.

Со временем антифашистов становилось все меньше и меньше, и отец, когда слышал хотя бы об одном, очень радовался.

– Антифашист, говоришь? – заинтересованно переспрашивал он. – Но все равно картины у него – сплошная мазня! Как они могут нравиться людям!

Терни был большим другом Петролини. Когда Петролини приехал в Турин на гастроли, у Терни почти каждый вечер были контрамарки в партер, и он щедро делился ими с моими братьями и матерью.

– Как здорово! – радовалась она. – Сегодня вечером мы опять идем на Петролини! Я так люблю сидеть в партере! А Петролини, он такой обаятельный, такой остроумный! Наверняка он бы и Сильвио понравился.

– Значит, ты снова на весь вечер бросаешь меня одного, – говорил отец.

– Пойдем вместе, – предлагала мать.

– Еще чего! Чтоб я пошел смотреть на этого паяца! Очень нужно!

– Мы с Терни ходили к Петролини за кулисы, – сообщала мать на следующий день. – И Мэри с нами. Они с Петролини большие друзья.

Присутствие Мэри, жены Терни, было для отца авторитетным и успокаивающим аргументом, ибо он глубоко уважал Мэри и восхищался ею. Присутствие Мэри придавало законность и приличие как вечерним посещениям театра, так в известной степени и фигуре самого Петролини, которого отец все-таки презирал, полагая, что тот, выходя на сцену, приклеивает нос и красит волосы.

– Не могу понять, – искренне изумлялся он, – что Мэри нашла в этом Петролини. Тоже мне удовольствие – смотреть на этого фигляра! Ну ладно вы и Терни, вы вечно восторгаетесь всякими недоумками. Но Мэри – что она в нем нашла? Ведь он, по всему видать, темная личность.

По мнению отца, актер, в особенности комик, кривляющийся на сцене для потехи публики, не может не быть «темной личностью». Мать в таких случаях всегда напоминала ему, что его брат Чезаре всю жизнь провел в актерской среде и женился на актрисе. Неужели же все те люди, с которыми общался его брат, были «темными личностями» только потому, что рядились и красили волосы.

– А Мольер? – говорила мать. – Ведь он тоже был актером. По-твоему, и он – темная личность?

Мольера отец очень почитал.

– Ну, Мольер! Мольер – другое дело! Бедный Чезаре безумно любил Мольера! Но нельзя же ставить Петролини на одну доску с Мольером! – И он громоподобно хохотал при одной мысли о таком сравнении.

В театр ходили обычно моя мать, Паола и Марио; ходили обычно с Терни, которые, когда не имели контрамарок, как на спектакли Петролини, абонировали ложу и приглашали их к себе. Поэтому отец не мог упрекнуть мать в том, что она бросает деньги на ветер; к тому же он всегда был рад, если мать проводила время с Мэри. И все-таки он не упускал случая попенять матери:

– У тебя только развлечения на уме, а я сиди тут один!

– Но ты же не выходишь из кабинета, – возражала мать. – Из тебя слова не вытянешь. Вот если бы ты проводил вечера со мной…

– Ну и ослица! – говорил отец. – Ты же знаешь, что у меня дела. Я ведь не такой бездельник, как вы все. К тому же я женился не для того, чтобы просиживать с тобой целые вечера.

По вечерам в кабинете отец работал – правил гранки своих книг, наклеивал иллюстрации. Однако иногда читал романы.

– Интересный роман, Беппино? – спрашивала мать.

– Да что ты! Скучища! Недоумок писал.

Но читал тем не менее очень увлеченно, курил трубку и смахивал пепел со страниц. Возвращаясь из поездок, он всегда привозил с собой детективные романы, которые покупал в привокзальных киосках, и заканчивал их чтение по вечерам у себя в кабинете. Обычно это были романы на английском или немецком языке: видимо, читать эти романы на иностранном языке казалось ему менее легкомысленным.

– Вот недоумок! – говорил он, пожимая плечами, но тем не менее дочитывал все до последней строчки.

Позднее, когда стали выходить романы Сименона, отец стал их приверженцем.

– А что, он не так уж плох, этот Сименон. Хорошо описывает французскую провинцию. Провинциальная среда ему удается!

Но тогда, во времена виа Пастренго, романов Сименона еще не было, и отец привозил книжонки в блестящих обложках с изображением задушенных женщин.

– Поглядите, какую чепуху читает этот Беппино! – говорила мать, наткнувшись на них в карманах отцовского пальто.

Терни способствовал заключению негласного союза между Паолой и Марио, который сохранялся и в его отсутствие. Это было, насколько я могла понять, родство душ под знаком меланхолии. В сумерках Паола и Марио совершали меланхолические прогулки – либо вдвоем, либо каждый по отдельности – или же со страдальческими придыханиями читали друг другу печальные стихи.

Что касается Терни, то он, насколько я помню, вовсе не был таким уж меланхоликом: не стремился к уединению, не совершал прогулок под луной. Терни жил совершенно нормальной жизнью – в своем доме с женой Мэри, детьми Кукко и Луллиной, которых они вместе с женой и нянькой Ассунтой баловали, потому что души в них не чаяли. Но Паоле и Марио Терни привил вкус к меланхолии, точно так же как к чтению «Нувель ревю франсез» и репродукциям с картин Казорати. Этому влиянию поддались именно Паола и Марио, а не Джино – они с Терни друг друга недолюбливали – и уж никак не Альберто – этому было наплевать на поэзию и живопись, он после «Старой девы по имени Ева» не написал больше ни одного стиха, а бредил только футболом; я тоже осталась в стороне: Терни меня интересовал лишь как отец Кукко, мальчика, с которым я иногда играла.

Паоле и Марио, погруженным в свою меланхолию, был ненавистен деспотизм отца и довольно суровые, простые порядки нашего дома; они считали себя там изгоями и грезили совсем о другом жилище с другими нравами. Их протест выражался в надутых физиономиях и гримасах, потухших взглядах, односложных ответах, яростном хлопанье дверьми, так что трясся весь дом, и решительном отказе идти в горы по субботам и воскресеньям. Стоило отцу удалиться, они приходили в нормальное расположение духа, потому что их протест на мать не распространялся, а был направлен лишь против отца. Они с удовольствием слушали рассказы матери и хором декламировали стихи о наводнении.

Вот уже несколько дней, как вода поднималась все выше!

Марио хотелось изучать право, но отец заставил его поступить на торгово-экономический факультет: он, неизвестно почему, считал, что юридический факультет – это несерьезно и не дает надежных гарантий на будущее. Марио на годы затаил в душе обиду. Что же до Паолы, то она и подавно была недовольна своей жизнью: ей хотелось лучше одеваться, из ее платьев ни одно ей не нравилось, потому что все они, как она утверждала, недостаточно женственны и топорно скроены, ведь ее обшивал все тот же Маккерони, мужской мастер, который, по мнению отца, шил хорошо и недорого. У матери была своя портниха – Аличе, но мать была ею недовольна.

– Как хочется платье из чистого шелка! – говорила матери моя сестра, когда они болтали в гостиной.

– Мне тоже! – отвечала мать, и обе принимались листать модные журналы.

– Я хотела бы, – говорила мать, – сделать себе платье покроя «принцесс» из чистого шелка.

– Я тоже! – вздыхала сестра.

Но чистый шелк был нам не по карману: в доме вечно не было денег. К тому же портниха Аличе все равно бы загубила его.

Паоле хотелось коротко остричься, ходить на высоких каблуках, а не в грубых мужских башмаках, сработанных «синьором Кастаньери», хотелось ходить на вечеринки к подругам и играть в теннис. Ничего подобного ей не дозволялось: по субботам и воскресеньям отец и Джино почти насильно тащили ее в горы. Паола считала Джино ужасным занудой под стать его другу Разетти и всем прочим друзьям; горы же она терпеть не могла. Тем не менее каталась на лыжах она хорошо, не как профессионал, конечно, однако усталости не знала и бесстрашна была, как львица, когда устремлялась по самым головокружительным спускам. Видя, с какой неистовой скоростью она летит вниз, я решила, что лыжный спорт ей доставляет удовольствие, но Паола продолжала упрямо твердить о своей неприязни к горам, к лыжным ботинкам, шерстяным гольфам и страшно расстраивалась из-за веснушек, появлявшихся от солнца на маленьком аккуратном носике; чтобы скрыть эти веснушки, она густо после вылазок в горы запудривала лицо белой пудрой. Ей хотелось выглядеть болезненной, хрупкой, бледной, как женщины с полотен Казорати, и она злилась, когда ей говорили, что она «свежа, как роза». При виде ее бледного лица отец, не подозревавший, что она пудрится, заставлял ее принимать железо от малокровия.

Отец по ночам будил мать и говорил ей о Марио и Паоле:

– Какая блоха их укусила? Мне кажется, этот недоумок Терни настраивает их против меня.

О чем шептались Терни, Паола и Марио на диване в гостиной, я не знала и до сих пор не знаю, но иногда они действительно говорили о Прусте. Тогда и мать вступала в их разговор.

– La petite phrase![3]3
  Короткая фраза (франц.)


[Закрыть]
– восклицала мать. – Как прекрасно он говорит о petite phrase! Сильвио наверняка бы это оценил.

Терни вынимал леденец изо рта и обтирал его платочком на манер Свана.

– Тсс, тсс! – шептал он. – Прислушайтесь, как потрясающе это звучит!

Паола и мать потом весь день его передразнивали.

– Чушь! – говорил отец, поймав на лету какую-нибудь фразу. – Надоела эта ваша болтовня! – И уходил к себе в кабинет. – Терни! – кричал он оттуда. – Вы так и не кончили своей работы по патологии тканей! Слишком много времени убиваете на глупости! Вы ленивы и мало работаете. Вы большой лентяй!

Паола была влюблена в одного своего товарища по университету. Это был маленький, субтильный, вежливый юноша с вкрадчивым голосом. Вместе они гуляли по набережным По и садам Валентино и говорили о Прусте: молодой человек был его пылким поклонником, более того – первым в Италии опубликовал статью о Прусте. Юноша писал рассказы, занимался литературоведением. Паола, по-моему, влюбилась в него только потому, что он был прямой противоположностью отцу – маленький, вежливый, с таким мягким, вкрадчивым голосом; к тому же он ничего не смыслил в патологии тканей и ни разу не стоял на лыжах. Узнав об этих прогулках, отец пришел в бешенство: во-первых, его дочери не должны гулять с мужчинами, а во-вторых, по его мнению, литератор, критик, писатель мог быть только легкомысленной, недостойной и даже «темной личностью» – в общем, писательский мир вызывал у него отвращение. Однако же Паола продолжала свои прогулки, несмотря на запрет отца; иногда она со своим кавалером попадалась на глаза Лопесам или еще кому-нибудь из друзей наших родителей, которые, зная о запрете, прилежно доносили отцу. Только Терни помалкивал, потому что Паола во время разговоров на диване сделала его своим тайным поверенным.

– Не выпускай ее из дому! – кричал отец матери. – Я запрещаю!

Мать также была недовольна этими свиданиями и к юноше относилась настороженно: отец заразил ее своим необъяснимым, инстинктивным презрением к писательской братии, совершенно нам незнакомой, поскольку у нас бывали одни биологи, ученые или инженеры. Мать была очень привязана к Паоле, и до того, как у той возник роман с молодым литератором, они часто и подолгу бродили вместе по городу и разглядывали в витринах «платья из чистого шелка», которые не могли себе купить. Теперь у Паолы не было времени гулять с матерью, но, если они и выходили под ручку в город, разговор неизменно обращался у них на молодого человека Паолы, и обе возвращались домой злые друг на друга, ибо мать не оказывала юноше, почти ей незнакомому, той сердечности, которой требовала от нее Паола. Однако мать была совершенно не способна никому ничего запретить.

– Ты для них не авторитет! – орал отец, не давая ей спать по ночам.

Впрочем, как выяснилось, он тоже большим авторитетом не пользовался, потому что увлечение Паолы с годами прошло само собой, как догорает свеча, а вовсе не по воле отца и независимо от его криков и запретов.

Надо сказать, преследовал отец не только Паолу с ее субтильным кавалером, но и моего брата Альберто, который, вместо того чтобы делать уроки, гонял в футбол. Среди всех видов спорта отец признавал только горные. Остальные называл либо легкомысленными светскими развлечениями, как теннис, либо напрасной потерей времени, как плавание; море, пляжи, песок он ненавидел; что же касается футбола, то его отец к спорту даже не причислял, считая игрой уличных сорванцов. Джино учился хорошо, Марио тоже, Паола не училась, но отцу не было до этого дела – ведь она девушка, а девушке, по его мнению, учиться вовсе необязательно: все равно потом выйдет замуж; так, про меня отец даже не знал, что у меня не клеится с арифметикой, только мать переживала, ведь это ей приходилось со мной мучиться. Альберто же совсем забросил учебу, и отец, другими сыновьями к этому не приученный, разражался страшным гневом, когда Альберто приносил домой плохие отметки или его временно исключали из школы за недисциплинированность. Отец переживал за будущее всех своих сыновей и, просыпаясь по ночам, говорил матери:

– Что будет с Джино? Что будет с Марио? – Но за Альберто, который был еще гимназистом, он не просто переживал, а находился в состоянии настоящей паники. – Каков негодяй! Каков мерзавец!

Он даже не называл Альберто «ослом», потому что это в применении к Альберто казалось ему недостаточным: вина Альберто была неслыханной, чудовищной. Альберто либо гонял мяч на футбольном поле, откуда возвращался весь грязный и нередко с разбитыми в кровь коленками и забинтованной головой, либо шлялся где-то с друзьями и всегда опаздывал к обеду. Сидя за столом, отец нервничал, двигал стаканы, крошил хлеб, и неизвестно было, на кого он в данный момент сердится – то ли на Муссолини, то ли на Альберто, до сих пор не вернувшегося домой.

– Негодяй! Мерзавец! – восклицал он, когда Наталина вносила суп.

Обед продолжался, и гнев отца все возрастал. К десерту появлялся наконец шалопай – свежий, розовый, сияющий. Вот кто никогда не дулся и был неизменно весел.

– Негодяй! – гремел отец. – Где ты пропадал?

– В школе, – отвечал Альберто своим звонким мальчишеским голосом. – А потом пошел проводить друга.

– Друга! Негодяй – вот ты кто! Уже удар пробил!

«Ударом» отец называл час дня и то, что Альберто вернулся после «удара», воспринимал как неслыханный проступок.

Мать тоже жаловалась на Альберто:

– Вечно он грязный! Мотается повсюду, как оборванец! Только и делает, что выпрашивает у меня деньги! А учиться не желает.

– Я сбегаю на минутку к Пайетте. Сбегаю на минутку к Пестелли! Мам, дай две лиры, а? – Это была обычная песенка Альберто, других от него не слыхивали. И не потому, что он был необщителен, напротив, его общительности, подвижности и веселости мы могли бы позавидовать, просто он очень редко бывал дома.

– Вечно он с этим Пайеттой! Все Пайетта да Пайетта! – Имя «Пайетта» мать произносила с каким-то особым раздражением, словно взваливая на него вину за частые отлучки Альберто.

Две лиры были даже тогда небольшой суммой, но Альберто просил по две лиры несколько раз в день. Вздыхая и гремя ключами, мать отпирала ящик своего бюро. Альберто вечно нужны были деньги. Он повадился сплавлять букинисту книги из нашей библиотеки, так что стеллажи постепенно пустели, и отец время от времени безуспешно искал нужную ему книгу. Во избежание скандала мать говорила, что дала ее почитать Фрэнсис, хотя прекрасно знала, куда деваются книги. Иногда Альберто относил в ломбард фамильное серебро, и мать, обнаружив пропажу какого-нибудь кофейника, плакалась Паоле:

– Ты себе не представляешь, что он опять натворил! Ну что он со мной делает! И отцу не пожалуешься: он ведь его убьет!

Она так боялась отцовского гнева, что разыскивала квитанции из ломбарда в ящиках Альберто и тайком посылала Рину выкупать свое серебро.

Альберто не дружил больше с Фринко, канувшим в неизвестность вместе со своими романами ужасов; раздружился он и с сыновьями Фрэнсис. У Альберто были теперь Пайетта и Пестелли, его школьные товарищи, которые учились, однако, весьма прилежно; мать то и дело повторяла, что Альберто бы надо брать пример со своих друзей.

– Пестелли, – внушала она отцу, – очень хороший мальчик. Из уважаемой семьи. Его отец – тот самый Пестелли, который пишет в «Стампе». А мать знаешь кто? Карола Проспери, – говорила она с гордостью, пытаясь как-то возвысить Альберто в глазах отца.

Карола Проспери была писательницей, и ее книги нравились матери. Она явно выделяла Каролу из низменной среды литераторов, потому что та писала книги для детей, а ее взрослые романы были, по словам матери, «хорошей литературой». Отец, не прочитавший ни одной книги Каролы Проспери, лишь пожимал плечами.

Что касается Пайетты, то его в первый раз арестовали еще гимназистом за то, что он между партами разбрасывал антифашистские брошюры. Альберто, как одного из его ближайших друзей, вызывали на допрос в полицейский участок. Пайетту отправили в исправительный дом для малолетних, и мать говорила отцу все с той же гордостью:

– Ну, Беппино, что я тебе говорила? Альберто умеет выбирать друзей. Все они серьезные и хорошие ребята.

Отец пожимал плечами. Он тоже в душе был горд тем, что Альберто допрашивали в участке, и даже несколько дней не называл его негодяем.

– Оборванец! – говорила мать, когда Альберто возвращался с футбола взмокший, в разорванной одежде, с волосами, слипшимися от грязи. – Оборванец!

– Он курит и сбрасывает пепел на пол! – жаловалась она подругам. – Валяется на постели в ботинках и пачкает одеяло! Вечно клянчит у меня деньги. А ведь какой был мальчик! Добрый, послушный, ну просто золото! Я его маленького водила в кружавчиках, и у него были такие чудные локоны! И вот во что превратился!

Друзья Альберто и Марио редко появлялись в нашем доме; Джино, напротив, всегда приводил по вечерам своих друзей.

Отец приглашал их с нами отужинать. Он всегда был рад угостить людей, хоть иногда еды на всех не хватало. А нам он запрещал «напрашиваться на обед» к чужим.

– Опять ты «напросился на обед» к Фрэнсис! Какая наглость!

Если кого-нибудь из нас приглашали на обед, а мы затем плохо отзывались об этих людях, отец возмущался:

– Зануды, говоришь? Однако пообедать у них ты не побрезговал!

На ужин Наталина обычно подавала нам похлебку Либига – слишком жидкую, но мать ее обожала – и яичницу. Таким образом, друзья Джино разделяли с нами эту однообразную трапезу, а после слушали за столом рассказы и песни моей матери. Среди этих друзей был один, по имени Адриано Оливетти: помню, он впервые пришел к нам в солдатской форме, поскольку отбывал в то время воинскую повинность; Джино тогда тоже служил в армии, и они с Адриано были в одной казарме. У Адриано была курчавая, вечно нечесаная рыжая борода и длинные светло-рыжие волосы, закручивавшиеся на затылке колечками. Сам он был какой-то одутловато-бледный. Военная куртка неуклюже топорщилась на грузном теле; трудно было себе представить более неподходящую фигуру для серо-зеленого мундира и пистолета на поясе. Вид у него был всегда печальный, может быть потому, что военная служба была ему вовсе не по душе; робкий, молчаливый, он когда открывал рот, то уж говорил долго и тихо о чем-то странном, непонятном и при этом глядел в пустоту своими маленькими голубыми глазками, одновременно холодными и мечтательными. Казалось, Адриано – воплощение человека, которого отец определял словом «зануда», однако отец никогда не называл его «занудой», «тюфяком» или «дикарем», никогда не говорил ничего подобного в его адрес. Я спрашиваю себя почему и прихожу к выводу, что отец гораздо лучше разбирался в людях, чем мы предполагали: видимо, он сумел разглядеть под этим обличьем человека, каким Адриано суждено было стать в будущем. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь – отец не называл его «занудой» лишь потому, что знал от Джино о его пристрастии к горам и об антифашистских взглядах: Адриано был сыном социалиста, друга Турати.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю