Текст книги "Семейные беседы: романы, повести, рассказы"
Автор книги: Наталия Гинзбург
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)
Оливетти владели в Иврее фабрикой пишущих машинок. Среди наших знакомых промышленников не было; единственный промышленник, о котором когда-либо упоминалось у нас в доме, был один из братьев Лопеса по имени Мауро, очень богатый человек, живший в Аргентине; отец даже собирался послать Джино работать на его предприятии. Но Мауро был далеко, а вот промышленники Оливетти имели к нам какое-никакое отношение, и я всегда поражалась: неужели рекламные щиты на дорогах с пишущей машинкой, стремительно несущейся по рельсам, могут быть впрямую связаны с этим Адриано в серо-зеленом мундире, который по вечерам ест вместе с нами пустую похлебку.
Он и после службы продолжал приходить к нам. Он сделался еще печальней, застенчивей и молчаливей, потому что влюбился в мою сестру Паолу, в то время совсем его не замечавшую. У Адриано, единственного из наших знакомых, был автомобиль; даже Терни, человек весьма состоятельный, автомобиля не имел. Если отец куда-нибудь собирался, Адриано неизменно предлагал подвезти его на машине; это отца ужасно бесило: он терпеть не мог автомобилей и всяких, как он выражался, «подачек».
У Адриано было полно братьев и сестер – сплошь рыжих и веснушчатых; мой отец, тоже рыжий и веснушчатый, быть может, еще и поэтому питал к ним такую симпатию. Все знали, что они очень богаты, но нравы у них были простые: одевались скромно и в горах катались на старых лыжах, как у нас. Правда, автомобилей у них было – пропасть, они всякий раз при встрече предлагали нас подвезти; и вообще, стоило им заметить из окна машины какого-нибудь еле ноги передвигающего старика, Оливетти немедленно возле него останавливались; моя мать не уставала восхищаться их добротой.
В конце концов мы познакомились и с отцом семейства: это был маленький толстый человечек с непомерно большой белой бородой, сквозь которую проглядывали тонкие, благородные черты, и лучистыми голубыми глазами. Во время разговора он имел обыкновение теребить свою бороду и пуговицы жилета, а говорил тоненьким, писклявым фальцетом. Отец, видимо из-за этой белой бороды, всегда называл его «старик» Оливетти, хотя они с отцом были примерно одного возраста. Их сближали социализм, дружба с Турати и взаимное уважение. При встречах, однако, они начинали говорить разом, и каждый старался перекричать другого: один маленький, с пронзительным фальцетом, другой высоченный, с громовым басом. В речах «старика» Оливетти перемешивались Библия, психоанализ, слова пророков – то есть то, что было совершенно чуждо миру моего отца и в чем он разбирался очень слабо. Отец считал «старика» Оливетти большим умником и большим путаником.
Оливетти жили в Иврее, в доме, прозванном «монастырем», потому что в прошлом в нем располагался мужской монастырь; в их имении были леса и виноградники, коровник и конюшня. Каждый день у них подавали пирожные с домашними сливками, а мы на взбитые сливки облизывались еще с тех времен, когда отец запрещал нам останавливаться в горных шале. Между прочим, тогда он запрещал есть сливки, опасаясь мальтийской лихорадки. Но здесь коровы были свои, проверенные, так что о мальтийской лихорадке не могло быть речи. И мы наедались сливок до отвала. Однако отец нам строго наказывал:
– Смотрите не напрашивайтесь в гости к Оливетти! Нечего все время там торчать!
Он внушил нам, что мы там будем в тягость, поэтому однажды Джино и Паола, приглашенные как-то провести денек в Иврее, еще до ужина заторопились назад: как Оливетти их ни уговаривал остаться или хотя бы доехать до станции в автомобиле, они отказались и, голодные, в темноте, потащились к поезду пешком. В другой раз мне случилось ехать с Оливетти на машине; мы остановились в траттории, все заказали себе домашнюю лапшу и бифштексы, а я – только яйцо всмятку. Потом я рассказала сестре о своих опасениях, «как бы Оливетти не потратил на меня слишком много денег». Это каким-то образом дошло до промышленника, и он долго смеялся: так может смеяться только очень богатый человек, вдруг обнаруживший, что кто-то еще не знает о его богатстве.
Когда Джино окончил Политехнический институт, перед ним открылись две возможности. Либо поехать в Аргентину к Мауро, который имел предприятие и которого мы, подражая сыновьям Лопесов, фамильярно величали «дядюшкой Мауро», – отец долго и усердно с ним переписывался, обсуждая перспективы Джино. Либо поступить на фабрику Оливетти в Иврее. Джино выбрал последнее.
Итак, он оставил наш дом и переехал в Иврею; спустя несколько месяцев он сообщил отцу, что познакомился и обручился с одной девушкой. Отец пришел в бешенство. Он и впоследствии, стоило кому-нибудь из нас завести речь о браке, всегда бесился, на кого бы ни пал наш выбор. Повод для протеста он находил всегда. То ссылался на слабое здоровье избранника или избранницы, а то говорил, что они слишком бедны или слишком богаты Так или иначе отец запрещал нам жениться и выходить замуж, но всякий раз безрезультатно – мы обзаводились семьями без его благословения.
Джино в тот раз отправили в Германию, чтоб он выучил немецкий и позабыл невесту. Мать посоветовала ему навестить во Фрейбурге Грасси, ту самую подругу детства, которая говорила: «Чистая шерсть, Лидия!» и «Фиалки, Лидия!» Грасси познакомилась во Флоренции с книготорговцем из Фрейбурга и вышла за него замуж; он читал ей Гейне и заразил ее своей страстью к фиалкам и к «чистой шерсти»: в Германии, куда он привез ее после первой мировой войны, чистую шерсть найти было невозможно.
– Не узнаю свою Германию! – восклицал книготорговец, возвратившись в послевоенный Фрейбург.
Эта фраза стала крылатой в нашем доме: мать употребляла ее всякий раз, когда чему-нибудь удивлялась.
В то лето отец из нашей горной деревушки писал Джино в Германию, и Лопесам, и Терни, и Оливетти – все по поводу предстоящего брака; Лопесов, Терни и Оливетти он умолял отговорить Джино от этого шага, потому что это безумие – жениться в двадцать пять лет, ничего не добившись в жизни.
– Как ты думаешь, он виделся с Грасси? – то и дело обращалась мать к отцу при упоминании о Джино.
– Да при чем тут Грасси! – кипятился отец. – Можно подумать, в Германии только и есть что твоя Грасси! Важно, чтобы он выкинул из головы эту женитьбу.
По возвращении Джино осуществил свое намерение и женился; отец с матерью поехали к нему на свадьбу. И тем не менее, просыпаясь по ночам, отец еще долго сокрушался:
– Надо было послать его в Аргентину, к Мауро, а не в Иврею! Как знать, может, в Аргентине он бы и не женился!
Мы сменили квартиру, и мать, вечно бранившая дом на виа Пастренго, стала теперь жаловаться на новый дом, помещавшийся на виа Палламальо.
– Ну и название! – ворчала она. – Под стать самой улице! Надо же придумать такие дурацкие названия – виа Кампана, виа Салуццо! На Пастренго у нас был по крайней мере свой сад!
Новая квартира на последнем этаже дома выходила на площадь с большой неказистой церковью, фабрикой красок и общественными банями; ничто так не угнетало мать, как вид мужчин с полотенцами под мышкой, направляющихся в баню. Отец купил эту квартиру потому, что, как он говорил, она недорогая и пусть не слишком шикарная, зато в ней много преимуществ: большая, много комнат и от вокзала близко.
– А что нам до вокзала, – говорила мать, – ведь мы все равно никуда не ездим!
В нашем материальном положении, видимо, что-то изменилось: в доме стали реже говорить о деньгах, акции на недвижимость, если верить отцу, все еще падали и, по моему разумению, должны уж были под землю провалиться, однако мать и сестра, как ни странно, нашили себе платьев. У нас, как и у Лопесов, появился телефон. О дороговизне и ценах на хлеб не было больше и речи. Джино жил с женой в Иврее, Марио получил место в Генуе и приезжал домой лишь по субботам.
Альберто после долгих колебаний и споров поместили в пансион. Отец надеялся, что там ему придется туго, он задумается и возьмется за ум, а мать, напротив, внушала ему:
– Вот увидишь, как там хорошо, как весело! Ты не представляешь, какая у меня была счастливая жизнь, когда я училась в пансионе!
Альберто отправился в пансион, как всегда, в самом веселом настроении. Приезжая домой на каникулы, он рассказывал, что в пансионе, когда все сидели за столом и ели яичницу, внезапно раздавался звонок, входил директор и говорил:
– Запомните, что яичницу не режут ножом. Потом снова звонил звонок, и директор исчезал. Отец не катался больше на лыжах, ссылаясь на свой преклонный возраст.
– Эти чертовы горы! – говорила мать; она сама на лыжах кататься не умела, но теперь ей было жаль отца потому, что он больше не катается.
Умерла Анна Кулишова. Мать не видела ее много лет, но никогда не забывала. В Милан на похороны она поехала со своей подругой Паолой Каррарой, которая девочкой также часто бывала в доме Кулишовой. Из Милана мать привезла книгу в траурной окантовке – статьи в память о Кулишовой и ее фотографии.
Так, спустя много лет, мать снова увидела Милан, где у нее никого уже не осталось. Родные все умерли. А город она нашла изменившимся в худшую сторону.
– Не узнаю свою Германию! – сказала мать.
Семейству Терни пришлось переехать из Турина во Флоренцию. Сначала туда отправилась Мэри с детьми; Терни задержался еще на несколько месяцев.
– Какая жалость, что вы уезжаете! – говорила ему мать. – Неужели я не увижу больше Мэри и детей. Помните наш сад на виа Пастренго, где вы играли с Кукко в мяч? А еще с друзьями Джино в «волшебные шаги»? Как было хорошо, помните?
«Волшебными шагами» называлась игра, состоявшая в том, что один из играющих становился лицом к дереву и внезапно оборачивался, остальные могли делать шаги только тогда, когда он их не видел.
– Не нравится мне этот дом! – повторяла мать. – И улица не нравится! Я так скучаю по нашему саду!
Но долго печалиться мать не умела. По утрам, как всегда, вставала с песней, шла к Наталине распорядиться насчет обеда, потом садилась в седьмой трамвай. Доезжала до круга и, не выходя из вагона, возвращалась назад.
– Как здорово ездить в трамвае! – говорила она. – Гораздо приятней, чем на машине. Поедем со мной, – говорила она мне с утра. – Прокатимся до Поццо-Страды!
Поццо-Страда – это конечная остановка седьмого трамвая. Там была небольшая площадка с киоском мороженщика и последние дома окраины. Вдали виднелись поля пшеницы и маков.
После обеда мать читала газету, лежа на диване.
– Будешь вести себя хорошо, – говорила она мне, – свожу тебя в кино. Если, конечно, фильм «подходящий» для тебя.
Но ей и самой хотелось в кино: когда мне надо было заниматься, она все равно шла туда, одна или с подругами.
На обратном пути она всегда очень спешила: отец возвращался из лаборатории в половине восьмого и сердился, если не заставал ее дома. Выходил на балкон поджидать ее. Мать прибегала, запыхавшись, со шляпкой в руке.
– Где тебя черти носят? – орал отец. – Я же беспокоюсь! Держу пари, ты и сегодня таскалась в кино! Всю жизнь проводишь в этом кино!
– Ты написала Мэри? – спрашивал он затем.
Теперь, когда Мэри переехала во Флоренцию, от нее приходили письма, а мать всегда забывала ответить ей. Она очень любила Мэри, но заставить себя писать письма не могла. Даже сыновьям не писала.
– Ты написала Джино? – кричал отец. – Опять не написала! Если сегодня не напишешь, я не знаю, что с тобой сделаю!
Я проболела всю зиму. У меня было воспаление среднего уха, перешедшее в мастоидит. Сначала отец сам меня лечил.
В его кабинете был шкафчик под названием «аптечка», где он держал лекарства и инструменты, необходимые для лечения своих детей, друзей или детей своих друзей: йод для ссадин, люголь для смазывания горла, резиновый бинт – для ногтоеды. Этим бинтом так туго стягивали больное место, что палец синел.
Однако резиновый бинт имел обыкновение куда-то пропадать, как раз когда он был нужен.
– Куда же он запропастился? – орал отец на весь дом. – Куда вы подевали резиновый бинт? Ну и неряхи! Таких нерях еще свет не видывал!
Бинт в конце концов отыскивался в ящике его письменного стола.
Если кто-нибудь спрашивал у него совета по поводу своего здоровья, отец обычно раздражался:
– Что я вам, врач, что ли?
Он охотно лечил людей, но терпеть не мог, чтобы его просили об этом.
– Этот недоумок Терни утверждает, что у него грипп, – ворчал он за столом. – С постели не встает. А сам небось здоров как бык. А я должен теперь к нему тащиться.
Вечером, вернувшись от Терни, он объявил:
– Симулянт он, больше никто! Здоров как бык, а лежит в постели в шерстяной фуфайке. Чтобы я когда надел шерстяную фуфайку!
Но несколько дней спустя он сказал:
– Боюсь я за Терни. Температура не спадает. А вдруг это плеврит? Надо, чтобы его посмотрел Строппени.
Теперь, едва входя в дом по вечерам, он громко оповещал мать о здоровье Терни: у него плеврит, я же говорил. Лидия, ты слышишь: плохо дело, у него плеврит!
Он водил к Терни своего приятеля Строппени и всех знакомых врачей по очереди.
– Не курите! – кричал он на Терни, когда тот, поправляясь, начал выходить на веранду погреться на солнышке. – Вы не должны курить! Вы всегда злоупотребляли курением, вот и подорвали свое здоровье!
Сам отец дымил как паровоз, а другим запрещал.
С больными друзьями и детьми он был очень нежен и заботлив, но стоило им выздороветь, снова начинал драть с них три шкуры.
Моя болезнь оказалась серьезной, и отец вскоре перестал меня лечить и вызвал своих доверенных врачей. В конце концов меня положили в больницу.
Чтобы больница не подействовала на мою психику, мать внушала мне, что это дом, где живет врач, а больные в палатах – все его дети, двоюродные братья и племянники. Я послушно поверила в это, хотя и понимала, что больница – никакой не дом; вот так всегда – истина и выдумка смешивались у меня в голове.
– У тебя ножки стали тоньше, чем у Лучо, – говорила мне мать. – То-то Фрэнсис будет довольна!
Фрэнсис и правда все время сравнивала ноги Лучо с моими и расстраивалась, потому что ножки у него были как палочки, на них даже не держались белые гольфы, и приходилось надевать сверху черные бархатные подвязки.
Однажды вечером я услыхала, как мать говорит с кем-то в прихожей. Скрипнула дверца бельевого шкафа. На фоне застекленных дверей мелькали тени.
Ночью я слышала, как кто-то кашляет за стеной в комнате Марио. Но это был не Марио: он приезжал только в субботу. Мне показалось, что кашель принадлежит пожилому, толстому человеку.
Утром ко мне зашла мать и сказала, что у нас остановился синьор Паоло Феррари, что он старый, усталый, больной человек, у него сильный кашель и потому не надо задавать лишних вопросов.
Синьор Паоло Феррари сидел в столовой и пил чай. Я сразу узнала Турати, который приходил как-то к нам на виа Пастренго. Но раз мне сказали, что его зовут Паоло Феррари, я послушно поверила и стала считать его Турати и Феррари в одном лице; и снова истина перемешалась у меня в голове с выдумкой.
Феррари был старый и большой, как медведь; у него была все та же седая окладистая борода. Широкий воротник рубашки перехватывал галстук, мотавшийся на шее, словно веревка. Маленькими белыми руками Феррари-Турати листал сборник стихотворений Кардуччи в красном переплете.
Он сделал одну странную вещь. Взял книгу, изданную в память о Кулишовой, и написал длинное посвящение моей матери с надписью: «Анна и Филиппо». Я совсем запуталась: у меня в голове не укладывалось, как он может быть Анной и одновременно Филиппо, если все говорят, что он – Паоло Феррари.
Мать и отец, казалось, просто счастливы, что он живет у нас. Отец не устраивал никому разносов, и все говорили вполголоса.
Едва раздавался звонок в дверь, Паоло Феррари вскакивал и бежал по коридору в дальнюю комнату. Звонил или Лучо, или молочник: в те дни к нам не заходил никто из посторонних.
По коридору Феррари старался бежать на цыпочках: огромная медвежья тень вдоль стены.
– Это не Феррари, – сказала мне Паола. – Это Турати. Ему нужно уехать из Италии. Он скрывается. Не говори никому, даже Лучо.
Я поклялась никому ничего не говорить, даже Лучо. Но когда Лучо приходил, меня так и подмывало ему рассказать.
Лучо был не любопытен. Он мне говорил, что это я «всюду сую свой нос», когда я принималась расспрашивать о его домашних делах. Все Лопесы были очень скрытные: так, мы никогда не могли установить, богаты они или бедны, сколько лет Фрэнсис и даже что они едят на обед.
– У вас в доме, – сказал мне равнодушно Лучо, – живет какой-то бородач, который удирает из гостиной, как только я прихожу.
– Да, – сказала я, – это Паоло Феррари!
Мне хотелось, чтобы он еще что-нибудь спросил. Но Лучо ни о чем больше не спрашивал. Он забивал гвоздь в стену, чтобы повесить картинку, которую нарисовал для меня. На ней был изображен поезд. Лучо с детства увлекался поездами, вечно бегал по комнате, пыхтя и свистя, как паровоз. Дома у него была большая электрическая железная дорога – подарок дяди Мауро из Аргентины.
– Не стучи так, – сказала я ему. – Он старый, больной человек, от всех прячется. Не надо его тревожить.
– Кто?
– Паоло Феррари!
– Видишь тендер? – сказал Лучо. – Видишь, я нарисовал поезд с тендером?
Его интересовали одни тендеры. Я с ним скучала. Мы были одногодки, но мне казалось, он намного младше.
И все же я не хотела, чтобы он уходил. Когда за ним являлась Мария Буонинсеньи, я ныла, чтоб его оставили еще хоть на чуть-чуть.
Мать теперь отправляла меня и Лучо с Наталиной на площадь дожидаться Марии Буонинсеньи.
– Подышите немного воздухом, – говорила она.
Но я знала: это для того, чтобы Мария Буонинсеньи ненароком не столкнулась в коридоре с Паоло Феррари.
Посреди площади был засаженный травой пятачок с несколькими скамейками. Наталина усаживалась и начинала болтать своими короткими ножками с огромными ступнями, а Лучо с пыхтеньем и свистками носился по площади, изображая поезд.
Когда приходила Мария Буонинсеньи в своей облезлой лисе, Наталина рассыпалась в любезностях и улыбках. Она питала к Марии Буонинсеньи величайшее почтение. Мария едва удостаивала ее взглядом и говорила с Лучо на своем изящном и звучном тосканском диалекте. Видя, что он вспотел, она тут же натягивала на него свитер.
Паоло Феррари прятался у нас дней восемь или десять. Эти дни прошли на удивление спокойно. Я то и дело слышала разговоры о катере. Однажды вечером мы поужинали необычайно рано, и я поняла: Паоло Феррари сегодня уезжает. Все дни, что провел у нас, он казался веселым и невозмутимым, но в тот вечер за ужином нервно теребил бороду и вообще был заметно встревожен.
Затем явились трое мужчин в плащах: я из них знала только Адриано. Адриано начал лысеть, теперь у него на макушке поблескивала квадратная плешь, окаймленная рыжеватыми завитками. В тот вечер его лицо и поредевшие волосы были словно исхлестаны ветром. А в глазах стоял испуг, но вместе с тем какой-то веселый азарт; такие глаза я видела у него раза два-три в жизни – когда надо было помочь кому-нибудь бежать, или кого-нибудь спрятать, или вообще когда грозила опасность.
В прихожей я помогла Паоло Феррари надеть пальто, он сказал:
– Никому не говори, что я здесь был.
Он вышел с Адриано и теми незнакомцами в плащах, и больше я его не видела – он умер в Париже несколько лет спустя.
– Сейчас он небось уже подплывает к Корсике на своей лодке, – сказала Наталина на следующий день матери.
Услыхав эти слова, отец раскричался:
– Ты все разболтала этой полоумной! Она же ничего не соображает! По ее милости мы все угодим за решетку!
– Да нет, Беппино! Наталина отлично понимает, что надо держать язык за зубами!
Потом с Корсики пришла открытка с приветом от Паоло Феррари.
Через несколько месяцев я узнала, что арестованы Росселли и Парри, помогавшие Турати бежать. Адриано, говорили, еще на свободе, но и ему грозит тюрьма: не исключено, что он тоже станет скрываться у нас в доме.
Адриано действительно долгое время жил у нас, в комнате Марио, где прежде прятался Паоло Феррари. Теперь, когда Феррари был в безопасности, в Париже, все отбросили конспирацию и стали называть его Турати.
– Какой милый человек! – говорила мать. – Как хорошо, что он жил у нас.
Адриано благополучно избежал ареста и уехал за границу; они с моей сестрой обручились и теперь писали друг другу письма. К родителям приходил «старик» Оливетти, просил отдать сестру за своего сына. Он приехал из Ивреи на мотоцикле в кепке и с напиханными за пазуху газетами: когда едешь на мотоцикле, газеты спасают от ветра, объяснил он. Со сватовством он покончил в один момент, а потом еще долго сидел в гостиной, теребил бороду и рассказывал о себе: как почти без денег построил фабрику, как воспитывал детей, как у него вошло в привычку перед сном читать Библию.
Отец потом устроил матери сцену, потому что был против этого брака. Он говорил, что Адриано чересчур богат и чересчур помешан на своем психоанализе. Впрочем, у всех Оливетти это была идея-фикс. Отец к ним, в общем, хорошо относился, но говорил, что все они без царя в голове. А нас Оливетти считали безнадежными материалистами, особенно отца и Джино.
Вскоре мы поняли, что арест отцу не грозит. И Адриано – тоже; он вернулся из-за границы, и они с Паолой поженились. Едва выйдя замуж, сестра обрезала волосы, и отец промолчал: теперь он уже ничего ей не мог ни запретить, ни приказать.
Однако, чуть-чуть попривыкнув к ее новому положению, он снова принялся за старое, а заодно доставалось и Адриано. Отец считал, что они бросают деньги на ветер и слишком часто разъезжают на машине между Ивреей и Турином.
Когда у них родился первый ребенок, отец стал ругать их за неправильное обращение с младенцем: ему надо было обязательно принимать солнечные ванны, иначе у него будет рахит.
– Они сделают из него рахитика! – кричал он матери. – Он у них совсем не бывает на солнце! Скажи им, что ребенку нужны солнечные ванны!
К тому же он боялся, что если ребенок заболеет, то его понесут к знахарям. Адриано не доверял настоящим врачам и однажды, когда у него разыгрался ишиас, обратился к какому-то болгарину, который лечил воздушным массажем. Он спросил отца, что тот думает о воздушном массаже и знает ли этого болгарина. Отец слыхом не слыхал о болгарине, а разговор о воздушном массаже привел его в ярость.
– Шарлатан! Жулик!
Если у ребенка немного повышалась температура, отец ужасно беспокоился:
– Надеюсь, они не понесут его к знахарю? Малыша Роберта он очень полюбил: говорил, что красавчик и как две капли воды похож на «старика» Оливетти.
– Погляди, Лидия, ну вылитый старик Оливетти! – радостно смеясь, говорил он матери. –Одно лицо!
Приезжая к Паоле в Иврею, отец с порога требовал:
– Ну, рассказывай, что Роберто? Как там наш красавчик?
Паола родила еще девочку, но она отцу не нравилась. Когда ее подносили, он, почти не глядя, объявлял:
– Роберто красивее!
Паола обижалась, уходила, хлопнув дверью. А отец, кивая ей вслед, говорил матери:
– Видала эту ослицу?
В первое время после замужества Паолы мать часто плакала, скучая по ней. Мать с Паолой были очень близки и болтали без умолку, как подружки. Мне мать ничего не рассказывала: я, дескать, еще маленькая и из меня «слова не вытянешь».
Теперь я ходила в гимназию, и мать не учила меня больше арифметике, в которой я по-прежнему ничего не понимала, но она уже не могла мне ничем помочь, потому что гимназический курс позабыла.
– Слова из нее не вытянешь! Молчит как рыба! – жаловалась на меня мать.
Единственное, что ей нравилось со мной делать, так это ходить в кино. Однако я не всегда поддавалась на ее уговоры.
– Не знаю, что скажет моя хозяйка! Сейчас у хозяйки спрошусь, – говорила мать по телефону подругам.
Она стала называть меня «моя хозяйка», поскольку от меня теперь зависело, что мы будем делать после обеда – пойдем в кино или нет.
– Мне все надоело! – плакалась мать. – В этом доме нечего, ну просто нечего делать! Все разъехались. Тоска зеленая!
– А все потому, – говорил отец, – что нет внутренней жизни. Вот у тебя и тоска.
– Мой Мариолино! – восклицала мать. – Слава богу, сегодня суббота и приедет мой Мариолино!
В самом деле Марио являлся почти каждую субботу. В комнате, где спал Феррари, он клал чемодан на кровать и любовно вынимал оттуда шелковую пижаму, мыло, сафьяновые домашние туфли; он был большой франт и покупал себе красивые костюмы из английской шерсти.
– Чистая шерсть, Лидия, – говорила мать, поглаживая материю. – Что ж, и тебе есть в чем на люди показаться! – добавляла она, повторяя присказку моей тетки по матери, Друзиллы.
Марио все еще твердил «сало лежало немало», подсаживаясь ко мне и матери в гостиной и поглаживая себя по щекам, но потом сразу же шел к телефону, вполголоса назначал какие-то таинственные свидания.
– Пока, мама! – доносилось из прихожей, и мы его уже не видели до ужина.
Своих друзей Марио редко приводил домой, а если и приводил, то запирался с ними у себя в комнате. Друзья его держались деловито и озабоченно, и Марио тоже всегда держался деловито и озабоченно: казалось, он думает только о карьере и больше ни о чем. Он позабыл о Терни и читал теперь не Пруста или Верлена, а лишь книги по экономике. Каникулы он проводил за границей, на море. С нами в горы ездить совсем перестал. Он сделался очень самостоятельным, и мы порой даже не знали толком, где он находится.
– Где Марио? – спрашивал отец, когда от Марио долго не было писем. – Где его черти носят, этого осла!
Правда, Паола нам докладывала, что Марио часто ездит в Швейцарию, но не для того, чтобы кататься на лыжах. Он ни разу не вставал на лыжи с тех пор, как уехал из дому. В Швейцарии у него была любовница, худющая как жердь, и весу в ней было не больше тридцати пяти килограммов: Марио признавал только очень худых и очень элегантных женщин. Нынешняя пассия, рассказывала Паола, принимает ванну два или три раза в день. Впрочем, и Марио только и делал, что мылся, брился и брызгал на себя лавандовой водой: больше всего на свете он боялся неопрятного вида и дурного запаха. Он был почти так же брезглив, как бабушка: беря из рук у Наталины кофе, он прежде всего оглядывал чашку со всех сторон – хорошо ли она вымыта.
– Хорошо бы Марио попалась достойная жена! – мечтательно говорила мать.
Отец немедленно взрывался:
– Какая жена! Этого еще не хватало! Ни о какой женитьбе не может быть и речи!
Умерла бабушка, и мы поехали во Флоренцию на похороны. Ее похоронили в семейном склепе рядом с дедушкой Паренте, «бедняжкой Региной» и многочисленными другими Маргаритами и Регинами.
Отец теперь говорил о ней «бедная моя мама», и слова эти произносил с особой любовью и скорбью. При жизни он всегда глядел на бабушку свысока, считая, что она не большого ума. Впрочем, так же он обходился и со всеми нами. А теперь, когда она умерла, он прощал ей недостатки и слабости как невинные и заслуживающие снисхождения.
Бабушка оставила нам в наследство свою мебель. Мебель эта, по словам отца, была «очень ценная», но матери она не нравилась. Однако, когда Пьера, жена Джино, подтвердила, что мебель прекрасная, мать смущенно умолкла: она очень доверяла мнению Пьеры и ее вкусу. И все же, по мнению матери, мебель была слишком громоздкая и тяжеловесная: там были, например, кресла, которые дедушка Паренте вывез из Индии, – черного резного дерева, а вместо подлокотников – слоновьи головы; потом небольшие скамеечки, черные с позолотой, кажется китайские, множество фарфоровых статуэток, столовое серебро с фамильными гербами, оставшееся от Дормитцеров – боковой ветви нашего рода: в награду за денежную ссуду они получили от Франца Иосифа баронский титул.
Мать боялась, что Альберто, когда приедет из пансиона на каникулы, снесет что-нибудь в ломбард. Поэтому она заказала буфет, запиравшийся на ключ, и туда поставила весь фарфор. Она постоянно твердила, что бабушкина мебель не подходит для нашей квартиры – загромождает ее и совсем не смотрится.
– Эта мебель, – слышали мы каждый день, – не для улицы Палламальо!
Тогда отец решил сменить жилье, и мы переехали на проспект Короля Умберто, в небольшой старый дом, выходивший окнами на бульвар. Наша квартира находилась в нижнем этаже, и мать была очень довольна этим, поскольку до улицы рукой подать, не надо таскаться вверх и вниз по лестнице и можно даже выходить «без шляпы». У нее была мечта выходить «без шляпы», что отец ей строго-настрого запрещал.
– Но ведь в Палермо я всегда выходила без шляпы! – оправдывалась мать.
– В Палермо! Вспомнила, что было пятнадцать лет назад! Посмотри на Фрэнсис! Разве она когда-нибудь выходит без шляпы?
Альберто оставил пансион и приехал в Турин сдавать экзамены за лицейский курс. Экзамены он сдал на «отлично», чем нас просто поразил.
– Что я тебе говорила, Беппино? – торжествовала мать. – Когда он хочет, он может учиться.
– Ну а теперь? – спросил отец. – Что мы с ним теперь будем делать?
– Ну что ты будешь делать с этим Альберто! – в который раз вспоминала мать тетю Друзиллу.
У тети Друзиллы тоже был сын-лентяй, и она часто повторяла:
– Ну что ты будешь делать с этим Андреа!
Это ей, тете Друзилле, принадлежала еще одна знаменитая фраза:
– Что ж, и тебе есть в чем на люди показаться!
Иногда летом она выезжала с нами в горы, снимала дом неподалеку и, хвастаясь перед матерью одеждой своего сына, приговаривала:
– Что ж, и Андреа есть в чем на люди показаться! Сразу же по приезде в горы Друзилла шла на ферму, где продавали молоко, и говорила:
– Я даже готова чуток переплатить, но чтоб молоко мне приносили раньше, чем другим.
Дело кончалось тем, что молоко ей приносили в то же время, что и нам, а брали с нее дороже.
– Ну что ты будешь делать с этим Альберто! – все лето повторяла мать.
Друзиллы в тот год не было: она давно перестала выезжать с нами в горы, но в ушах у матери все еще стояли эти ее слова. Альберто на вопрос о его планах сказал, что собирается заняться медициной.
Сказал он это с равнодушно-смиренным видом, пожимая плечами. Альберто был высокий, худощавый блондин с длинным носом и пользовался успехом у девушек. Роясь в его ящиках в поисках квитанций из ломбарда, мать то и дело натыкалась на пачки писем с фотографиями девушек.
Он не виделся больше ни с Пестелли, который успел обзавестись семьей, ни с Пайеттой, которого по выходе из исправительного дома снова арестовали. Его судили и по приговору Особого трибунала отправили в заключение в Чивитавеккью. У Альберто теперь был новый друг – Витторио.
– Витторио, – говорила мать, – очень способный мальчик из вполне приличной семьи! Это Альберто у нас недотепа, но друзей он выбирать умеет.
Альберто так и остался на языке моей матери «оборванцем» и «недотепой», хотя теперь, после сдачи экзаменов за лицейский курс, трудно было понять, какой смысл она вкладывает в эти слова.