332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Медведева » Моя борьба » Текст книги (страница 8)
Моя борьба
  • Текст добавлен: 4 июня 2021, 20:01

Текст книги "Моя борьба"


Автор книги: Наталия Медведева






сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

– Этого, как ты говоришь, лысого уже шестьдесят два года нет в живых! При чем здесь лысый, если вам опохмелиться нечем?! Это уже другой лысый, меченый! Провел антиалкогольные кампании. Да как! Все виноградники старинные повырезали, олухи. Заставь дурака молиться…

– Ну, это уж как всегда, по-русски, моя лилипу-точка.

– Уже договорились до того, что мы все, оказывается, жили в тюрьме, под дулами пистолетов. Позорище! Ты сама там как сыр в масле каталась!

– Да хуй со мной… Мне всегда жалко простых, работяг. Маму. Твою и мою. Почему они не могут там иметь то, что местные имеют?

– А, может, и местные не должны всего этого иметь? Может, все это искусственно выжимается? Недаром даже во Франции, самой отсталой в этом отношении, появилась партия зеленых в Парламенте. Высокий уровень жизни, благополучие, так называемый прогресс – принес очень много вреда. Ине только физического, видимого, но и морального. Все думают, что так и должно быть. И так и будет. Постоянное улучшение. Хуюшки! Так не может быть. Потому что все эти улучшения несут сначала неосязаемые, невидимые – но потом как бухнет! – последствия.

– Да, мы все несознательные. Но хуй с нами… Дай мне лучше пивка. Принеси.

– Ничего не хуй с нами! Тебе не противно это «открытие» СССР? Оказывается, там есть мода! Озвереть. Ты лет пятнадцать назад уже у Зайцева работала, а они открыли. Оказывается, там есть рок. Главный рокер Горбачев! Это только лишний раз доказывает, что Запад всегда был вражески настроен. Почему-то журналисты не писали о моде и роке пятнадцать лет назад. Только об одетых в полосатые костюмы ГУЛАГа. Хотя и пятнадцать лет назад они туда ездили и ошивались с манекенщицами, упивались водкой из «Березки»!

– Аааа, не хочу больше политики, хочу пив-каааа! – захныкала Надюшка на матрасике.

Певица пошла на кухню за пивком и за водкой. Возвращаясь по коридору, она остановилась у intercomme[77], заверещавшего полуполоманным сигналом. «Спроси кто. Может, это Танька, обещала зайти…» Машка не любила, когда к Надюшке приходили ее русские девки. И эту Таньку беленькую тоже очень не любила. У нее был французский муж, которого она называла… папа. Так и говорила: «Папа, мне нужны новые брюлики… Папа, мне нужна новая шуба..» Машка просто готова была ударить эту Таньку, которая всегда была беленькой и чистенькой, ухоженной и… искусственной! Надюшка хоть с ней и дружила, относилась к ней нечестно. Тоже недолюбливала ее. В ней был русский дух, которым еще полстраны была заражено – дух, желающий справедливости и честности, равенства и правды.

– Ой, девчонки, такой ветер, с меня чуть все мои одежды не снесло. – Таня была, конечно, во всем черном.

Оттого, что современные женщины были в черном или леопардовом, «рваном» или наизнанку, они думали, что таким образом приближали себя к своему времени. Одной ногой уже в XXI веке. Но эти женщины – русские – жили по традиции содержанок прошлого века. А их французские сестры были жуткими ханжами. Она могла всю ночь прососать хуй молодому человеку на десять лет младше, а утром прийти на работу и распинаться о нравственности и морали сегодняшней молодежи.

Эта Танечка развязывала какие-то хвосты от Ри-кейль. Она была вся такая «с иголочки», что Машке хотелось засунуть ее в помойку на пару часиков, в мусорный бак. Как Врагиню, которая чем-то была похожа на эту Таньку. Трепещущую над своими тряпочками и штучками: «Ах, что там, солнце?» – и она демонстративно доставала свои тед-лапидусские очки. У Машки у самой были очки от Алана Микли! Но она не объявляла, что сейчас наденет их – смотрите все, я достаю мои очки Микли, а это значит, что стоят они восемьсот франков, а раз у меня такие очки, то и остальные вещи, можете представить себе, соответственной стоимости!

Танька пошла в комнату демонстрировать Надюшке свои колготки и трусы, оставив на кухонном столе портсигар и зажигалку. «Картье» И слышно было, как она рассказывает: «Папа мне купил… он оформил квартиру на меня… папа мне обещал». Машка пила водку с соком и курила Танькины сигареты Тоже «Картье»!

В мире ничто не менялось. Мужчины так же хотели приходить в общество с красивыми женщинами. Это означало, что они тоже не какое-то говно, раз такая с ним! Раз эта вот, вся «с иголочки», с мужиком, следовательно, и он кое-что из себя значит. «Писатель хоть стихи писал, книги, которые и через двадцать лет будут читать одуревая. А эти дядьки, что они производят? Деньги? Которые тратят вот эти инфузории-туфельки Тани?!» – страдала Мария.

Она пошла в комнату и стала разглядывать пластинки Надюшки. Нашла Дмитриевича и поставила. А Танечка все крутилась, все демонстрировалась. И Машке было стыдно. Какая она дура была, все-таки, эта Маша! Она ведь была манекенщицей! Да, и вот теперь она с трудом даже верила в то, что была когда-то ей, манекенщицей, вешалкой! Кривлялась и извивалась, вертелась и корчила рожицы – якобы очень «sophisticated»[78]. Ей теперь все это казалось бредом сивой кобылы! Не она это была! Она, правда, отчасти винила в таком к себе отношении писателя: «Я разучилась быть женщиной! У тебя самое потрясающее сравнение для меня – с морковкой Ой, какая у тебя морковка на голове! – можешь ты ляпнуть о моей прическе. Или удивиться – что это на тебе?!»

– Мне нравится твой свитер, Маша, – сказала Таня.

«А мне не нравишься ты и твоя рожа!» – произнесла в уме Маша, добрая русская девушка.

– Стоил всего триста пятьдесят франков? – сообщила Маша о черном свитере с шифоновой вставкой, что делало свитер элегантно-секси.

– Где это такие свитера за триста пятьдесят?! Сейчас меньше чем за полторы штуки и не купишь! – Танька захлопала глазами; она, как Врагиня, не красила ресницы.

– Ну, ты у нас, Танюша, у Валентино в бутике одеваешься… – сказала Надюшка и подмигнула певице.

Танечка напудрила носик из «герлановой» пудреницы, подкрасила губы «шанелевой» помадой, побрызгалась из флакона «Лакруа» «Се ля ви», сходила в туалет и пописала – неизвестно, может, какой-нибудь фирменной мочой!? – и ушла в частную клинику удалять маленькое родимое пятнышко со щеки.

– Какая она противная, эта крыса Танька. Тьфу на нее! – Машка плюхнулась в кресло и провалилась до самого пола. – О! еб твою мать! Все уже поломано!

Надюшка засмеялась: «Ох, без нее стало спокойней. А то она давит своей хорошестью. При ней и пивко стыдно пить…»

– Мне наплевать на нее. Неудобно… ты ж понимаешь! Кто она такая?! Меня блевать от нее тянет. Я предпочитаю такой Таньке клошаров!

– Ой, я тоже! – загоготала Надюшка. – Во всяком случае, сейчас. Но вот завяжу опять и тоже буду чистенькой и беленькой. Папочка ее обожает. И еще у нее два каких-то любовника – один барон, другой родственник принца Монакского… Представляешь, эта амеба с принцами…

– Эти мужики в моих глазах становятся такими же амебами, как она сама. Если они что-то в ней находят, то они сами ни хуя не стоят. Что они с ней делают? Ебут ее? Так она даже когда хуй сосет, не забывает, что вчера сделала чистку за двести, а педикюр за сто пятьдесят и что на ней трусы от «Томас»…

Как это ни ужасно, но именно своим пьянством Надюшка была лучше всех этих девушек в «Шанталь Томас», «Кензо» и прочее, хотя сама щеголяла в них, а потом перепродавала Машке.

* * *

«Иду от метро к кабаре. Вижу, с другой стороны, к нему клошар направляется. Ну, думаю, сейчас тебя погонят. Нет, он вошел. Я за ним. Спускаюсь в вестибюль, а там мой Алеша. Как собачка. Шапка-ушанка на подбородке замусоленными шнурочками завязана. «Я цыган! Мне можно!»

Первый раз пластинку Дмитриевича слушала в Ленинграде в 72-м году. В квартире отставного военного, куда привел парень по прозвищу Гулливер, где пили маленькими рюмочками водку. В последний – в день смерти Дмитриевича, еще не зная о ней. Водку тоже пили. «Жулик будет воровать! А я буду продавать. Мама, я жулика люблю!» – вот так и назови свой роман», – подхватил друг. Назвала.

«Я тебе не надоел? – спрашивает меня Алешка и кашляет жутким мокротным кашлем, как бабушка моя когда-то, под тик-так часов – Ты мне скажи. Я людей понимаю. Это меня, еби их мать, не понимают!» Он вытаскивает из кармана вместе с подкладкой стодолларовую, щупает в своих длинных коричневых пальцах, смотрит на свет, опять сует в карман. «Свет бардак и люди бляди!» Тип в трех магендавидах смеется «Мир, говорят, а не свет, Алеша». Дмитриевич прищелкивает каблуками: «Мира никогда не было и нет!»

«Королева эта для картинки!» – смеется он на английскую королеву на обложке «Жур де Франс». «Маша моя, я тебе покажу, как себя защитить!» Какому-то музыканту он «надел» гитару на голову за то, что тот не так аккомпанировал. «Пойте! Довольно мелодий!» – гаркал он своим властным голосом на балкончике «Разина», за шторой.

В церкви на рю Дарю был весь русский Париж. Кабацкие музыканты – в куцых, будто своих старших братьев из недоедающего поколения, пальтишках. Певицы – в шубах до пят и шляпах. Надо было, чтобы кто-то умер – увидеть лица людей днем. Зеленоватосерые оказались Старше при свете. Мрачнее днем, чем ночью. Вставали на колени. Хозяйка «Разина» тоже. Вставали в очередь прощаться. А гробик маленький. Как для ребеночка. Недаром говорят, что старики в детство впадают. Хулиган Алешка, взял и умер…

Когда подошло время гроб выносить – пошел град. Но не колкий. Крупный, мягкий и медленный. За гроб схватились цыгане. Алешка к ним ревновал. На кладбище поехали не многие. Многие пошли пить в «Петроград». Над могилой не пели. Только играли. Холодно было.

Последний из хора Дмитриевичей. Сохранилась пластинка 37-го года. «В Париж он больше не вернется…» – как пел Алеша».

– Дааа, – сказал писатель, выслушав эпитафию Дмитриевичу.

Певица была у него в гостях. В розовом его скворечнике, как говорил осторожный Д.С. Розовыми были стены, розовым был moquette[79]. В сочетании с писателем это было глупо.

– Ах, сколько раз я собиралась записать его на маг… Его истории на бумаге не звучат, это абракадабра какая-то, куски из разных эпох, он наверняка не знал, сколько ему лет… Леша Бляхов сказал, что не хотел бы, чтобы после его смерти такое о нем написали, и в то же время смеялся, улыбался… И Толстый сказал – о мертвых так писать, мол, нехорошо. А мне кажется, что о Дмитриевиче иначе нельзя! Он же был жуткий насмешник, не злобный, но осмеивал всех и вся, всегда шутил, ругался матом, и что же, надо написать о нем что-то возвышенно-туманное? Совершенно ему не свойственное? – Маша полулежала на матрасе писателя, а рядом лежала книга писателя, подаренная им Машке.

Эту книгу он уже подарил ей, на русском. Маша тихо ненавидела писателя за эту книгу. Она каждый раз, когда ненависть подступала к горлу, призывала на помощь фразу Трумэна Капоте. О том, что можно не любить писателя, но отказать ему в возможности наблюдать нельзя Она, правда, и не отказывала. Нет. Она очень даже позволяла. Она просто считала, что у них с писателем разное понимание об этике, такте и разная чуткость Писатель никогда не понял, почему она была обижена.

В этом романе, как и в трех других его, женский персонаж был все той же «белой лэди» с «пронзительным серым глазом», ну да, Врагиня была описана. А названа… Машей. Ее именем. Писал он эту книгу, живя с Машей. С Марией, с Марьей! И пусть он сто раз твердит, что эта книга была попыткой бестселлера, а имя Маша очень русское и всеми узнается, что так было надо… Он жил с Машей, и ему в голову не пришло, что Маше может быть обидно Он знал, что Маша страдала из-за одного уже существования Вра-гини. И вот он взял, описал еще раз Врагиню, еще раз разрушил миф о «белой лэди» и назвал ее Машей. Она плакала всю ночь, когда прочла в этом романе, – что только Машка умела так обвить свою руку вокруг шеи. Иона вспоминала, как она, Маша, обвивала свои руки вокруг шеи писателя… Русские всегда слишком серьезно относятся к литературе. Всё принимают за чистую монету. Но писатель сам рассказывал истории о Врагине, которые Маша потом прочла в романе. Он ведь твердил, что писал только правду, ничего, кроме правды… «Он еще будет жалеть, – думала Маша и делала свои выводы. – Он никогда серьезно ко мне не относился, не воспринимал меня серьезно в своей жизни».

Ведь это она пришла в жизнь к писателю. И это он, кто рассказал о порядках в ней, потому что был уже писателем. Профессионалом. Это он твердил по сто раз на день – уверяя будто себя – «это моя профессия, мой хлеб, моя работа…» И он рассказал Маше, какие в ней порядки. В этой профессиональной жизни писателя. Он первым залез во все ее бумаги и дневники, в старые папки и тетрадки. Он первым написал рассказ, где изменял Маше. И Маша училась у писателя и лазала в его дневники. Чему она не научилась, так это вкусу Врагини, который навязывал ей писатель. Он еще был во власти Врагини, когда с Машей познакомился и даже письма ей писал, которые Маша – дура’ – носила на почту. «Надень платьице», – говорил писатель, а Маша знала, что «белые лэди» всегда в рюшечках и кружевах, и напяливала штаны. «Подбери волосы…», – говорил писатель и чуть ли не показывал на фото проклятой Ане-ле с подобранными волосами. У Маши были коротенькие волосики, и он, писатель, еще в Америке! говорил, что есть такие «смешные парики, как шапочка курчавенькая». И Маша найдет потом, в Париже, фото Врагини в таком парике… Трезвая Маша молчала, считая себя не вправе предъявлять претензии писателю. А напившись, она обзывала его «мудаком!», выплескивая всю злость, которую молча носила в груди, почему-то названной писателем большой. Видимо, грудь была крупнее, чем у Анеле. Поэтому Машка получалась большегрудой девушкой. Так же и нога Машки была, видимо, крупной для писателя. У него был 43 размер, средний для мужчины. У Маши 40 – большой для женщины. Но у Маши был рост метр восемьдесят! И эти большие ступни очень даже были любимы одним молодым человеком в Лос-Анджелесе… он их любил полизать! У него, правда, рост был метр девяносто. А писатель предпочитал видеть в Маше большущесть, которая автоматически переходила в грубость. Даже ее «мод-фризоновские» сапоги он называл свиными! Они были чуть ли не из лайковой кожи… Машка-то писателю сразу доверилась и твердила себе, заглушая обиды: «Я должна быть с ним, я должна быть с ним!», а он смотрел на нее своим третьим глазом, не доверяя, проверяя и… отделяя.

– Сумасшедший Толстый уверял меня в отсутствии гидов по университетам Америки. Он хотел послать свой журнал во все университеты, где есть Slavic Department[80]. Он так уверенно говорил, что справочника не существует, что я почти поверила. Абсурд это, конечно. Как же люди поступают в университеты?! Это так по-русски – возвести все до невероятно важного значения. Таким образом можно потом кичиться, что у тебя этот гид есть. Я ему сделала этот список.

– Что ты хочешь, даже журналисты советские мало информированы. А Толстый не самый последний человек, «Либерасьон», может, читает. Дружил с Люсьеном Блэйном из Докз’а. А как живут все эти жирные, откуда они берут информацию…

– Да они слушают на русском радио «Свобода»' Этот толстый художник, который часто в «Разин» приходил, он мне как-то и сказал, что о тебе слышал по Свободе… С ума сойти можно! Из десятых рук информация.

Писатель подошел к телефону и стал говорить по-русски. Что было редко.

На стене висела фотография Машки Когда она была манекенщицей. Мало похожая на Машку На актрису Голливуда ЗО-х годов. Еще висел большой плакат с револьвером и картинка танка, советского Т-34. Машка называла писателя «бумажным солдатиком». Ему, наверное, было обидно, что его папа не стал крупным военачальником, генералом каким-нибудь. Впрочем, если бы отец его стал генералом, сын бы не был таким вот, как писатель, – защищающим советскую армию. Сын бы презирал генерала и закладывал бы его, как делали почти все их сыновья в перестроечной России. Отец никогда не писал писем писателю, и тот, видимо, этим мучился. Ему писала мама – невероятным таким почерком прилежной ученицы пятого класса. И у Машки и у писателя был конфликт с родителями. Стой только разницей, что писатель хотел-таки доказать им, что он человек, а Машка… ей доказывать было некому. Мама любила ее любой. Брат… он не оправдал надежд родственников и не стал гениальным кем-то или тем-то. Бабушка Машкина умерла. Тетя и дядя не были все-таки очень близкими… Поэтому она и хотела доказать писателю, он заменил все авторитеты и критерии. Он был высшим мерилом для Маши…

Писателю звонила сестра Врагини. Толстая русская женщина, о которой говорили, что она мать Врагини. Ох, чего только не говорили – «смерти скушно просто ждать / надо ж время коротать».

– Слушай, я прямо сейчас не могу. У меня девушка. О’кей? – закончил разговор писатель.

Машка промолчала, но уже, уже в ней злость подступала. Он сказал, что у него не Машка, а девушка – какая-то другая, значит, решит сестра Врагини…

– Что ты уже насупилась, когти наготове?

– Зачем ты этой толстой бабе говоришь, что у тебя девушка? Тебе стыдно сказать, что у тебя я?

– Да какая разница?

– Такая, что мне, например, было бы неприятно узнать, что у тебя девушка… Это значит, что, когда я ее встречу, она будет смотреть на меня уже иначе, уже скрывая будто бы от меня, что она знает о твоих девушках…

– Марья, какая ты зануда!

– Это ты – нечувствительный человек. Еще называешь себя нервным животным! Тебе в голову даже такие мысли не приходят. Ты только болтаешь о лояльности, а на деле…

Они возились на матрасе, даже легли под одеяло. Но ничего не могло уже у них получиться. Еще раз позвонила сестра Врагини. У нее там сидел какой-то советский литератор, желающий познакомиться с писателем, и писатель сказал, что сейчас выходит. Было восемь вечера. «Все равно тебе на работу..» Машке надо было позже на работу, она думала уехать прямо от писателя, в десять вечера… А он сам уходил. К врагам Маши. «У всех должны быть родственники… Она мне как родственница», – сказал писатель о толстой сестре Врагини. «Это мы с тобой уже как родственники…» – подумала Маша.

Она ушла, зло хлопнув дверью. Она шла по улице и плакала. Большая девушка с глазами слез, с трясущимися губами. «Он никогда не любил меня. Это я его любила, и люблю, и жду всегда, а он… Пусть это советский литератор окажется жирной жабой, с сальными волосами и жирными мозгами. Жалким и глупым, как они и есть на самом деле!» Она остановилась у первого попавшегося на углу автомата и набрала номер писателя Он еще не успел уйти. Она не дала сказать ему и «алло», закричав всхлипывая: «I hate your guts![81] Желаю, чтоб твоя проклятая книга не продалась! I hate your guts!» Она бросила телефонную трубку и пошла, рыдая, по Британской улице.

Часть вторая

Ветер рванул полы черного ее пальто с разрезами аж до бедер и, будто подставив ладонь под ягодицы, плавно повел вперед, подгоняя. Певица любила осень и дождь. Неудобную погоду. Тогда в городе можно было быть почти одной и днем. «Да, я тоже ношу черные одежды», – она увидела свое отражение в витрине с гигантским зеркалом, на бульваре Себастополь, за Монопри. Она напомнила себе обитателей дёз-Экуфф по пятницам: мужчин в черных пальто и шляпах, спешащих к синагоге, и ветер рвал их бороды и косички на висках, они придерживали шляпы; а коротковатые и широкие штанины их брюк трепыхались. Такое сравнение не могло прийти к русскому, живущему в СССР – им не хватало иронии. «Все женщины «фин де сьекль в черном», – правильно заметил Бродский. – Но, помимо этого, я принадлежу концу века тем, что читаю «Херальд Трибюн» и «Либе», слушаю радио Москвы и Би-би-си, Франс Интер…» У нее был черный мужской зонт с набалдашником, и она играла им, как тростью, идя за фотографиями. кота. «Мой кот даже не как кот. Он не такой, как в рекламах кошачьей еды, самой дорогой, Шиба, какой был у Врагини. Он дикий, мой кот, как и его хозяйка. Он ест сырые куриные печенки! Он прекрасен, мой кот… противный писатель. Сволочи, я еще устрою вам сладкую жизнь, буржуи проклятые!

Everywhere signs gonna crash![82] – запела она довольно громко и зло, благо что прохожих почти не было. Она ругала всех и всё. Ей прислали рукопись обратно (милые издатели), отказав. В четвертом издательстве.

Глядя на эту девушку во всем черном, вплоть до чулок, – и только как разломанная сургучовая печать – раскрытые красные губы, вихляющие красные туфли – вероятно, многие мужчины ощущали неловкость. Такая большая, такая уверенная, такая вся в черном… Наглая и слишком суровая ее физиономия, с глазами, глядящими поверх мужчин, должно быть, отпугивала или настраивала против. Или же они просто хотели побыстрей пройти мимо. Но часто к ней приставали замызганные какие-нибудь арабы, маленькие мужчинки, junkie[83] или полудурки, те, кому нечего было терять. Приглашающие в кабаки миллионеры – им тоже нечего было терять, потому что имели так много, что и не потеряешь… И потом, то в кабаке. Для скандала. Чтобы было что вспомнить – разбили тридцать бокалов, икры сожрали четыре кило, роз было куплено сто штук (больше у полек не было), певица пела на столе и давила шпильками пятисотки. Домой отнес на руках bodyguard[84]. Не певицу. Миллионера. Но… сейчас, сейчас – вон он, сидит, ждет, чтобы носить! Должен же кто-то певицу носить на руках!

Она не стала смотреть фотографии в ателье, а выйдя, перешла бульвар и вошла в кафе – чтобы рассмотреть за пивом и сигаретой Там, на закрытой уже терраске, никого не было, кроме одного мужчины. Парня. С чашечкой кофе, грустно как-то помешивающего ложечкой свой кофе. И на певицу поглядывающего. Она его, конечно, тоже разглядела, может, даже еще переходя бульвар, видела, но и виду не подала. Она сидела и очень увлеченно разглядывала фотографии. На самом же деле она себя демонстрировала! Делая всевозможные гримасы – удивления, умиления, восторга, ужаса, недовольства, грусти, как перед зеркалом. И пиво пила.

Середина восьмидесятых была отмечена невероятным количеством одиночек. Особенно это замечалось в выходные дни – когда уж если кто-то есть в жизни, обязательно с ним на вылазку в город – себя показать, на других поглазеть, сравнить. И певица часто замечала, что полно кругом одиноких юношей – таких немного отставших как бы от своего времени, потерявшихся. Не влезших еще в компьютеры, ни в minitel rose[85], ни в Naf-Naf[86]. Таких немного романтичных. Которых не было в Америке, как радостно замечал и писатель.

Певица допила пиво и, встав, направилась к выходу. Открывая дверь, она посмотрела на молодого человека в упор. У него были слегка вьющиеся, светлые волосы. Она вышла и раскрыла зонт. И пошла. Несколько метров прошла, и слева появился молодой человек, прошел немного рядом и спросил – ну что он мог спросить у нее?! «Могу я пригласить вас на стаканчик?» О, эти стаканчики… Можно, конечно, кофе пить, но в основном все пьют стаканчики перно, пива, белого или красного все-таки И, как правильно заметил Колюш,[87] – в СССР 40 миллионов алкоголиков. Как и во Франции. Но в СССР население под 300 миллионов, а во Франции… Певица почему-то тут же сказала, что плохо говорит по-французски. Может, подсознательно она хотела предупредить этого молодого человека, что – знаете ли, я девушка не простая, со мной очень много хлопот, мягко говоря… Но молодой человек сразу заинтересовался. Они уже шли мимо витрины Монопри, и певица успела увидеть красивые кружевные трусики. И вот они остановились на углу, там, где спуск в метро, куда певица спускалась каждый вечер, и она посмотрела на французского молодого человека – на нем тоже было черное пальто, такое стеганое, как одеяло, но не надутое шаром; он был выше певицы, и лицо его было несколько замученным, с очень резкими очертаниями, прямо будто кто-то специально постарался топориком вырубить скулы, и провалившиеся щеки, и квадрат подбородка, и острое яблоко… все, что певице нравилось! Он лизнул губы, и певица сказала: «Можем пойти в кафе напротив. Я покажу вам фотографии моего кота».

Период Божоле был в разгаре. Кругом висели объявления о том, что оно прибыло! прибыло! и спешите скорее к нам упиться нашим Божоле, нашим прохладненьким! Певица считала, что слишком оно дорого стоит в кафе —22 франка бокал. Бутылищу можно купить! Но она, конечно, заказала Божоле. И молодой человек тоже. Она, надо сказать, совершенно не знала, как себя вести с мужчиной днем, в кафе. Потому что мужчины в «Стеньке Разине» не считались – они были клиентами, с которых желательно содрать пятьсот или побольше. Она сомневалась, может ли быть соблазнительной, то есть способной соблазнить мужчину. Ну как женщины нормальные делают. Глазами крутят, сужают их или таращат, губы облизывают языком. Рукой проводят по груди или бедру своему, крутят на пальце локон и перекидывают его с одной стороны на другую. Или ноги перекидывают – в мини-юбке, разумеется – и лайкровые ноги[88] делают такой звук шуршащего шелка, а женщина закидывает голову назад и – ха-ха-ха! хорошо, если зубы хорошие.

Его звали Марсель. Ему было тридцать два года. У него были длинные пальцы с гадко покусанными ногтями. Он, правда, их не очень выставлял. Он курил и пил – много, сразу было видно. Он довольно тихо себя вел, так что певица не поняла, что у него за темперамент. Он не говорил vachement[89] после каждой фразы. Он рисовал. И гонял на мото. «Wow!»-надо закричать, как американские девушки. Какой класс! Не мужчина, а мечта! Они выпили по два бокала Божоле и вышли. Что дальше, певица не знала. Вообще, она не знала, что делают французы, когда знакомятся на улице. В Париже. В кино идут? Или сразу в кровать? Певица должна была идти в «Моно-при» купить еды своему коту. Ну, она и пошла, сказав молодому человеку «Салю!» А он – ничего.

И вот она идет по «Монопри», вдоль застекленных его стен-витрин, а по улице, параллельно ей, идет молодой человек Вот они идут, и певица уже проходит полки с шампунями, и там сейчас будет эскалатор наверх, к продуктам. А француз идет и слегка улыбается, грустновато так, и смотрит на певицу в черном, и только губы красные, и она смотрит, как он идет там и ветер его волосы шебуршит, и у него голубые глаза. Вот уже зубные щетки она проходит… Певица подбежала к витрине-окну и постучала в стекло, показав рукой, чтобы молодой человек вернулся обратно на угол, ко входу – тут все двери закрыты, с цепями, чтобы никто не мог выбежать с украденной вещью. И она быстро пошла обратно, мимо шампуней, мимо кружевных трусов, кассы, платков жутко темных и дорогих и вышла на улицу. Прямо к французу. Ей неловко было, что это она его попросила вернуться. Но что же делать, раз он не попросил? Так вот и расстаться, разойтись, разбежаться, да? И она ему предложила встретиться через час, на этом же месте, сказав, что она должна кое-что купить И он улыбнулся, и певица увидела, что у него нет двух передних резцов! Какой ужас! А встреча уже назначена.

Она опять пошла в «Монопри» и первым делом купила кружевные трусишки, а потом уже поднялась наверх, к продуктам. Она подумала, что наверняка этот тип какая-нибудь темная личность. Чего это у него, молодого человека, нет вдруг зубов! Выбил кто-то! Значит, он рискованный тип, проводит время там, где могут выбить зубы. Она быстро хватала какие-то банки с кошачьей едой, сырую печенку, три бутылки вина. Чокнутая! Она еще не знала, что будет делать, через час свидание! с этим французом, но, конечно, подсознательно – трусы купила, винища три бутылки! – она уложила себя с ним в кровать! «А что мне еще с ним делать? Я плохо говорю по-французски!» Про СИДу[90] она уже не подумала. Ее подружка Надюшка, которая по пьянке тоже могла неизвестно с кем выспаться, вообще считала, что у русских СИДы не может быть. Кошмар просто!

Она прибежала домой вся взмокшая и, сбросив с себя всю одежду, заперев беззвучно – он не умел еще и мяукать, этот ее кот! – Пуму в ванной комнате, раскрыла окна. Чтобы проветрить квартиру. Потому что, разумеется, она пригласит его к себе домой… Она, конечно, надела новые трусы. Они оказались очень подходящими, она посмотрела на себя в этих трусах в кривое зеркало со всех сторон и даже поприседала. Она помыла под мышками и побрызгала на лицо оставшейся водой «Эвиан». Она закурила и открыла бутылку вина, налила себе немного, чтобы при молодом человеке не открывать, а так вот, принести бутылку уже открытую, есть у нее вино, мол… А машина времени уже начала отсчет, она уже считала! уже вертелось вовсю колесико с секундами, время уже неслось вперед, приближая час… возвращения писателя! Потому что все это делалось певицей – бессознательно, подсознательно, машинально и как угодно! – чтобы вернуть писателя!

Ветер гулял по комнате, и развевались на стене портреты певицы. Все, кто к ней приходил, рисовал ее портрет. Но не из тщеславия она придумала это занятие приходящим, а чтобы было им что делать. Чтобы что-то осталось после них. Многие включали музыку, когда к ним приходили, но от этого ничего не оставалось. Вы вот не помните наверняка, какую музыку включил ваш приятель вчера, когда вы зашли к нему на аперитив…

Она пошла за французом. Она подумала, что, раз не дала ему сразу свой адрес, чтобы он пришел к ней через час, она, видимо, боялась – не того, что у него нет двух резцов! – а боялась связи с ним. Что-то в ней решилось на такую связь, не кабацкую. Потому что кабацкие – это были гулянки-пьянки, которые через день забывались. А вот так, днем, в трезвом состоянии, она никогда ни с кем не заводила связей. У нее был писатель. А сейчас она решила, что нет? Уже нет писателя?

Француз ее ждал. Успел приобрести книжку из коллекции «serie noire»[91]. У певицы промелькнуло в голове – видимо, он решил перевоспитываться и читать книжки, а не ошиваться там, где зубы выбивают… Они постояли на углу, их толкали прохожие, бегущие к переходу, идущие к газетному киоску или в метро. Певица предложила пойти к ней. Посмотреть ее кота. Она не сказала – кошку. Хорошо. Не сделала грамматической ошибки. И вообще, это было бы, в этой вот ситуации, воспринято во втором значении слова. «Не хотите ли посмотреть мою chatte[92]?!» – прозвучало бы ее предложение. Пуссикэт-кошечка-пиписька. Но по-русски лучше сравнить с мышкой. Но все равно – получается что-то мягонькое, зверек хороший такой, пушистенький. Ничего, сейчас молодой французский человек узнает, что такое русский зверь.

Они пришли, и французский мужчина сел на диванчик бразильского пэдэ и взял себе на колени котика. Колени у него были острые, видела певица с постели, на которой сидела. Они пили вино и рассказывали друг другу о себе. Француз мало рассказывал. Певица, правда, сразу спросила, почему у него нет зубов. Оказалось, что он только что вышел из госпиталя, куда попал из-за аварии на мото. Он не только потерял два зубы, но и в ноге у него была какая-то металлическая пластинка, чтобы кости сращивались. Еще он сказал, что сидел в тюрьме. Да, взял и сказал. Вероятно, певица производила впечатление девушки, которой можно сказать, не испугается. Или она что-то сказала про арестованных из «Аксьон-Директ»[93]. С сожалением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю