355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Медведева » Моя борьба » Текст книги (страница 3)
Моя борьба
  • Текст добавлен: 4 июня 2021, 20:01

Текст книги "Моя борьба"


Автор книги: Наталия Медведева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

* * *

Вот наша певица стоит, наблюдая за выступлениями артистов, и, конечно, понимает, для людей, пришедших сюда впервые, это должно быть впечатляюще Если они пришли в половине десятого, то застали балалаечный оркестр Леши Бляхова и его двух певцов – послушали русскую народную музыку. Потом увидели всех артистов. Потом им играл мини-оркестрик с какими-то другими певцами. А теперь, один за другим, выступают певцы с сольными номерами и аккомпанируют им уже другие музыканты… И то, что барабанщик – мудак – все время дубасит с одинаковой громкостью, и то, что старые все, – не важно. Это и не замечалось, может быть. А замечалось то, что всего много! Как у Энди Уорхола. А то, что количество не обязательно переходит в качество, – владелицей ресторана не учитывалось.

Тереза выходила на эстраду, и сразу было понятно – это профессиональная, шикарная артистка. В ней была такая порода, как у лошадей, сразу видимая. (Лодыжки у нее, кстати, как у породистой лошади, были тоненькие. А ноги длиннющие. На них и оглядывались французы двадцать лет назад – когда Терезка приехала в Париж и прогуливала себя по Елисейским.) Без презрения, но немного свысока она пела вечные «Две гитары» и «Что нам горе». Вместо того чтобы лежать на рояле в пьяно-баре и петь классику джаза и поп-песен! «А, Машка, мы, славяне, не можем, – оправдывалась она, улыбаясь и заостряя славянские скулы, – у нас всегда эмоции! Душа! Любовь! А карьера…» Интернациональная ее карьера не удалась из-за личной жизни – она вышла замуж за поляка по любви, вместо того чтобы выйти замуж за продюсера или не выходить замуж вообще, а заниматься карьерой.

Любовь прошла – и больше не вернется

Забыты все грезы-мечты… ах, любовь прошла!


Пела она, глядя на Антуана, видимо, об их любви в прошлом. С последней нотой она поднимала медленно руку вверх и будто рассыпала все, что осталось от их любви, застывая с поднятой и пустой рукой. Антуан тоже поднимал руку с бокалом и бросал его в проход, к низинке Маленький метрдотель, обычно стоящий рядом, поднимал крупные осколки: «Месье Антуан…»-кланялся он, посмеиваясь в несуществующие усики.

Иногда он эти усики делал при помощи черной расчески, изображая Адольфа. Певица наша и называла его Адольфом. Он страдал из-за своего небольшого роста ужасно. Он так хотел быть главнокомандующим! И в принципе был им – это он нарезал тончайшими листочками семгу! это он умел вогнать в бутыль шампанского пробку! это он мог поставить на столик с распитыми уже бутылками еще несколько и зачислить их в счет потом… Но этого никто не замечал – сожаление! это абсурдно, конечно, но оно было – никто не замечал Адольфа, потому что он был незаметен.

Выскочившая на эстраду цыганка Марчелка завопила: «Ой улица арменаску! Треча шатру цыганяску?» Что-то в этом роде все напевали себе под нос. И Антуан тоже уже знал некоторые фразы из песен наизусть. Так, например, песня-романс с припевом «Не сердись» называлась всеми официантами-французами «Сардины». Изменить свой репертуар в «Разине» было практически невозможно. Лана, аккомпанирующая себе на гитаре, Дмитриевич – они могли петь что угодно, в любом случае оркестр с ними почти не играл, а только недовольно переминался с ноги на ногу, издавая какие-то звуки, попадая или не попадая в тональность. Репетиций в «Разине» не существовало.

Марчелка была цыганкой из Румынии. Когда-то русский царь, который сам был немцем, думал, что «румын» – это профессия. В случае с Марчелкой так оно и было. Благодаря своему румынскому сумасшествию она умудрялась со всеми дружить, говорить на всех языках и выуживать деньги из всех! «Ну что, девочки, работаем?» – справлялась она у Терезки и Машки, когда в кабаке сидели саудовцы, шейхи, ливанцы, просто богачи. Под работой подразумевалось – быть приглашенной за столик и раскручивать на шампанское, петь и раскручивать на чаевые оркестру, из которых половину зажимаешь в руке и прячешь в корсете, потом едешь с саудовцами или ливанцами. «Машенька, одну тысячу они дают. Пять минут!» Дурочка-Машенька иногда не врубалась, и тогда румынка жестами должна была объяснять, за что дают тысячу: сжав кулачок и поднеся его ко рту, она издавала чмокающие-чавкающие звуки. Тысячу давали за минет Машенька отказывалась заработать, и, видимо, этим вызывала злость Марчелки. Та не отказывалась никогда, ни отчего.

«Ррррр, ах-ах-ах! Шоф романе!!!»

Как курица кудахтала посередине эстрады Марчелка, размахивая сразу пятью юбками. Все свои костюмы она шила сама. Затянутые в талии так, что. непонятно, как она дышит, безумные эти юбки, сшитые из тканей на распродаже в «Дрейфусе», под церковью Сакре-Кёр, по пятнадцать метров на юбку! одеты были одна на другую. Маленькие корсетики слегка прикрывали маленькие грудки Марчелки. Всегда много бижу[34] и яркой косметики. У нее были плохие волосы – испорченные домашними перманентами[35] и красками, – но она часто носила парики, прикрепляла к макушке косы (длиной до копчика) огромными бантами из блестящих шарфов. Она играла три аккорда на гитаре, пила, как лошадь, и умела делать вид, что не пьяная. Этому наша певица очень завидовала.

Еще один бокал полетел в низинку. Антуан уже заказал вторую бутыль. Гейнзбур тоже швырял бокалы и махал палкой, недовольный таким, не по его, мэтра, вкусу, пением. Дмитриевича он любил, и тот, зная, шел всегда прямо к столу Гейнзбура, волоча стойку микрофона за собой. Дмитриевич уже, конечно, был староват – он наверняка сам не знал, сколько ему лет, – но в нем оставался накал страстей, и он даже пускал слезу во время пения.

Гейнзбург сам уже плакал под его «До свиданья, друг мой, до свиданья! Мне так страшно уходить во тьму. Кажный шаг мой, ох, стерегут страданья. В энтой жисти щастья нет нигде…» Гейнзбур давал ему денег, и Алешка, вернувшись на балкон, обычно доставал их, выворачивая подкладку кармана брюк, смотрел купюру на свет из-под колпачка колокольной луковки, плевал на нее – «Я цыган. Так надо!» – и совал обратно в задний карман.

После Маши пело трио цыган, недавно появившихся в «Разине». Зина-бандерша, как называла ее втайне Машка, с голым животом и длинными черными волосами, пугала иногда клиентов, не осведомленных в цыганском пении. Она была жуткой курилкой, и ее голос, никогда не поставленный, хрипел и сипел низко и страшновато Она похожа была иногда на Бабу-Ягу.

Гинзбур их тоже любил – видимо, потому что относился к ним только как к артистам, а в других певицах не мог не различить женщин. Трио тоже шло к Гейнзбуру, и Зина протягивала руки – не за деньгами – в пении о трагической судьбе двух роз. Алой и белой. Отсюда и соответственные характеры – пьяная и наглая и нежная, скромная. Но в конце концов завяли обе. Так что, – думала Машка – что ни делай, все помрем. Затем Зина протягивала руки уже за деньгами. А Машка стояла на балкончике, часто дыша, и в золотой кофте у нее уже лежали двести франков. От Антуана.

За советским столиком все уже были пьяными и общались с Дмитриевичем, официантом Николя Двое из Бруклина стояли посредине спуска в зал-низинку и закрывали таким образом вид Антуану. Вячеслав попросил их слегка отодвинуться Антуан был постоянным клиентом, он заказал уже вторую бутыль шампанского, а эти, бруклинские, бывшие советские – они здесь первый и последний раз пьют коньяк. Тот, что со Звездой Давида, стал возмущаться: «На Брайтоне я где хочу, там и стою! Я что – не плачу?!» Коньяк стоил 220 франков порция.

Цыганское трио заканчивало номер тем, что сын Зины – от корейского или китайского мужа, не от настоящего армянского, Георгия, аккомпанирующего на гитарах – Виктор с раскосыми глазами и длинными волосами передавал свою гитару маме Зине и… падал на пол! Машка называла этот танец припадком эпилепсии. Он взмахивал руками, Витька, задирал их вверх и потом всем телом валился на пол, на колени, и стукал руками по полу, и бился там на полу в истерии, колотя об пол, о грудь и задницу свою ладонями и крича-вопя «Аааа!» под аккомпанемент Георгия, прихлопывания Зины и бешеную игру оркестрика позади них.

* * *

Антуан, слегка поддатый, заскучал. В зале не было богатых арабов, заказывающих по тридцать бутылей шампанского, бьющих по сорок бокалов за вечер, открывающих несколько двухкилограммовых банок икры… Спектакля не было. Машка уже не знала, чем его забавить, и он ушел, сказав, что вернется, может быть, позже. Бруклинские тем временем затеяли настоящий скандал в главном баре с Вячеславом, выпившим немного водки. Мишель орала под лампой, чтобы он выпроводил их, а бруклинские кричали Вячеславу, чтобы тот «заткнул эту выдру!»

Маша пошла на балкон, где советские гости уже стояли, покачиваясь и собираясь уходить, подавая руки для прощаний. На выход готовился мини-шеф мини-оркестра. Терезка подшучивала над ним: «Ну-ка, покаж цо потрафиш!» – кричала она слепому на один глаз и глухому на одно ухо скрипачу.

«Вля-дик!» – кричит он уже из зала-низинки, и тот бежит петь Гейнзбуру. Ему, конечно, мешают, потому что как раз подают шашлыки. Это делают испанцы – «комики», как называют их польки. Они должны показывать клиентам горящий шампур, демонстрировать синеватое пламя, теребящее мясо – и они демонстрируют, проталкиваясь сквозь музыкантов и певца, обступивших столик. Владик поет «Старушку», а метрдотель Габби уже подает тарелки с мясом.

У бара что-то разбили, и Мишель закричала про полицию. Бруклинского кто-то держал под руки. Прибежавшая на закрытый уже – «наконец-то! хватит уже, надоели!» – балкон Данута сказала, что Вячеслав сошел с ума и схватил кухонный нож. Недаром у Вячеслава предки были осетинами!

Вернувшийся на балкон Владик хохотал сквозь слезы.

– Этот мудак, ваш Гейнзбур, ой, он свой хуй вытащил. Ну и мудак! – он, видимо, был не очень обижен, потому что все-таки смеялся.

Машку, конечно, заинтересовало, какой у Гейнз-бура член.

– Ой, ну я не разглядел там. Под столом… Да ну, какой у него хуй может быть? Ой, ну мудило… Сволочь Габби со своими тарелками не дал мне петь!

Тут как раз и появился Габби с поднятым уже пальцем.

– Влядик, никогда больше этого не делай!

– Что я сделал? Что? Вы не видите, что я пою для клиента? Вы лезете со своими тарелками, когда я пою для клиента!

– Я сервирую клиента! Попробовал бы ты сервировать!

– А что я по-вашему делаю? Мешаю? Я им делаю спектакль! Я пою! «Очи черные» – это вам не хуй собачий!

– Подавать шашлык это специальное дело. Я уж не говорю о «canard aux oranges!!!»[36]

– «Очи черные» – это ого! какое специальное дело. Я уж не говорю о «Старушке»!

Габби ушел, продолжая бормотать о шашлыках и канарах. Артисты с радостью принялись развивать любимую тему – как им мешают, как их ни во что не ставят, как их унижают и вообще – как им мало платят!

Бруклинские убежали. Вячеслав успокаивал себя водочкой. Мишель бубнила под лампой о «русских свиньях». А барменша Ира – молоденькая совсем еврейская девушка из Ленинграда – защищала бруклинских: «Они тоже клиенты!» Машка спускается к туалету, где кабинка телефона-автомата, звонить писателю.

* * *

«Если бы я ебалась с Антуаном, у меня всегда были бы деньги. Но я еду домой.

Он вчера вернулся под занавес, и мы все – я, Терезка и он – отправились в «Кальвадос». Наорались и напились.

Виски-сауэр. Стэйк-тартар. Старый Джо дымил сигарой, подаренной ему Антуаном, и пел неизменную «Джорджию». Антуан и я, под мое дирижирование, орали «Коменданте Че Гевара». Знал бы Че – он бы нас расстрелял. Пошлятина, конечно, жуткая.

Какие-то в «ролексах», в шубах, на «мерседесах» и БМВ под шампанское – или виски-сауэр – дают деньги музыкантам в сомбреро за исполнение песни о типе, который их всех ненавидел. Все прибирают к рукам, всех героев.

Антуан довез меня до стоянки такси на углу Елисейских и Жорж Сенк, сунул в лапу еще двести. Это видела проститутка.

Уже два с лишним года она там. И в снег и в дождь. Она не понимает, вероятно, откуда я выползаю с букетами в два, три, четыре часа ночи? В Париже нигде, видно, нельзя жить, чтобы рядом – на лестнице, во дворе, под окном – что-нибудь не строили бы, не ремонтировали. И еще – всегда и всюду слышны колокола церковные.

Писатель мне надоел своим рвением к победе. Такое впечатление, что творчество даже не существует для него больше, есть только цель. Он боится потерять час времени, проведя его со мной. Потому что за этот час можно написать две страницы. Сволочь! Я хочу ебаться, проклятый писатель!»

– …two o’clock. The news read by…[37] Парижское время было на час вперед. Кот певицы разодрал несколько пар колготок. Он, как мальчишка-хулиган в отсутствие родителей, устраивал в квартире погромы. Ночью. Днем он спал. С лестницы был слышен шум сверла. Певица пошла в ванную смывать make up[38], не смытый ночью.

«Какой-то хуй уже написал пьесу про Чернобыль. И по Би-би-си сейчас будет спектакль. «On May Day» – тоже про Чернобыль. И бывшая советская диссидентка-феминистка тоже написала что-то про Чернобыль. Почему никто не написал про катастрофу на атомной станции в Англии, происшедшую тридцать лет назад? О которой сообщили только сейчас. Потому что, по английским законам, такой секрет можно только через тридцать сообщить. Почему никто не шлет им обвинений, проклятий?! Все заняты проклятиями и обвинениями в адрес СССР».

Напялив шляпу и черные очки, певица побежала за сигаретами и пивом. Оставив на двери квартиры записку «Will be right back»[39]. Телефон был отключен за неуплату.

Уже на лестнице она услышала какие-то фанфары с улицы, выкрики в рупор, звон колокольчиков и бубна. Пробонжурив свою проститутку, всегда скромно улыбающуюся, певица увидела на углу Сен-Дени и своей улицы живую ламу. Желто-грязную. На ней стояла клетка с попугаем. Какой-то мужик вел на поводке козу с бубенчиками, на плече у него сидела обезьянка и била в бубен.

Певица вышла на Сен-Дени – толпа теснилась по тротуарам. Проститутки хлопали в ладоши, визжали и хохотали. Некоторые – как на перерыве – сидели на краю тротуара и лизали мороженое. Кто-то бросал из окон монетки. Шарманку катила здоровая бабища в юбках и безрукавке, как у писателя. Такую дубленку без рукавов писатель называл Селиновкой. «Холодать стало, пора Селиновку надевать», – говорил писатель. Певица думала, что писатель, видимо, очень хорошо к себе относится. Ценит себя. Все сравнения себя у него с великими. О стрижке своей в годы поэзии, в Москве, он говорил – как у графа Алексея Толстого. Певица называла такую стрижку. «под горшок». Плащ свой серый, из Америки привезенный – певица ненавидела этот плащ! – он называл Хамфри Богартским. Ничего от гангстера или детектива Богарта, на взгляд певицы, в плаще не было. Он был мерзко-кримпленовым, дурацко-коротким, и писатель затягивал его в талии, подчеркивая таким образом свой невысокий рост. Певица как-то подумала, разглядывая близорукого писателя, – без очков, в постели, – что нос его похож на утиный, и тут же, взглянув на портрет-постер Марлен Дитрих, висевший на стене, решила, что и у нее тоже утиный. Писатель использовал это сравнение. С Марлен Дитрих! Не с уткой!!! Писатель любил черные костюмы и это было – как Мисима! И гимнастикой он занимался, потому что надо всегда быть в форме, для достойной встречи со смертью. Этика и поведение самурая – «Хагакуре» Ямамоты, в интерпретации Мисимы. Для певицы же сравнения он подбирал, очень неприятные ей – со своей недоверчивой мамой, с соседкой Клавой, с курящим, как паровоз, соседом-милиционером, с матерью первой жены – курящей перед зеркалом, с драной кошкой, с камикадзе, с явлением природы, с кривенькой мордой и все в таком духе. «Явление природы» и «драная кошка» были хорошими находками – справедливо замечала Машка.

Шарманка издавала жалобные звуки. Певица вошла в табачную лавочку. Слово «лавочка», впрочем, не подходило этому модерновому шопу. Блестящие и дорогие курительные принадлежности были выставлены на прилавках, в витринах вдоль стен. Здесь также были ручки, и певица с завистью смотрела на них. Она очень любила ручки с перьями, чернильные, но они стоили не дешевле трехсот франков. Она купила свои две пачки «Кент лонг» и побежала в корейский. Шарманка так и жаловалась. «Искусство ли это? – думала певица. Ведь для выступающего самое главное заставить слушателя сопереживать, чтобы наплыв чувств и эмоций был. И вот эта бабища крутит ручку машины и заставляет загрустить. И что же? Но кто-то ведь придумал эту мелодию когда-то. Потом ее перенесли на листы с дырочками… Но именно присутствие машины заставляет совершенно забыть о начальном процессе творчества. Не машинном. Сегодня любой кретин приобретает машины и сочиняет свои симфонии И не выходя из дома исполняет их. На машинах! Поэтому, когда их просят спеть или сыградь «live»[40], они оказываются безголосыми или не умеющими играть в две руки (!) на пьяно. В «Разине» мы и нравимся – если нравимся! – тем, что на самом деле умеем». Рядом с корейским, в бумажно-газетном магазине, она купила пленку – чтобы фотографировать кота. Назло писателю певица называла кота Пумой.

Вернувшись в свой подъезд и проверяя почтовый ящик, певица обнаружила открытку с видом на египетские пирамиды. Тип по имени Андре посылал ей привет и поцелуи. «Прислал бы билет в Египет, старый мудак!» Машка могла быть жуткой блядью, надо сказать. Этого типа, месье Андре, она затащила к себе домой, орала «Fuck me! Fuck me!»[41], а наутро не помнила, как он здесь, у нее в постели, очутился. Она, правда, помнила, что у месье Андре ничего не получилось. Он тоже помнил – поэтому, видимо, считал необходимым посылать Маше открытки из всех уголков мира, где он отдыхал, набирался сил для нового рывка с русской девушкой, может быть. Но жестокая Мария выбросила его открытку в мусор, как и воспоминания о нем.

Радио в квартире оставалось включенным. Спектакль о Чернобыле закончился, и теперь звучал голос Рейгана. Какое-то интервью. Машка Рейгана ненавидела, как и он ненавидел порой русских и советских людей. Неизвестно, что он делал в эпоху маккартизма, так как остался на своем месте. «Well», – говорил Рейган, как всегда, начиная любую свою фразу с этого пародируемого уже комиками «вэлл». «Он говорит как старик, совращающий маленькую девочку, протягивая ей конфетку, – «Well, little girl…»[42]

Машка пошла за пивом, засунутым в морозилку для молниеносного охлаждения, и из кухни услышала о том, что «американцы человечны и гуманны – имея после войны атомную бомбу, мы могли повелевать всем миром. Но мы этого не сделали!»

– Сукин сын! – закричала певица из кухни, где на самом видном месте стояла большущая свинья-копилка. – Они людоеды просто… Да, но как можно от людоедов требовать не кушать человечину, это у них в генах…

Свинья-копилка была подарена Машке писателем на день рождения. И недоверчивая, как мама писателя, Машка думала, намек ли это на то, что она, Маша, свинья? Она вернулась в комнату и зло выключила приемник – одно из немногих ее приобретений в самостоятельной жизни. Накопляемых денег в свинье хватало только на оплату квартиры.

Писать у нее не было настроения – как будто у тебя всегда есть настроение петь?! ты же поешь тем не менее! – и она уселась перечитывать – в который уже раз! – написанный давно текст.

Крок-Хоррор

Я очнулась лежащей посередине комнаты, среди мусора. Видимо, я потеряла сознание на несколько минут. Скелетик рыбки отклеился от бедра – я встала и пошла в спальню. Я нашла красную свечу и вставила ее в подсвечник. Зажгла ее и легла в постель. Наверное, мне все причудилось…

Ли пришел, когда свеча уже потухла, расплылась и вылилась за края подсвечника. Он тихо пролез под одеяло и прижался своей грудью к моей спине, прилип, врос. «Делай мне хорошо», – вздохнул он. Я повернулась и стала водить рукой по его затылку, не такому уже колючему, как только после стрижки. Мы обнимались и, медленно целуясь, проваливались в сон.

Мне снилось, что я туннель. Черный и бесконечный, шпаловый путь.[43] Ребристо-волнистый, как на нёбе за верхними зубами. Я пасть. Я кого-то заглатываю. Кого – я не знаю. Только-туннель, пасть ощущает. Нет. Просто – знает. Кто-то упирается надо мной в стену, в старый скрипучий шкаф. И я проваливаюсь опять, еще глубже, будто во второй сон во сне.

Мне прямо в лицо прошептали «Fucking bitch»[43]. Я открываю глаза и вижу ее любовника, Семишоно, – ирландца, шотландца, француза и алкоголика. Мы узнаем друг друга и ненавидим.

Я скашиваю глаза влево и вижу Ли. Он лежит на животе, с закинутыми над головой руками. Как, убитый в спину. В комнату вкатывает калека-японец на вилл-чеар. На коленях у него металлический травелер-кит[44]. Японец хихикает и кричит «Анеле!». Ли лежит с добрым лицом. Он даже чуть улыбается. Ему снится что-то хорошее. Не мокрые родители.

И вот входит Она. Как громко и злобно стучат ее каблуки! Они принадлежат черным замшевым сапогам. Она в накидке и в шляпе с перышками убитого тетерева. У нее недокрашены губы. Рот приоткрыт. Не от страсти, а от выпирающих передних зубов. Она сбрасывает с себя накидку и бросает ее на калеку-японца. Он жалобно ругается, пугаясь в накидке. На него же приземляется шляпа с убитым тетеревом.

У нее длинные прямые волосы. Бледные и ниже плеч. На ней ничего теперь нет. Кроме волос. Но почему-то следы от трусов – отпечатки их швов бегут вокруг талии и по бедрам, от больших трусов. Может быть, она сняла их за дверью. Она быстро и уверенно идет к шкафчику в углу комнаты, у окна во двор, где орет попугай югославов. Она открывает шкафчик. В квадратик стеклышка вставлена открытка с чьим-то серебристым задом. Она наклоняется над нижней полкой, и я вижу черное между ее ног, сзади. Она не раз здесь была и открывала шкафчик… Или Ли открывал… Она достает кожаные браслетики-наручники с цепочками, и к одному браслету привязан полосатенький – сине-белый – ремешок, потому что он не дотягивается до ножки кровати. Она достает еще длинный черно-лаковый чехол. Футляр. Она все знает. В нем огромный резиновый член. Ли ебал ее этим членом, и они сидели на постели потом и удивлялись – как глубоко он вошел в нее! Больше чем наполовину! Другой его конец она не вставляла в него, потому что после такого члена только «Fist fucking»[45].

Она садится ему на ноги, прямо под девочкино-мальчиковой его попкой, раздвинув ляжки, как на коня.

Как по-разному можно сказать об одном и том же! Он – голенькая розовая щелка. Я – лысая пизда. Волосы седеют не только на голове. В старости я буду красить их хной и в паху. У нее уже лысая. Такими лысыми могут быть глаза, когда все лицо загримировано, а ресницы – нет. У нее – лысые глаза. У нее – лысая пизда.

Она кладет этот монстровский член ему на поясницу в маленьких шрамиках, доставшихся от мамы-татарки. Японец дает ей травелер-кит, и она достает из него вибратор, привезенный из Рима. К нему у нее множество наконечников. Розовенькие, разных форм – они как детские соски. Она надевает на вибратор одну и сует себе в рот. Сосет соску!

Прекрасная Анеле! Выпирающие передние зубы ее оскалены – они запачканы помадой. Она слизывает ее с зубов, показывая изнанку языка в венах. Припухшие ее сосцы косят в стороны, как у только что родившей кошки. Щеки круглее грудей. Прядь прямых волос падает ей на лицо – она дергает головой, как в судороге, – кролик перед смертью’ – отмахиваясь от волос. Она тыкает соской между своими ляжками и причитает детским голоском с московским «а». «Я маленькая бедная девочка…» Опять облизывает соску и опять тычет ей. «И в пипку и в попку! Гадкие мужчины ебали, совали свои хуи и в пипку и в попку!» И тут же, возбужденная своими жалобами о себе, она шепчет уже по-женски: «Еще, еще!» Я слышу хлюпающий и в то же время острый звук – «клац! клац!» Иона настойчиво твердит: «Еще! Ну же, ну же’»

Ли недвижим Он улыбается во сне. Он хочет так, видимо. Если убить их вместе, они обязательно встретятся на том свете. Хотя, он считает, что конечно же попадет в рай, так как ничего дурного в своей жизни не совершил. Она же, она, как и подобает женщине, исполняющей роль «фамм фаталь» – роль исполняющей! – не забывающей, когда даже хуй сосет, о принятии фатальной позы, встречающей в позе, отработанной годами – окно, в черном, коньяк, – она рассчитывает на ад.

Я вижу ее большой палец ноги – он будто раздавлен в детстве, в песочнице, когда она не захотела поделиться песком. У нее пьяно-детский голос: «Я маленькая девочка, никто не любит меня» – и она прикладывает рахитичные ручки к большим щекам. И уже не соску, а монстровский член сует между ляжек. Между своей лысой щелью и его мальчиково-девочкиной попкой. Она приподнимается и садится на него раскрасневшейся лысой щелью, вареной клешней рака. Она захлопывается на нем – «клац!» – своей полой клешней – «клац!» И уже стук ее каблуков по квадратикам пола – «клац!» – голый звук. Как продолжение, как заглатывание выеденной, полой клешней: «Клац!»

Они уже уходят. «Клац!» И омерзительно-комично покачивается резиновый хуи.

* * *

«Враг нужен мне живым!» – думала певица И в отличие от той, что висела у нее на стене, – то есть на стене висел зад той, фотография ее зада – той, кого она ненавидела, за то что писатель был страстно, смертельно влюблен когда-то в нее, певица не молила потусторонние силы о смерти Врага. Как делал Враг на кладбище Пер Лашеза, у могилы Аллана Кардека – спиритуалиста, а по всей вероятности – жулика. Враг придавал жизни остроту. Злость и энергию, хорошо сказывающиеся на творчестве… Враг был наполовину выдуман певицей. Как когда-то наполовину была выдумана она, прекрасная Анеле, писателем и поэтом.

То, что писатель и Врагиня недолгий период жизни формировали свой вкус вместе, было очевидно. Во всех ранних произведениях писателя присутствовал образ «белой лэди» – «пушистой жопы» в пушистых же тряпочках, шляпках, перышках, чулочках и кудряшках, нечно дорогое и недоступное. Как дочь генерала, в которую писатель был тайно влюблен в детстве. Врагиня же сама признавалась в своих неизданных произведениях – потому что она хотела быть поэтом и писателем – в том, что любит бабушкины сундуки с пожелтевшими кружевами, переложенными газетами. И нафталином! – восклицала певица и добавляла к образу «белой лэди» ее действительную фотографию мещанки, прижавшей к худосочной груди портретик Царя Гороха, в окружении Марий Николаевн, тетушек и пирогов, в парике и шляпке, среди нищих поэтов с заплатами на локтях.

Певица коллекционировала анекдоты о Врагине. Она с радостью представляла, как муж Врагини, граф, идет… на работу в банк. И надевает черные нарукавники! Она с восторгом видела Врагиню в бальном платье посреди залы замка за столом, и с потолка в тарелку Врагини – падает штукатурка! Кроме штукатурки, в тарелках почти нет еды, и сестра Врагини – толстая и бедная – бежит в магазин подкупить продуктов. То, что муж Врагини был похож на жабу, – по описанию самой же Врагини, – певицу совсем не радовало. Внешность мужчин ей казалась совсем не значительной и Ален Делон ей был безразличен. Ей даже казалось провинциальным любить мужчину за внешность. Куда больше удовольствия певица получала от того, что Врагиня лжива и притворна. Что она недовольна своей жизнью с графом и прибегает в Париж. Идя в ногу со всем человечеством, которое издавна окружало себя инструментами для приближения удовольствий, Врагиня привозила с собой вибраторы, на случай, если ирландец, шотландец, француз был пьян. Одним из наказаний Врагине певица лелеяла мечту о приглашении той в клуб певцов Республиканского Погребка – они осмеивали опаздывающих и называли их шляпки трусами.

Волей и неволей, мы принимаем участие в воспитании тех, с кем живем, – и писатель вздыхал иногда в дневнике, что на party он видел такую, какие ему нравятся. А певица отчетливо’помнила девочку из пригорода с белыми жидкими волосами, в капроновом мамином – 50-е годы – платье и бабушкиных перчатках. Это был отголосок «белой лэди» – к которой прибавлена блядовитость. Писатель, в отличие от Врагини, менял свои вкусы и с гордостью в голосе замечал, что в воскресные дни мужчины будто выводят своих подруг на прогулку: «Все с болонками, а я с сенбернаром!» – говорил он певице. Она с грустной радостью отмечала, что в этом ее немалая заслуга. – Врагиня же законсервировалась на века и пропахла бабушкиным нафталином В писателе она любила не писателя, а себя, созданную писателем, отчаянно углубляя и разрабатывая роль «белой лэди»… в которую писатель больше не верил: «Я не верю уже в эту даму…», образ которой разбивал… но литература не поспевала за жизнью! И этот образ был, хотя писатель и говорил, что он «больше не тот дурак!», имея в виду, что больше его «белые лэди» не впечатляют.

Маше было грустно, потому что, когда он был «тем дураком», он был способен на порывы и страсти, и он хотел «вместе – с! проститутками, блядьми, нищими – вместе!». И Маша видела себя на месте Вра-гини, потому что тоже искала того, с кем вместе. Заодно! Все ее мужчины – мужья и просто – быстро разгадывались ею, она все о них знала, могла наперед предугадать их поведение, поступки, реакции. Писатель же хранил какую-то тайну. Вовсе неправильно думать, что только для женщины важно оставаться «загадкой»! Маша не могла жить с людьми, которые не вызывали в ней любопытства Писатель же что-то таил, скрипя на табурете. Писатель пыхтел с гантелями в руках и хранил тайну. И когда Маша ушла… тайна не была разгадана, нет! Поэтому и было обидно.

Певица наша, конечно, поступала неразумно. Вместо того чтобы гнать от себя все эти грустные мысли, она, наоборот, разжигала их в себе и упивалась своим горем. Часами перечитывая свои дневники – выискивала несчастные страницы. Она могла составлять список негативных качеств писателя, всех его нехороших поступков по отношению к ней, но даже в отчаянном настроении этот список обычно перечеркивался, переписывался, и получалось, что писатель самый лучший мужчина в ее жизни. Под лучшим мужчиной подразумевались совсем не сексуальные его способности, а что-то спиритическое, метафизическое. Она могла сказать о нем – человек из моего племени. Да, и вот она не смогла ужиться с ним. Как и та, которую она презирала. Унижение! – кипела Машка. И то, что их отношения продолжались и писатель говорил, что ничего не изменилось, для певицы было обидной насмешкой. Она уже не была частью его жизни, когда над вами двумя одна крыша, вы делите одну постель, освещены одной лампой, пьете одну воду и смотритесь в одно зеркало.

* * *

Французская подружка – соседка певицы – приходила всегда без звонка. Даже когда у той был телефон. Так уж было заведено. Она заходила по пути куда-то. Потому что Фаби, как называла подружку певица, была человеком общественным и все время куда-то, к кому-то шла. То ли на вернисаж, либо на коктейль, то ли в издательство, либо на встречу. У себя дома, на рю Мандар, она бывала редко. И певица все удивлялась – когда же та успевает что-то написать – пусть и писала она пока небольшие заметки, статьи, репортажи и интервью, – если все время куда-то идет!? К тому же эта самая Фаби, уверенная, что в ней есть венгерская кровь, была девушкой увлеченной. Она, как и певица, увлекалась алкоголем. Певица, правда, могла пить и рабоче-крестьянское, за 8 франков литр Французская же девушка с венгерской кровью за свою кровь переживала и не портила ее деше выми винами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю