355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Медведева » Моя борьба » Текст книги (страница 12)
Моя борьба
  • Текст добавлен: 4 июня 2021, 20:01

Текст книги "Моя борьба"


Автор книги: Наталия Медведева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Второе отделение она была более спокойна, зная уже, что ничего не произойдет. «Зачем этот певец? Что нового, оригинального вносит он? Ноль. Ничего. Может, и правильно поэтому публика себя ведет – тихо. Он не возбуждает. Стоит на сцене, пот катится по вискам, вон подмышками как мокро, бедняга – миллионный вариант deja vu[142]. С другой стороны, эта же публика наверняка бесновалась бы, если б на его месте был Гольдман, Бюэль, Сушон… все евреи! Как странно… Пишущих тексты и музыку евреев всегда было больше. Но теперь они же и исполнители. И за текст, и за музыку, и за исполнение теперь они получают денежки. Какой богатенькой я могла бы быть…»

– Я бы предпочел, чтобы ты выступала, – сказал Марсель после концерта.

Машке было приятно, но и неловко. Певица без пения. Как актриса без театра. Как мясник без мяса.

Было поздно, и ехать в город на поезде не хотелось. Фи-Фи куда-то исчез. Двое парней с концерта направлялись к машине. Марсель свистнул им и попросил тех подвезти их в Париж. Они с радостью согласились – видели Машку в окружении музыкантов. Она села на заднее сидение, будто спрятавшись от ночного пригорода. Как было здесь неуютно. Как не хотелось здесь быть. Пустыри, дома, похожие друг на друга, как детские кубики, только не радующие, как в детстве. Кусты, в которых могут изнасиловать от нечего делать, бесконечная дорога, ведущая еще дальше от города, вглубь пригорода, где совсем невозможно. Но все не могут быть в городе! Поэтому им, пригородным, и говорили, что и вы, вы тоже имеете те же шансы. Врали им. Чтобы они тихо сидели. Не громили чтобы. Ждали бы своего шанса, который не приходил. А когда приходил, то к одному из сотни. И остальные девяносто девять оставались в пригороде, в одинаковых домах, в кустах, изнасилованными или насилующими, в «КОДЕКе» кассиршей за 4 500 в месяц. Жуть это была.

– Вы живете в Париже?

– Да! Конечно!!! – закричала Машка, и все понимающе засмеялись и быстро-быстро поехали в город, где можно было жить, пока еще.

Они вышли на углу Рамбуто и Себастопол я, у кантины «Мелоди». Дурацкая столовка под землей, гигантская и всегда полупустая.

– Как твоя подружка, Марсель, ревнует Анн-Мари?

Эта Анн-Мари, видимо, была давнишней любовницей Марселя. Может, даже была замешана в делах, за которые Марсель и сел. Он жил у нее в доме, в пригороде, выйдя из тюрьмы. Видимо, ему некуда было идти после тюрьмы. С печатью из тюрьмы. Он объявил ей после того, как выспался с Машкой, что влюбился, что у него есть девушка, что он до чертиков влюблен. Ему дали отдельную комнату с кроватью. Над ним смеялись: «Твоя русская тебе звонит?» Вообще же, звонить туда после десяти вечера было нельзя. Потому что алжирец, муж сестры Анн-Мари, вставал в пять утра на работу. Машке этот дом представлялся общежитием. «Марсель спит! Мы все спим!» – орали ей в телефонную трубку. И Машка чуть не плакала – она иногда выбегала в перерыве из «Разина», потому что телефон-автомат был сломан, и она стояла в будке на Елисейских и тоже тогда кричала: «Дайте мне Марселя? Вы что, с ума сошли!? Еще только десять часов. Полно людей на улице!» И Анн-Мари кричала; «Это на вашей блядской улице полно людей! А у нас ночь! Мы спим! Все!» И рано утром на следующий день Марсель приезжал. Садился на диванчик и читал Либе. А Машка пила кофе, просыпаясь. А писатель писал 49-й рассказ.

* * *

«Сумасшедшая какая-то мамаша без зуба, похожая на Риту Мицуко, провезла мальчика в коляске. У него сиреневый глаз. Подбит. Увидев меня за стеклом кафе, мальчик издал тарзаний вопль. Рита Мицуко дала ему по голове. А писатель читал мне лекцию по телефону. Посмотри на свою жизнь. У тебя нет телефона, нет никогда денег, не хватает. Нет друзей. Не появилось новых. Каждый день ты пьешь. Похожа ты на убоище. Ты спишь полдня. Ты завязла в кабаке. Ты не пишешь. И что-то про моего кота. Что, мол, даже кот у меня есть – настолько я деградировала. Я бросила трубку и заплакала. Сижу и думаю – прав он или нет».

Певица сидела в кафе у метро Реомюр-Себастополь, напротив «Монопри». Будь он ей безразличен, она бы не стала перечислять все, что он наговорил ей, записывать на страничках из дневника. Да она бы давно уже перестала знаться с ним и звонить бы ему перестала, обзаведясь любящим ее, ждущим ее французом. Ведь ей это надо было! Быть в центре внимания жизни мужчины. Да… но какого? Мария была, видимо, настоящим женским животным. И задача женщины-Марии заключалась в том, чтобы раскрутить того, кто не хочет «быть дураком?». Машка только по книжке знала, что он способен на порывы. А в жизни с ним она видела его занудным, долбящим, как капля камень, выживающим каждый день. Даже период их знакомства не был взрывом влюбленности. Машка вспомнила, как изо дня в день сидела с ним нё совсем понимая – зачем? Ну познакомилась она с известным русским писателем. Ну вы-спалась с ним. А дальше что? Почему она прилипла к нему? У них даже не было «coup de foudre»[143]! Они, как два животных, принюхивались, притирались друг к другу, потому что… потому что не было других животных, с которыми бы они могли? так, наверное. Наверное, и писатель в тот период жизни подумал интуитивно, животностью своей, что эта вот волчица Маша подходит мне, волку. Они действительно были как одинокие волки. А хотелось, надо было, иметь кого-то своего. Нельзя жить одному. И они жили, жили, и никто не побеждал. Но писатель не понял! Он на следующий день, расставшись, сказал, что с него будто тонну груза сняли. А не: «Мария, вернись!» А Марии это было надо! И ничего другого. Чтобы ее хотели вернуть. И вот теперь у Машки был любовник, который забирал ее у писателя, пусть тот еще и не знал, не чувствовал. И Маша не знала, хочет она быть забранной у писателя или нет.

«Может и хорошо, что так вот все получается, может, это не для того, чтобы вернуть писателя, а чтобы самой – начать другую жизнь. С французом. Мы будем грабить банки? Уедем куда-нибудь. Почему я должна жить с русским, пусть и интернациональным, писателем? Я сама интернациональная! Я живое воплощение Объединенной Европы! Я родилась в СССР воспитывалась в Америке и живу в Париже. Следующая станция – Берлин. Как там у Коэна – «First, we’ll take Manhattan, then we’ll take Berlin!»[144] – писала Машка резким почерком, с кучей восклицательных знаков, как всегда, когда была решительно зла.

Она посмотрела на себя в зеркало, прямо напротив своего столика, за которым всегда садилась в этом кафе. У нее была припухшая физиономия. Особенно веки. Ее великолепные веки Греты Гарбо теперь были… ава-гарднеровскими тем не менее! Под скулами не было впадин, провалившихся, будто из-за отсутствия задних зубов, как у девочек-дистрофиков – манекенщиц. Она не была толстой, но и на девочку лос-анджелесского периода больше не походила. Она почувствовала рукой, на которую опиралась, свою грудь. Она тоже стала у нее больше. Вино на Машку действовало не иссушающе, а наполняюще. Она подкрасила губы и подумала, что если бы была убоищем, как называл ее писатель, то Марсель не стоял бы каждый вечер у двери в ванну и не смотрел бы во все глаза, как она красит свои глаза, губы, как она завивает рыже-желтокрасные свои волосы, которые стали очень длинными. Он бы не аплодировал ей, когда она вдруг, достав кучи тканей, демонстрировала ему всевозможные варианты их использования. В черных ажурных колготках, на каблуках, она обматывала вокруг себя эти ткани, и Марсель ей подавал их, и сам заворачивал вокруг Машкиных бедер и грудей скользяще-льющуюся ткань… А писатель уже это делал с Вра-гиней.

«Я опоздала. Он уже пережил в жизни период восторга и охуения. Он уже другой. И восторгаться он больше не хочет. Да и не может, наверное. Он все убил в себе. Все чувства. Зачем же мне этот дубина и солдафон?!

И все относительно. Что значит, у меня нет друзей?! Их не было отчасти из-за него. Я себя для него берегла. В кабаке друзья могут быть только ебари. Поэтому у меня их и не было. А он даже не понял! Он даже не понял, что все мои знакомые для меня ничего не значили – стоило ему свистнуть, и я бежала к нему, всех бросая. Да, я хотела с ним в Африку! А он – хочешь, едешь! Он не способен ни на какие чувства. Пусть он и живет со своей пиш. машинкой и своим куриным супом, мерзким, как клей? Ничто не интересует его, кроме своего писательства. С ним даже не о чем говорить! Я уже об этом написал, отвечает он! Я богаче его – я могу писать, а вечером идти и петь. И мне кричат браво? Я тоже умею шить! И варить куриный суп куда вкуснее его. Я тоже жила в Америке. Мудак! Он носится со своей биографией, как с произведением искусства. Неподражаемым! Но я тоже неподражаема. Я не мещанка, как его лысая пизда Анеле! С ее бабушкиными чепцами и мудацкими стихами, сидящая перед зеркалом и описывающая свой мэйк ап. Бабушка Анеле! Она из прошлого века, расчетливая и лживая. А он мудак, раз не понял меня, кто я. Все! Я даю себе слово больше не думать о нем. Он больше не интересует меня. Он ничем не может меня удивить. Я все знаю – его напечатают там-то, фото опубликуют сям-то, на интервью пригласят туда-то, и он будет говорить на своем французско-грузинском, путая род, и мне это не интересно. Все!»

Машка поставила последний восклицательный знак, сунула листы в сумку и допила пиво.

* * *

Почему-то они решили идти через весь город, пешком в самый холодный день. Вдень манифестации студентов – те тоже выбрали не самую удачную погоду.

Марсель, впрочем, был готов идти куда угодно со своей русской девушкой. В шестнадцатый-так в шестнадцатый. Пешком? Идем! К переводчице? Прекрасно! Машка прихватила с собой плоскую бутылочку коньяка, представляя, как они будут идти и отхлебывать из нее. Как делали в Ленинграде. В Нью-Йорке. Как будет делать писатель, вернувшись в зимнюю Москву! «А ты так делать не должна! – сказал бы он Маше. – Посмотри на свою рожу?» Она бы посмотрела на него и, взмахнув волосами и ресницами, рявкнула бы: «Не твое это больше дело!» – и отвернула бы свою счастливую рожу.

Они вышли из притонской улочки и свернув с Четвертого Сентября, пошли к Опере. Маша никогда не была в парижской Опере. Марсель тоже никогда не был. В Опере вообще. И она стала рассказывать ему, как первый раз в жизни мама повела ее в Оперу. В Ленинграде. В театр Кирова. А когда-то это был Мариинский театр в Санкт-Петербурге. И Машка подумала, что раз все теперь переименовывают, то и Опере должны вернуть имя Мариинского театра. Но ведь Киров считался жертвой Сталина! Значит, неудобно. Значит, не надо вообще ничего переименовывать – семьдесят лет советской цивилизации не выкинешь! Тогда, впервые в театре, Машу посадили в оркестр. Почему-то считалось большим шиком, имея знакомых в Опере, сесть в оркестровую яму. И маленькую Машу посадили на высокий стул среди дядей в смокингах и бабочках. И Машенька… ничегошеньки не видела! Это был балет! И она не видела пуанты балеринок, на которых они исполняли знаменитые пируэты из «Лебединого озера». И знаменитый «Танец маленьких лебедей», который взрослые дяди называли танцем маленьких блядей, она с трудом видела. И мама не понимала, почему ее доченька такая грустная после балета и только умирающего лебедя, когда надо ложиться и складывать ручки на вытянутую ногу, исполняет. Да потому, что только это Машенька и видела – эта часть исполнялась у рампы, близко к яме!

На Риволи они оказались прямо у магазина книг W.H.Smith с книгами на английском. И Машка, конечно, гордо вошла и купила «Херальд Трибюн». Гордо, потому что Марсель не говорил почти по-английски. На последней странице, в колонке «Пипл», первым делом сообщалось, что Щаранский, активист за права человека, – но неизвестно, может, он на самом деле поставлял какую-то информацию за столиком в Метрополе, Моссаду может быть, никто наверняка не мог сказать, кроме Щаранского и Моссада, а они разве скажут?? – так вот, он, говорилось «дал рождение девочке». И Машка сразу представила Щаранского беременным. Потому что даже если и можно было так сказать по-английски, это было абсурдно. И даже если учесть, что он активно принимал участие в зачатии девочки, родить ее могла только мамаша. А Щаранскому в таком случае должны были дать миллион, раз он родил девочку, как первому мужчине? С этой мамашей Щаранский бракосочетался за день до отъезда из CCCR воссоединившись через двенадцать лет. В Иерусалиме уже. И Машка думала, что, даже если им и не очень хочется, они должны жить вместе, для public image[145]. Не разведешься теперь так вот, запросто.

Забытый всеми – кроме советской рок-звезды Гребенщикова – Сэлинджер, не появлявшийся на поверхности уже лет тридцать, судил издательство «Рэндом Хауз». Никуда нельзя было деться от писателя – это было его первое американское издательство? А Сэлинджер был против биографии при жизни, против публикации своих писем, взятых автором био из университетской библиотеки. И Машка подумала – зачем же ты отдал их в библиотеку?! Надо было каким-нибудь своим друзьям отдать, на сохранение, пока не помер, или в сейфе хранить. А раз отдал в библиотеку, это всеобщее достояние.

Сообщалось, что праплемянник Уинстона Черчилля получил два года за найденный у него кокаин. Тридцатилетний Дюк Марлборо сказал, что за три месяца в 85-м году он потратил 28 тысяч 400 долларов на кокаин. Поэтому Машка всегда и думала – ни ге-роиноманом, ни кокаиноманом простой человек стать не может Надо быть очень богатым.

– Поэтому все наркоманы немного дилеры[146] Чтобы иметь возможность колоться, они торгуют, – подмигнул Марсель, который сам наверняка подторговывал гашишем.

– Отсюда и следует самое логичное заключение' наркотики надо легализовать, тогда цены будут нормальные и не будет этого безумия, с которым якобы все великодушные политиканы борются. Либо надо для самых зависимых, для джанки, установить легальную продажу, чтобы они сами не занимались криминалом.

– Они все равно будут перепродавать драгз. Денег-то на жизнь нет!

– Ох, ну тогда вся проблема не в драгз, а в другом! В том, что на всех благ не хватает! Поделитесь с ними, если вам их жалко, не хотите, чтоб они мерли! Их хотят вылечить! Кошмарная наебаловка это! Пока сам человек не решил, что он хочет, ничто ему не поможет. Скажи «нет крэку!» Псевдопомощь. Человеку важно свое собственное желание, чего бы оно ни стоило и к чему бы ни привело! как сказал ваш любимый Достоевский! – Машка вспомнила, как писатель говорил ей, что она гибнет. «Я не гибну. Я живу такой период жизни. Сумасшедший. Он жил так сам! А теперь перешел в другую жизнь. И он хочет навязать мне свое виденье жизни, свой опыт сорока трех лет. Но я моложе его на пятнадцать!»

Вот они вышли на площадь Согласия, одну из самых несогласных в Париже, после площади Звезды. Вообще же Машка не называла все эти достопримечательности по-русски. В двадцать четыре года она увидела Пляс д’Этуаль, а потом прочла стихотворение Мандельштама о площади Звезды. У нее была большая путаница в голове из-за того, что все названия переводили на русский. Из-за того, что имена собственные звучали по-разному. Даже города! Лондон был Ландром, Темза – Тэмизом, Москва – Москоу – Моску. А река Москва почему-то Московой. Вайлд был Уаэлдом. Когда все интеллигентные девочки ходили в институты, Машка носилась задрав хвост. Поэтому многие вещи она выучила не в советских школах, а уже за границей.

Переходить эту послушную геометрическим правилам площадь по правилам было невозможно. Все хитрили – и пешеходы и автомобили. Машка, блестяще водящая автомобиль в течение восьми лет в Америке, с трудом представляла, как бы она делала это на такой вот площади. А на Этуаль?! Каждый раз она зажмуривала глаза, когда таксист объезжал Триумфальную арку. Со всех сторон перли и поджимали, никаких знаков не было. Впрочем, площадь была задумана для тех времен, когда пользовались лошадьми и их было не так много, как автомобилей. Моторный же зверь не предвиделся Османом/Хаусманом.

Они не встретили никаких демонстрантов, здесь демонстрантов никогда не было. Подойдя к Сене, они встали у парапета и выпили из плоской бутылочки. И сильно поцеловались.

– Ты должен вставить себе зубы, Марсель!

– Да, металлических два клыка! – и он изобразил жуткого вампира.

– Почему металлические? Белые. У тебя хорошие зубы, и тебе очень идет, когда ты улыбаешься.

– Два белых зуба стоят половину мотоцикла наверняка.

– Что же это за прогресс, за изобретение, если для того, чтобы ими пользоваться, надо быть очень богатым?! В СССР так всегда восторгались западными дантистами… Но если ты не принадлежишь организации, если ты не согласен быть по рукам и ногам связанным и зависимым от общества, у тебя нет социального обеспечения, значит, ты не можешь иметь эти прекрасные зубы! Что же это за свобода? Сотни страховок, зависимостей и обязанностей. В СССР были плохие, то есть некрасивые пломбы – но бесплатно.

Они оставили уже позади Гранд Пале, где в 87-м году, в одной из аудиторий будет выступать новый редактор «Нового мира», новый человек новой эпохи. И от него будут ждать новых ответов и новых объяснений. Базиль Карлинский задаст новый вопрос, и писатель, между прочим, тоже спросит – когда вы меня будете печатать? – а Залыгин будет говорить, что в их новом портфеле… столько старья! ненапечатанного, что до вас нам и не добраться! Это Машка так интерпретирует его ответ, что «надо быть скромным». А писатель, конечно, засмеется и подумает – был бы я скромным, так и сидел бы сейчас на металлургическом заводе в Харькове! И Шульженко бы сидела в Харькове, и Гурченко И певица бы наверняка сидела бы сейчас со своим мужем полуфарцовщиком, полудиректором чего-то на какой-нибудь Гражданке… будь они скромными. Каждый день жизнь только и доказывала – лезь!

– Бедные студенты, в такой холод манифестацию устроили, – говорила Машка и смотрела на пар, клубящийся у ее рта.

Они останавливались, чтобы посмотреть на замерзшие неглубокие лужицы, изрисованные уже морозом. И Марсель грел Машкины ладошки, кладя их себе за лацкан пальто.

– Может, им уже горячо, – хихикнул Марсель.

– Может, они уже дерутся с полицией?

Они видели много автобусов CRS[147]. На всякий случай они стояли везде. Полицейским – впрочем, это были люди армии – привозили горячий кофе, и они пили из пластиковых стаканчиков, в ожидании защищать, если надо, установленные порядки. Бунт был приручен. Конечно, новые поколения были чем-то недовольны, не принимали какие-то порядки, но это воспринималось нормально. Как правильный круговорот в жизни. Недовольство было разрешено и приручено. Поэтому Машке демонстрации были не интересны. Бессмысленны. Но это было демократической гордостью – пройти с разрешения властей, в разрешенном месте и в разрешенный час, организованной колонной, чтобы… что? Получить надбавку в 100 франков?!

– Ты, Маша, анархистка или, может, просто хулиганка, поэтому тебе не нравится, – смеялся Марсель. – А они реформаторы. В 68 году они покричали, а потом поехали на каникулы. Теперь они сидят в редакциях, в кабинетах министров. Те, кто громил магазин «Фушон», сегодня сами в нем делают праздничные покупки, наверняка…

Не удивительно, что и в Москве в 91-м году откроют этот знаменитый магазин «Фушон» – подтверждая буржуазность перестройки и еще – плохой вкус и абсурдность. В этот магазин могли прийти 2,6 % населения, а 97 % стояли в очереди за гнилой картошкой, не на базаре, а в государственном магазине. Анархизм же Марии был очень противоречивым. В артистической своей душе она, конечно, была хулиганкой, но вот знала уже, чтобы описать все эти хулиганства и безобразия, нужна дисциплина, надо каждый день, в одно и то же время приблизительно садиться за сгол и работать. Как и в пении – можно было валяться на сцене или показывать свой член публике, как Моррисон, можно было вопить и блевать… но когда-то надо было идти, уходить в маленькую комнатку одному, без баб и собутыльников или соиголь-ников, и писать текст, музыку, мелодию f эидумывать! Но все, конечно, публика, предпочитали видеть Моррисона пьяным, орущим, бушующим, а в комнатке с блокнотиками, со сборничками Блейка никто не хотел видеть. Впрочем, регулярная работа в кабаке, пусть русском, или в дыре какой-нибудь рок-н-ролловой, не способствовали творчеству. Они выматывали, такие вот работы, и высасывали из тебя все порывы и желания. Ты засыхал на них. И лучше всего, конечно, было работать периодами – накоплять, сочинять, а потом выплескивать. Иначе получалась бездарная рутина. Но кушать хотелось всегда, а не периодами, за квартиру надо было платить всегда.

В квартире певицы было душно, пахло кошатиной вперемешку с терпким запахом секса. Постель оставалась не застеленной. Покрывало в шашечку, из ткани, купленной под Сакре-Кёр в «Дрейфусе», там, где Машка каталась на карамельной каруселе с Фи-Фи, валялось скомканным. И все было покрыто будто легкой паутинкой – малюсенькими перышками из пухового одеяла. Вся одежда была в этих перышках. Во рту иногда вдруг было перышко. В волосах. Это было какое-то уцененное, видимо, одеяло, поэтому перья и лезли из него.

Они открыли окно, и Марсель сел скручивать петарду. Машка что-то творила на кухне. Они уже выпили вина. Они были похожи на закадычных алкашей-любовников. Им всегда хотелось выпить. И они всегда выпивали. Сказав однажды, что они должны меньше пить пива, Марсель принес бутыль… виски.

«Не напейся без меня!» – сказала уходящая в «Разин» Машка. «С двадцатью пятью поколениями алкашей позади меня мне надо куда больше, чтобы напиться!» – парировал Марсель, изобразивший бравого француза. Вот он принес своей русской подружке петарду, и та с радостью затянулась. Она положила коту еды и позвала его. Но тот не прибежал, и Машка вышла в комнату.

Но кота нигде не было. И Машка уже смотрела на открытое окно, чернеющее неизвестностью, и ветер теребил неподшитую занавеску из ткани под Сакре-Кёр, и дождь влетал в комнату.

– Где же он может быть? Я же тебе сказала, чтоб ты следил, раз мы открыли окно, – Машка уже сделалась слегка «high»[148] и поэтому, видимо, не очень испугалась.

Они искали кота в шкафах, за жалюзи, среди колготок, но ясно уже было, что он там, за скользким подоконником, внизу, где-то там… Марсель пошел вниз.

Дверь в квартиру осталась приоткрытой, и Машка не услышала, как Марсель вошел обратно. Вот она обернулась и увидела на ладонях Марселя кота. Только это был совсем не ее кот. Это был какой-то чужой, несчастный котище. Он весь сморщился и надулся, ощетинившись не зло, а как-то тихо. Марсель положил его на середину комнаты. Тот посидел и потом хотел встать, но упал тут же и неумело мяукнул, став страшным таким, что Машка взвизгнула. Он был ужасен, ее котик, ее хулиган, рвущий колготки и бегающий кругами по комнате Пума. Старый какой-то и несчастный. Он полупошел, полупополз, волоча одну лапку. А Машка с ужасом думала, что же должно твориться с его внутренностями, упавшими на камень с пятого этажа. И что, видимо, он совершенный дурак, этот кот, раз выпал из окна. Кот добрался до ванной комнаты, где стоял его тазик с песком и спрятался там за дверью. Ему, видимо, никого не хотелось видеть, этому бедному коту. Машка подумала, что, может, он собрался умирать, коты всегда уходят от людей умирать, и ей стало страшно; что она будет делать с мертвым котом? Она заставила Марселя идти к соседке, мадам Халигарде, звонить ветеринару, вызывать ветеринара. И она подумала, что обязательно пойдет на работу. Только чтобы не оставаться здесь, с этим ужасным котом. Избежать ответственности она хотела.

Она вынесла кота, боясь сначала прикасаться к нему, и положила на диванчик. Марсель направил на него свет лампы, одной из двух, что над столом. Там как раз висела фотография писателя. Он на ней был как панк. А Машка из вредности прикрепила над фото объявление «Сирк де Моску»[149], так что писатель получался клоуном. То он был ее проклятым богом и добрым дьяволом, то он был клоуном. На самом же деле он, видимо, был пессимистическим стоицистом.

* * *

Певица стянула волосы на макушке в хвост, повязала большой бант и стала похожа на Марчелку, которой сегодня не было в «Разине». Отпев «Кипучую», она ждала, когда из костюмерной Леши Бляхова уйдут все его музыканты. Он платил им деньги, они переодевались в человеческую одежду. А Машка сидела в комнате рядом, где обычно играли в карты. Солист Борис, Джиги-грузин, украинцы. Иногда к ним присоединялись французы-музыканты. Но те жульничали, и даже Леша перестал с ними играть. Джиги был самым старым, хоть и танцевал еще свою лезгинку и бросал ножи-кинжалы в доску. Вопя при этом почти как Виктор «Аааа!» Однажды Владик радостно сообщил, что в хронике о коллаборационной Франции видел… Джиги? Танцующего, бросающего ножи-кинжалы? В каком-то кабаре, оставленном для фашистиков. Джиги ничуть не смутился – протяжно прокричав «Аааа», он закатил глаза к потолку и с сожалением сказал: «Какое время было’ Сколько денег!» Здесь, сейчас, он получал 120 франков, Машка с удовольствием бы распросила подробности той «золотой эпохи», но все эти старые «русские» были жуткими трусами. Только глаза к потолку закатывали или мямлили что-то невнятное, но не раскалывались. Нельзя было узнать от них правды ни о Гаргулове, стрелявшем во французского президента, ни о Плевицкой, принимавшей, видимо, участие в похищении Миллера, ни о чем! Леша, который теперь разгадывал кроссворды или писал частушки вместо игры в карты, объяснял это тем, что тогда им всем досталось – они были в опале, им не давали документов и могли вообще выкинуть из Франции. Видимо, этот старый страх существовал до сих пор.

Анфуаре и ля ваш!

Куда делся карандаш?! —


начинался цикл Лешиных частушек. С Мишель, разумеется. Машка старалась относиться к Леше так, будто был он только музыкант-балалаечник, пьянчужка, увезенный мальчиком из Ленинграда в Париж, Леша без возраста. Потому что когда она вспоминала, что Леша еще и семьянин, пусть и без детей, ей он не нравился.

Она ездила навещать его больного с Акли-таксистом. И она старалсь забыть тот визит. Там, в доме, было жутко натоплено. Печь стояла в углу комнаты, уходя трубой куда-то в потолок. Топилась она мазутом. Там было как в бане. Жена Леши, когда-то танцовщица, а теперь преподаватель танца, два раза в неделю, предлагала им чай или кофе. А они, по привычке, привезли винища! Еще Акли привез цветок в горшке, с красными листьями цветок, какие обычно ставят на могилу неизвестного солдата. У жены Леши была длинная шея, переходящая в лицо, без подбородка. И она открыла им вина все-таки, когда те отказались от чая. Они выпить хотели? За Лешино здоровье! И она зажала бутыль между ляжками и вытягивала из нее пробку. И Машке было стыдно. А Акли называл ее Мадам Леша и это было жутко глупо. Ужасно! И то, что сам Леша косил глазами и подмигивал Машке, видимо, намекая, чтобы та ничего не ляпнула, было тоже ужасно. Жена Леши, видимо, не подозревала, сколько муженек ее потребляет алкоголя в день. Она спала, конечно, в пять утра, когда Леша возвращался с «Мобиля» или «БП». Толстенный кот сидел на коленях Леши, а сам он был в дубленке без рукавов, в кресле-качалке. Можно было бы и по-другому воспринять ту ситуацию. Вот Леша в дубленке, как Селин, и жена его бывшая танцовщица, как у Селина, и кот вечный, знаменитый Бебер здесь. И живут они почти что в Медоне. Да, но что-то не очень получалось такое сравнение у Машки. И она старалась забыть тот визит и воспринимать Лешу только как музыканта, мужчину с балалайкой.

Вообще, большинство музыкантов разочаровали Машку, находясь в кругу своих девушек и жен, дома.

Может, это их девушки так портили картину? Большинство их было очень какими-то простыми, ничем не блещущими, бледными по сравнению со своими мужчинами музыкантами. Музыканты все-таки, если и были интеллектуально лимитированными людьми, они знали какой-то секрет, ведущий к потаенным закуткам в душах слушателей, они были талантливыми людьми. Они могли заставить народ беситься или, замолкнув, слушать. А их женщины?

Жена Филиппа № 2 ждала ребенка и ткала ковры. Мещанские до тошноты, из акрилика. С какими-то солнцами и козочками. Не содрав, хотя бы с Сони Делоне, дизайн! У Мишеля-басиста была белая маленькая девушка с коротенькими волосками и с очень коротеньким впечатлением о себе, оставшемся у Машки. Может, поэтому он ее в конце концов и бросил, влюбившись в темпераментную и злоебучую югославку? Но эта тоже особенно не блестала – просто хотела все время ебаться с басистом, отвлекая его от музыки. У русских музыкантов были домашние жены. И Машка все время хотела крикнуть: «Мужики, что же это за бабы у вас такие бледные амебы?!» Но, может, так и должно было быть в ячейках, в парах, в семьях. Кто-то один блестит и ведет, а второй рядом. Тихо и просто. Может, поэтому – думала Машка – у нее и с писателем ничего не получилось? Они оба блестели и хотели вести. И в то же время Машка, например, не любила и не хотела, чтобы писатель присутствовал бы во время репетиций ее с музыкантами. Или чтобы Марсель вот сидел бы рядом. Так же как она и не любила, когда музыканты приводили своих баб. Даже если бы они были блистательными. Это все портило. Нарушало и разрывало невидимую нить их круга, их кольца. Потому что это был такой кружок, в котором свои законы, свои нормы поведения и общения. И постороннему показалось бы это ненормальным. Потому что это как в спортивной команде – где одни мужики. И музыканты к певице своей относятся, как к члену команды – мужику! Они ей, певице, как мужику в этой команде, кричали – «Эх, мудак, куда мяч подал? держи, раззява! Справа заходи, пизда! Здорово подачу сделала!.. Эх, жопа!» не было никакого разделения в этом кружке. Это было тяжело, и хотелось иногда, чтобы смотрели именно как на женщину. Но это было невозможно. Все бы тогда просто перетрахались, передрались, поругались, кто-то сделал бы подлость, репетиции бы отменили. Кружок бы распался… Поэтому они были как бы бесполыми или андрогинами: ни мальчик, ни девочка, а то и другое сразу. Вот и Леша для Машки был – балалаечник Леша, а это уже не мужчина. И Машка была для него – корешок, так он ее и называл.

– Теперь тебе надо сделать решетки на окна. Сетки натянуть. Я тебе говорил, что он вывалится. Он же не знает, что там, за окном… Куда же твой мудак смотрел? – Леша разливал по бокалам пиво Эрнеста-контрабасиста.

Сам Эрнест играл с мини-оркестром, так что в костюмерной никого не было, и Машка сидела за полом Леши и Эрнеста, где они разгадывали кроссворды. Пиво Эрнеста было принесено им из дома. Немецкое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю