Текст книги "Моя борьба"
Автор книги: Наталия Медведева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Казаки уже отплясывали Сашко с Майклом особенно здорово плясали. Микола, когда был не пьян, тоже плясал, но из-за алкоголя у него уже было маленькое брюхо, и ему трудновато было исполнять все эти украинско-русские па – на одной ноге прыгать вприсядку или делать такое, вроде физкультурного, упражнение, отжимаешься когда и хлопаешь руками между грудью и полом, он уже не успел бы хлопнуть, плюхнулся бы грудью на пол. Сашко, как администрация «Разина», штрафовал Миколу. Если тот приходил совсем пьяным, то они не выступали, и тогда Микола платил зарплату Майклу и Сашку! Пьяным Микола все время орал, еле стоя на ногах: «Маша! Куда ты?» – и тянул руку к Машкиной юбке, которую она подхватывала в обе руки и взбиралась по жуткой лесенке вверх, из ложи вон, подальше от пьяного Миколы.
Запыхавшийся Сашко в середине танца, во время сольного номера Майкла, вносил за штору на балкон свою гитару, продолжая участвовать в номере, крича: «О, давай! Хоп! Давай!.. Трабульси пришел, – шепча Машке. – Хо, давай!» – опять крича и выбегая на эстраду доплясывать. Машка посмотрела в щелочку между шторами – Самир Трабульси уже сидел за главным столом. За столом, куда сажали самых-самых.
Американского миллионера, заказывающего по тридцать бутылок шампанского, которому Адольф приносил кухонный тесак, и миллионер срубал им горлышки с бутылей, а Адольфик успевал подсунуть на стол еще несколько бутылочек пустых, кто там считать будет – тридцать или тридцать пять было выпито?! Потом весь оркестр бежал на улицу, провожать миллионера – в фильме, видимо, каком то, видели – и играл марши и вальсы, пока миллионер писал на чью-то машину. Как потом выяснилось, на «Мерседес» Владика. Но тот не сердился особенно, думая, что, может, это принесет ему денежную удачу… Или Кашо-ги сажали за этот стол. В окружении кучи каких-то женщин, которым он заказывал икру двухкилограммовыми банками, но ему мало было – не икры, женщин – и он звал певиц и успевал запустить руку в золотую кофту Маши. Или сюда сажали Ду-Ду, и он читал Машке какие-то поэмы на ухо… Или ливанского генерала, сбившего кучу израильских самолетов, у которого не было большого пальца на одной руке, который хромал, опираясь на жуткую палку с набалдашником из золота, и который звонил Машке домой и предлагал помощь – за какие это, интересно, услуги со стороны Маши?! Или сюда сажали пьяного уже Шерифа. И он почему-то никакого внимания не обращал на артистов, и сидел к ним спиной, на стуле, и со стула падал, и Адольф, конечно, бежал его поднимать. А он кричал и хохотал: «Товаритщ! Лубовь! Маша!» – не зовя певицу Машу, а просто потому что в голове у него уже от всех этих «русских» фильмов была каша… И Барбру Стрейзанд сюда усадили, и она аплодировала каждому выступающему, видимо, хорошо помня начало своей карьеры. И Синатра сажали, и он тоже аплодировал. А артистов предупреждали: «Вы только не подходите, пожалуйста!» Как будто они дикие и ненормальные или себя не уважающие. Что же они сказали бы, подойдя?! Дай пятьсот?! Или – сделай меня звездой?! Свое очарование можно было выразить, подождав, когда уходить будут, у бара, не обязательно к столу лезть… А Машка все не переставала удивляться – зачем люди сюда ходят? И не по одному разу, как Синатра, а часто, как Трабульси.
Вначале Машке, конечно, было интересно и лестно. Терезка ее всем представляла. Той тоже было на руку знакомить Машку с клиентами – повод быть приглашенной и заработать, а говорить самой очень и не надо – вот, новая наша артистка, русская американка, вот она и говорит; можно представить, как Те-резке уже надоело говорить с ними! Того же Трабульси она уже лет тринадцать знала. Когда он еще был секретарем Кашоги. Но теперь он был сам себе хозяин и в отличие от бывшего своего намного элегантней и разборчивей в своих знакомствах. И он не совал деньги, как его босс, в корсеты! Нет, с ним надо было сидеть до конца, и когда он вставал, надо было выстраиваться у стола и он всем по очереди, прощаясь, совал деньги в лапку. Нежно так денежки, свернутые, в лапку вкладывал. Однажды вложил в Машкину две тысячи. Маша терпеть не могла стоять и ждать денег. Но так делали все, и так нравилось Трабульси, и она перебарывала свои «не хочу, не буду, не хочу» и тоже стояла. Разыгрывая актрису в роли певицы кабаре. Так себе и говорила: «Я актриса, исполняю роль певицы». Большая русская девушка из Ленинграда стояла в знаменитом русском кабаре «Стенька Разин», в большой сатиновой юбке, в золотой кофте с оголенными плечами, с золотыми розами на талии и хвостами-шлейфами позади, и улыбалась своим большим красным ртом, получая деньги: пятисотки и тысячи. Видела бы ее ба бушка, которая подарила ей пианино в нежном еще возрасте… оттуда и страсть к музыке.
Терезка выступила и сразу была приглашена за стол к Трабульси, затем Марчелка и наконец Маша. А Трабульси сидел с небольшой рыжей женщиной и еще парочкой. И все были такие чинные, серьезные, дипломатичные. И Терезка, сидя рядом с Машкой, пригубляла только шампанское. И Машка не пила, как тигр в жажду, а очень деликатно подносила бокал к губам. И все строили из себя светских дам, и Марчелка тоже, хотя известно, как она могла закудахтать Трабульси дождался прихода главного шефа оркестра, и этот престарелый Моцарт подбежал и склонился к столу. И все музыканты прибежали и затряслись от старости за шефом. А он им орал: «Раз! Два! Чока-лия!» – и исполнялся «Жаворонок». И они еле-еле поспевали за трелями жаворонка-шефа. Или он им орал: «Будапешт! Паприка! Чешка’» – и они исполняли «Чардаш».
Затем Трабульси попросил петь певиц. По очереди. И не то, что они обычно в программе пели, а свои специальные, застольные номера. Терезка пела польскую «Варшаву», Марчелка какую-то кудахтаю-щую, румынскую, и Машка конечно трагедийную, русскую «Хризантемы». И потом вдруг стала петь рыжая женщина. И Машка, наконец, ее узнала. Знаменитая певица из нового фильма «Кармен»! Из новой формации оперных певцов, которые не стоят как телеграфные столбы, как Зденек, а прыгают и пляшут, играют роли. Но она, до оперы, пела в бродвейских, мюзиклах, а там, в этих мюзиклах, надо было все уметь – и на лошади скакать, тройное сальто делать, в огонь, может, не надо было прыгать, но все трюки во время пения надо было исполнять самой. И все очень восторгались этой актрисой. И она могла себе позволить сидеть рядом с Трабульси, еще никакого Ирангейт не было, хотя уже что-то там назревало. Трабульси, в отличие от своего бывшего босса, не позволял себе напиваться и лапать девок, он вообще держался на расстоянии, несмотря на то что и приглашал охотно за свой стол. Но все должны были играть людей высшего общества. С манерами. И ни в коем случае не орать.
И вот Трабульси собрался уходить, и все встали и, будто провожают – стоят у стола и под музычку, которая пиликает, подрыгиваются. И певицы – одна другой больше. А рыженькая женщина оказалась им чуть ли не по груди. Смотрела вверх на них. Трабульси, видимо, и привел ее – показать, продемонстрировать. И Машка думала, что, наверняка, многие клиенты чувствуют себя в кабаке как в зоопарке. У них буквально рты открываются, когда эти три бабы выступали одна за другой. На них как на диковинных животных смотрели, как на слонов, умеющих петь. Хотя они вовсе не были слонихами – очень даже все были с хорошими фигурами, недаром даже педераст Янек говорил «Яке пенькна!», потому что он-то уж объективно говорил, ему совершенно все равно, «пенькны» они или нет, а просто это так, действительно. И вот они стояли – провожая и ожидая похвалы. Денег. И Трабульси дал им денег. Вложил каждой в протянутую руку – не для денег! для прощания! – деньги. Кому сколько, неизвестно. И они друг другу не скажут. И не спросят. Чтобы не было обид. Они рады вернуться на балкон. Терезка снимет кушак, Марчелка закинет на спинку стула ноги, а Машка закурит сигарету. Довольные тем, что не надо было развлекать всякими глупыми анекдотами, не надо было орать и визжать, напиваться и давать себя лапать, а только – спеть. То, для чего они здесь и находились.
Вторая часть спектакля начиналась после часа ночи. После того как все артисты вновь выстраивались перед залом-низинкой – иногда уже почти пустым, иногда очень даже оживленным пьяными клиентами – и все хором они пели: «Господу Богу помолимся!» Это было ужасно, но это была не шуточка, серьезно они должны были петь и возрождать быль о Двенадцати разбойниках. В кабаке! В час ночи! Для пьяных! Богу молиться!!! «Почему бы не петь что-нибудь радостное, весело-сумасшедшее, цыганское, с инсценировкой, – думала Маша. – Да пусть бы Борис солировал! Но что это за песню мы поем, усыпительную, мертвую…» Владик вообще даже не скрывал своих зевков и подвывал «Древнюю быль во-оозродим!» Но хозяйка считала себя прекрасным постановщиком, и ничего не менялось. И это вот стояние сонных, завывающих не дружно, не хором, артистов называлось постановкой.
Машка как-то даже слушала интервью хозяйки по «Франс Культюр». Она в нем так тепло отзывалась об артистах… Потому что «сама была танцовщицей и знаю, что это такое артистическая жизнь». Лучше бы она не была танцовщицей, а то она очень хорошо помнила свою зарплату, того, лет пятьдесят назад! времени и такой же ее сохраняла для сегодняшних своих артистов. Еще она, видимо, думала, что все артисты должны были последовать ее примеру и найти себе богатых мужей. Недаром она активно участвовала в устройстве личной жизни Зоечки. Большую часть интервью хозяйка уделила рассказу о постановке спектакля в ее «бэбэ» «Стеньке Разине». Машка вопила, сидя около радио, визжала, рвала и метала и в конце концов напилась с горя тем же вечером в кабаке.
– Боже мой, чего она только не наврала! – говорила она Владику.
И тот не упустил возможность еще раз рассказать о своих рвениях в прошлом улучшить спектакль.
– Я приносил микро, колонки. Лучшую аппаратуру Они ее чуть ли не на улицу выкинули, провода порвали! Я приносил ноты. Я хотел… ну, знаешь, как у нас там, в Ленконцерте – репетиции, чтобы конферансье, сочетать песню с танцем, ну, чтобы настоящий спектакль. Хуя мне дали! Им не надо. Отсюда выносят ногами вперед! Так что зачем им стараться?! Кого это ебет?!
Маша пошла вниз, к туалетам, где иногда сидела на диванчике, как Мадам пи-пи, отдыхая от шума и от людей Она все хотела позвонить писателю, но потом все-таки отговорила себя и позвонила русской подружке-пьяньчужке. Та долго не отвечала, а когда сняла трубку, то промычала что-то.
«Ты что, пьяная?» – спросила Машка, и Надюшка-подружка засмеялась: «Машулина, ты мне друг, а? Пивка мне утром принесешь? Ну, подружка..» – «Ты же не пила…» – «Меня Ромочка на хуй послал, и я напилась… Ой, тут кто-то есть… Кто это тут спит? Подожди, не вешай трубку, а то меня сейчас тут убьют еще…» Маша слышала, как что-то упало там, потом кто то засмеялся, и потом Надюшка зашептала: «Это свои тут… Ой, ну чего ты там? Поешь? Закадри нам каких-нибудь богатеньких… Или ну их на хуй. И приезжай утром с пивом. А хочешь, сейчас приезжай – у меня тут есть чего-то еще в разных бутылочках…» Но Машке, слава богу, хватило ума сказать, что не приедет. Но дело тут скорее не в уме – она просто вспомнила, что подружка ее слабенькая и к приезду Маши она выпьет еще и уже не сможет ни разговаривать, ни сидеть, а просто будет спать. И Машке будет скучно.
А тут как раз другая ее подруга пришла в «Разин». Еленка из «Царевича», про которую Олег еще на бензоколонке сказал, что наклюкалась. Она умела, ох как умела погулять! Так, что и не помнит, где была, с кем была… Она очень любила Машу, полька Еленка. Из-за нее даже была выдворена как-то из «Царевича», обозвав всех паразитами, а на Машу показав: «Вуаля, настоящий артист!» Сама она когда-то была знаменитой, восходящей звездой польской эстрады и рока. Ну какой тогда рок был, битловый, ласковый, как жуки. Да, а вот приехав в Париж, она временно устроилась подработать в кабак и так и проработала, временно, двадцать лет!
Еленка визжала и оттопыривала задницу, обнимаясь с Машкой. Уже шампанское стояло на столе, и ее какой-то очередной «друг» – она всех их называла друзьями – приглашал Машу к ним за стол. Она была, конечно, несколько чокнутой, эта Еленка. Всегда в экстравагантных платьях, обтягивающих бедра, которыми она вертела, как юла заведенная, всегда возбужденная, так что никто и определить уже не мог – пьяная она или нет, – с миллионами планов на будущее, на следующий сезон… Если предположить, что приехала она во Францию где-то в конце шестидесятых, то ясно становилось – почему она не преуспела на французской сцене. Здесь были свои, свои Еленки. Шанталь Гойя – эта злая женщина-девочка, развлекающая сегодня деток – она пела тогда в рок-опере «Волосы»! И Франс Гайл тоже уже была, уже тогда пела Гейнзбура, который тоже уже был! Они были всегда и вечно. И кто-то появляющийся сегодня, из сегодняшних, пролетал кометой и исчезал, а они оставались навсегда! И, может быть, правильно, что вот теперь Еленка пела эти русские песенки. Так же правильно, как то, что Гойя не пела больше рок…
Маша спела свою песню – лениво и еле-еле, думая, что вот как человек может возненавидеть свое любимое занятие, музыку… Когда она превращена в обязанность, в необходимость. И что она, как Еленка когда-то, думает все-таки, что на самом деле она ведь будет петь рок, пишет она тексты для рока, мелодии для рока… «Это как болото – кабак. Он тебя затягивает, как трясина – удобная. Чего тут? Спел четыре песни, получил двести восемьдесят франков, получил от клиента пятьсот, пошел домой…» – Машка выпила шампанское, глядя на Еленку, хохочущую, подергивающую грудями в декольте, подергивающую лицом… и видны были плохо загримированные морщинки и круги под глазами Еленки. И она вспомнила, как летом поливала цветы в горшках, оставленные ей в наследство пэдэ из Бразилии и тихонько пела:
Every day I stay at home
Watching my flowers grow
Unfortunately they grow much faster
Than my way to rock’n roll
[70]
,
потому что летом, рок ли, что-либо другое – надо ехать в отпуск! Отдыхать!
* * *
Русские женщины, выходящие замуж за иностранцев, жили по принципу буржуазии XIX века. Для них – ничего в мире не происходило. Ни феминистских движений, ни легализации абортов, ни цветочных революций, ни войн, ни свободного появления противозачаточных средств, ни 10 миллионов рефьюджи, из которых 50 % были, наверняка, женщины. Мужчина зарабатывает и содержит дом – и все, что в нем, то есть жену – а жена дом ведет, то есть тратит все, мужем заработанное. В основном на себя. Это называлось ведением дома. Собой ведь они дом тоже украшали…
Самым ярким их проявлением было умение вести себя за столом. Они прекрасно знали, что какой вилкой кушать, что каким ножом резать. Салфетками они не вытирали резко губы, а нежно промокали, держа наманикюренными пальчиками, с отведенным мизинцем. Красота рук для них была предельно важна.
Даже не столько красота, а ухоженность. Чтобы, не дай бог, не подумали, что они стирают или готовят. Неухоженность рук значила материальную необеспеченность! Показаться бедной значило падение, жизненную неудачу. Потому что целью жизни было быть на содержании у обеспеченного мужа.
Сами они в основном были из довольно средних советских семей, где часто воспитывались одной матерью – работающей с угра до вечера, женщиной без образования, старающейся все дать своей дочурке, которая на славу удалась. «Вся в этого кобеля характером? – поминали они супругов. – А мордашкой в Соньку» – и вспоминалась сестра Соня (Вера, Таня, Шура), у которой жизнь не удалась. Но эти девчонки не собирались мотать и прогуливать свою красоту! Они уже с 17 лет начинали устройство жизни. Многие из них приезжали в Москву из пригородов. Но не для поступления в техникум или кулинарное училище. Они подучивали английский язык и совершали свои первые забеги на «Интурист». Надо сказать, что по природе своей они были довольно смышлеными и способными девками, и желание ни в коем случае не походить на мать толкало их на подвиги. Они буквально на лету хватали всяческие жизненно необходимые знания и быстро овладевали иностранными языками – «липстик, шопинг, презент, куанто коста, пассо проваре, хандред долларз, этсетера»[71]. Самым же главным знанием в жизни было правило – мужчина дает. Это вовсе не касалось только интимных отношений. Всего в жизни. А у многих вообще перерастало в «мужчина должен дать!»
«Мужик должен работать! Зарабатывать»» – слушала Машка их девичьи беседы, сидя у подружки-пьянчужки на кухне. Они лопали фрукты – «для кожи надо. Я ехала с одной бабой в Москву, так она всю дорогу мазалась авокадо, огурцом, клубникой. Сидела как монстр, из купе не выходила». А Машка представляла себе мужиков, которые должны работать, и в ее воображении они почему-то представлялись какими-то гориллами. Что-то делающими, прыгающими. «У-у, для моей лилипуточки, метр семьдесят восемь! У-у!» – пот струится по горильей шерсти, а он что-то строит, строит (в воображении у Маши это что-то всегда было из кубиков – под влиянием телепередач о дрессировке горилл, видимо), и Машке было… неловко. Может, и не напрасно ее называли трансвеститом. Во время таких вот девичников она себя ощущала неполноценной женщиной. Ее очень смущало, что вот за эту разницу между ног ей должны что-то дать. А девки очень нагло об этом заявляли и просто требовали. Надо сказать, что они, конечно, были привлекательными женщинами и с хорошим вкусом. Все относительно, конечно, – Машке их вкус казался мещанско-буржуазным. Зимой они всегда ходили в сапогах. Это, видимо, были пережитки советской жизни – там сапоги очень трудно было купить, а уж модные-то… Так что первым делом за границей они обзаводились кучей пар сапог. Кучей шелковых блузок. Эти девки знали про магазины все – где когда распродажа, где без бирок, где закрывают и ликвидация, про все эти «Ключи к распродажам», «Овцы о пяти ногах», «Распродажа в Моде». У них у всех были норковые шубы. Обязательно. Без шубы не было жизни. И кольца с брюликами – так ласково и пренебрежительно они называли бриллианты.
Умение хватать на лету помогало им в знакомствах со всякими ПэДэЖэ, зам. директорами, президентами и все такое прочее. Эти мужчины очаровывались русскими Настасьями Филипповнами, блистающими иногда именами Мишеля Фуко или Сартра. Да, они могли так вот, запросто, сидя в «Бофинжер», сказать – о, какой череп, прямо Фуко! – или он такой слепой, ну вылитый Сартр! Это не значило, что они читали Сартра или Фуко – это значило, что они днем не работают и что телевизор у них никогда не выключается. А так как мы живем в эпоху постоянного внедрения культуры в массы, в широкие ее слои, любая домохозяйка, пока она варит-парит-стирает, может узнать кучу всего – и о детстве Лоренса, и о том, как лучше хранить варенье, и о смысле – по Фрейду – сна про веревку и палку, и про то, что Жорж Санд любила готовить. Приблизительно как вот в рассказах Виктории Токаревой, открытой Западом в перестройку – в одном абзаце целая энциклопедия умещается. И эти западные мужчины очень всегда реагировали на такие вот блестки интеллекта. «О, она не глупа!» – говорили ПэДэЖэ и зам. директоров. От французских своих подружек эти русские девки отличались типично русской чертой – порывами. Несмотря на все свои «Моды Фризоны», «Шарль Журданы» и «Лакруа», они могли напиться как свиньи и «уснуть мордой в салат», как говорила Надюшка. Это тоже принималось иностранными мужчинами за национальное достояние, шарм, изюминку и прочее.
Сама Надюшка отличалась от своих компатрио-ток тем, что очень дорожила свободой. Она поэтому часто пускала побоку богатых ухажеров и заваливалась на свой матрасик лакать пиво под русские пластинки. Кругом валялись разбросанные по стульям и креслам «Шантали Томас» и «Фокалы» – трусы и чулки, флаконы «Фёрст» и «Герлан», а Надюшка лежала в ситцевом халате из Москвы, в обнимку с литровой клошарской бутылью пива под аккомпанемент Высоцкого. «Хули эти французы понимают? Они мелкие! У них нет размаха!» или «Чего ты дергаешься со своим писателем? Куда он денется? Как будто он найдет лучше тебя… Таких французских мочалок не бывает… С нами никто не может соревноваться!»
Машу, надо сказать, слегка раздражала такая поддержка духа. Она хоть и плохо относилась к себе, разницу все-таки делала между собой и Надюшкиными знакомыми. Она вообще считала этих девок бездарными паразитками и иждивенками, не только каких-то мужиков, но общества, всего мира. В ней не было гадкой зависти по поводу всех их шуб и брюликов – ну, иногда она могла вздохнуть, что, мол, вот бы мне такую – но им, она считала, все эти вещи достаются незаслуженно. За то, что они смазливые и между ног у них есть дырка?! Но сама Маша была очень красивой. А фигура так вообще – «сложена она была божественно», написала… Врагиня! К тому же Маша была певицей! Маша писала стихи. Маша написала классный роман о юношестве в Ленинграде. Маша писала песни по-английски. Маша придумывала музыку к своим текстам! И вот у Маши не было шуб и брюликов, нет! И она даже как-то не ценила то, что ей досталось от природы, то есть от родителей – внешность. Наоборот! Она порой будто боролась с этой природой, желая унизить ее Будто в ней борьба происходила между тем, что досталось ей от природы, и тем, что она сама должна навязать ей, то есть талант, амбиции. Она как будто ненавидела свою красоту и хотела ее уничтожить. И уничтожала. Не только тем, что писала, а тем, что напивалась с Надюшкой.
Русская подружка жила недалеко от первого парижского жилища певицы. Где на Сен-Антуане кричали: «Еliе est belle! Elie est belle!»[72] Рядом с метро Сен-Поль. На последнем этаже, к которому вела жуткая лестница, которой в Америке не могло существовать. За нее бы уже засудили. И даже если бы владелец был миллионер, то давно разорился бы – с нее падали все. По этой лестнице надо было почти вползать, и Надюшка так и говорила приходящим, сверху, открывая дверь квартиры: «Ползешь?» И вниз тоже люди сползали. С мешками мусора, с пакетами пустых бутылок. А внизу был маленький магазинчик – «Погребок Святого Павла». Наверняка немало заработавший на Надюшке и Машке. В него Машка и побежала, едва открыв глаза, проснувшись у подружки на матрасике. Конечно, она к ней приехала!
«Еленка меня напоила, потащила куда-то дальше гулять. В «Авантюру».
Но я поперлась к Надюшке. Слабенькая Надя уже еле сидела. Она надарила мне каких-то игрушек – черепаху, свинку и лошадку Я так напилась, что ночью встала и, наступая на Надюшку на матрасике, пыталась закрыть окно, говоря': «Животные убегут. Животные убегут!» Охуеть. Сама я спала в коридоре на другом матрасе. Я еле дождалась девяти утра, чтобы побежать и купить пиво. Я давно не была в этом районе. Он становится жутко снобским.
Даже нету больше «marchand des quatres saisons»[73], старушек этих дохлых. Жалко. Какие-то сумасшедшие по Би-би-си – я уже послушала по советскому радиоприемнику Надюшки – сказали: «Заботящийся капитализм»! Особенно американский капитализм заботится о своих бедных – придумали какую-то гадость на базе кокаина, крэк. Десять долларов всего доза – и летишь! Володька Шнайдер уже в Лос-Анджелес улетел – проторчал в госпитале пять месяцев, вышел и все по новой.
У Надюшки стопы Чехова и стопы Гоголя Володя сумасшедший ей поставляет. Я полистала, и Чехов напомнил беспомощного Кафку. Наивность и дебильство его «Америки» я ненавижу. Как я не люблю, вообще-то, и Чаплина. Мне никогда не нравились клоуны, цирк я ненавижу, мне жалко зверей, а клоунов нет, я бы их всех как следует отпиздила, чтобы стали серьезными.
Читая Ницше по-русски, он становится таким старорусским. И будто только Гате slave[74] участвует, только русскостью своей его воспринимаешь. По-английски он универсален, по-французски парижанин какой-то. Поэтому Чехов совсем не интересен – он там, в старой, несуществующей России Как и Гоголь с его выдуманными за границей русскими персонажами.
Трабульси мне дал в лапку полторы тысячи. Приходил бы он раз в неделю… Все-таки обязанность (работа) дисциплинирует, заставляет тебя что-то делать, когда и не хочется. Я не обязана писать, поэтому редко заставляю себя. Но потом меня мучает совесть… Может, иногда я все-таки и думаю, что это моя обязанность, что-то ниспосланное свыше..»
Год назад Надежда должна была отправиться к своему супругу Жану в Йемен. Но атташе Жан не дождался супруги с сыном. Она решила развестись с ним, Надюшка. Она была пугливой по характеру, поэтому и дождалась, когда он уедет, чтобы по телефону объявить ему об этом. Жан, недолго думая, выкрал сыночка Васю и забрал в Йемен. Жестокая Машка сказала тогда рыдающей подружке: «Это даже лучше. Он сможет дать ему хорошее образование». Надюшка плакала и говорила, что Маша сволочь. Но потом, видимо, и сама поняла, что для Васи лучше быть сыном атташе, чем матери-одиночки. Без профессии и без дохода! Но с хорошим французским, правда. Надюшка всегда сидела, обложенная словарями и разговорниками – выписывала из них красивые фразы. И блистала ими иногда. «Я, например, не заору у кого-нибудь в гостях – Кель жоли апартеман ву-з’аве![75] Это некрасиво. Так можно сказать, но в этом нет класса!» Да, это было очень важно – уметь щегольнуть красиво построенной фразой. Не мыслью. Друг Фаби, Тьерри, одно время был частым гостем у Надюшки. И о ней он отзывался не иначе, как о лэди. Машку это ужасно умиляло Она сравнивала такое вот восприятие людей со своим голосом. По-русски он у нее был самым трагичным и низким. По-английски выше и такой более игровой, что ли По-французски ей не нравился свой голос с каким-то странным акцентом и подходил он только к любовным песням. Вот и Надюшка для Тьерри была только во французском прикиде. А русский национальный костюм – пьянство, лень, распиздяйство, грубость и неотесанность – был не виден. При Машке русская подружка не стесняясь ходила в русской робе. В буквальном смысле – всегда была в халате. А в переносном – всегда напивалась. Для этого они и дружили.
Писатель так никогда и не поверит, что все дни и ночи, проведенные Машкой у подружки, они сидели вдвоем. То есть без мужиков или хотя бы одного задрипанного мужичонки. Не поверит, но и никогда не проверит. Он только звонил туда и своим всклокоченным голосом солиста Краснознаменного ансамбля песни и пляски кричал: «Ты собираешься домой идти, ёб твою мать, или нет?!» Он никак не мог понять: «Что можно делать там было полтора дня? Что можно делать с этой узколобой Надькой с двумя извилинами в голове?!» – возмущался он на неумение Машки выбирать себе друзей из мира высшего, сложного и достойного. Но Машка прощала свою Надюшку за ограниченность, потому что та была ее подружка. Просто так. Не для чего-то, а просто. «У тебя отношение к людям, как у клопов – что-то от них получить! – кричала она в свою очередь писателю. – За встречей с людьми должна последовать публикация в журнале, оплата за публикацию или статью о тебе, или твоя фотография, или хотя бы информация, где можно напечататься. А просто так, из симпатии, ты не можешь с людьми общаться. Тебе просто так даже не о чем с ними говорить! Если разговор не касается твоих книг – о чем тебе с ними говорить?» Надо сказать, что Надюшка служила певице и слушательницей ее стихов. Она к ней приходила не только с пивом и вином, но и с листочками, сложенными вдвое. Потому что писатель не любил Машкины стихи. Когда-то певица думала, что умерла бы, наверное, если бы любимый человек сказал ей, что стихи ее ему не нравятся. Или ушла бы от него, это уж точно. Но ничего, она стерпела. Он в рекомендательном письме в издательство так и написал «стихи мне ее не нравятся, а роман хороший». «Говно, – думала певица, и не только думала. – Тебя никто не спрашивал про мои стихи. Какой ты говнюк все-таки. Что ты лезешь, куда не просят? Услужил, тоже мне!»
Надюшкина (и Жана!) квартира была уже продана, и она доживала в ней последние месяцы.
– Какой маразм! Им надо сто бумажек, чтобы они тебя пустили! Миллион заверенностей! – Надюшка, как мышонок с всклокоченной белой челочкой со сна, пришла на кухню, где и сидела певица с пивом.
Она искала квартиру и ее, конечно, никуда не пускали. Она достала пиво из холодильника и бутылку советской водки. Надюшка только что посетила Родину – оттуда и была привезена водка и икра.
– Ты пей водку с соком, а мне пивко оставь… Ой, идем в комнату, я лягу… Что я буду делать со своими вещами?
– Ха-ха, а ты не помнишь, сколько я мучалась? В социальных каких-то проявлениях Франции это тот же СССР. Работает та же Systeme D.[76]
– Ой, что это, ну-ка расскажи мне, научи меня… – Надюшка уже лежала на своем матрасике, обложенная словариками и тетрадками, настольной (матрасной) ее книгой была «Мастер и Маргарита».
Машка с писателем, как и сам Булгаков, предпочитали «Белую гвардию». Но советские люди хотели, чтобы «Мастер» был его лучшим произведением, – потому что в нем они узнавали свою советскую действительность и им становилось от этого легче, потому что как же, написано ведь, вот, пожалуйста…
– «Систем Дэ» – это как советские связи, блат, знакомства. Сегодня они, правда, все это переименовывают и узаконивают, называя – посреднической фирмой, маклером, брокерским агентством…
– Ой, бля, как там хуёво-то… Ты там не была хуй знает сколько лет и сейчас там жить невозможно…
– Вот именно – сейчас! После перестройки’ Оху-еть от логики можно. Ведь после перестройки стало хуёво, а не из-за 70 лет советской власти!
– Я бы на тебя посмотрела там утром, с похмелья, и пива нигде нет. И кафе твоих любимых нет.
– Ну почему же они такие мудаки, что у них ничего нет?
– Да это советская власть, которую давно надо было свалить…
– Надюшка… Ой, выключи ты этого дурака! – кассета с юморесками Жванецкого была одной из любимых Надюшки. – Он все-таки очень тамошний, надо быть очень советским, чтобы его любить… А о советской власти… Сколько лет ей сопротивление-то длилось? Диссидентов по пальцам можно сосчитать…
– Да вся эта система прогнившая, придуманная этим лысым, лежащим посреди города… Охуеть можно.
– А здесь существует гробница Наполеона…
Машка думала, что в голове у Надюшки все смешалось. Она защищала русских, их человеческие качества – вот хотя бы умение напиться! – и не понимала, что это благодаря социальным условиям и исторической среде. Маша так вот очень хорошо понимала, почему эти русские девки, выходящие замуж за иностранцев, всегда имели любовников, даже истинно любимых, там, в Москве! Потому что с теми можно было ни о чем не думать – лежать в койке сутками и в потолок плевать. И любовники плевали. Могли себе позволить, несмотря на то что все были обеспеченными молодыми людьми. Но обеспеченность там не достигалась тем, что каждое утро они должны были быть свежевыбритыми и благоухающими бежать, в свой зубоврачебный кабинет, или на биржу, или в магазин, принимать товар. Можно было прогулять, не прийти, сделать липовый больничный. И Машка уверенно думала, что если в СССР и есть люди с коммерческой жилкой, с деловыми качествами – их меньшинство и их деловитость тамошняя. Советская. Которая подразумевала в себе совсем не здешнюю и установленную уже во всем мире деловитость. А раз они хотели делать дела с Западом, то их деловитость не подходила. Их привычка лакать водку и коньяк, не быть пунктуальными, не сдерживать свои страсти, не отвечать на деловые письма, «тянуть резину», не уметь быстро реагировать – вот их отличительные качества! – здесь не пройдут. Потому что есть здесь интернациональные условия деловитости Западный Бизнесмен – это уже имя нарицательное. У Машки у самой мужья были бизнесменами. Бо-о-льши-ые дельцы, надо сказать! Шуточки, вообще-то, они очень неплохо преуспели в США, эти бывшие советские граждане. Но только потому, что у них не было другого выхода, они уже были там, жили в Америке и делали дела по-американски. А советские бизнесмены, они думали, что сейчас, они придут и устроят все по-ихнему, наставят кругом матрешек с водкой и сделают бизнес!