355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Медведева » Моя борьба » Текст книги (страница 13)
Моя борьба
  • Текст добавлен: 4 июня 2021, 20:01

Текст книги "Моя борьба"


Автор книги: Наталия Медведева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

– Решетки это ужас. Я там повеситься захочу. И так иногда тошно… Сейчас, правда, не очень.

Густым басом подвывая,

Вышла самая большая,

Догадались все легко.

Что пиздец недалеко! —


было придумано о Маше. Полякам досталось больше всех в частушках. «А сало русское едят!» – был общий смысл их. Ну да, песенки поют русские, денежки ими зарабатывают, а русских хаят.

– Маша! Идите там… Вас ждут не дождутся… Хуй этот Кашоги, – прокричал сверху, не спустившись до конца вниз, с лестницы, югославский метрдотель Валерий. – Идите, а то они все Шампанское выпьют! – сострил он.

Машка скорчила гримаску удивления и-посмотрела на себя в зеркало – она была на редкость неярко накрашена, а отсюда – моложе.

– Иди-иди, заработаешь деньги. Не напивайся только. Помни, чему тебя учила блядь, то есть летчица Таня, – засмеялся Леша.

Летчица Таня через неделю после Машкиного появления в «Разине», на встрече Старого русского Нового года – эта абракадабра повторялась и в названиях русскоязычных газет: «Новая мысль», «Новое русское слово», и все они были старыми, старыми, старыми… – увидев певицу, сказала: «Красивая какая девка! Будут сложности, приходи. Таня поможет?» У Тани был свой бардак. Эта Таня сразу показала Машке знаменитый прием. Их как раз пригласили за столик Танины клиенты, отмечавшие русский Новый год в «Разине», и, конечно, угощали шампанским. Таня пригубила и держала бокал высоко в руке, затараторив что-то сразу, заговорила им глаза и уши и незаметно для них, но очень заметно для Машки… выплеснула! шампань за спину. Через плечо, наклонив бокал. Видимо, слегка облив декольтированную спину, но и виду не подав! Захохотав громко! Следующий трюк был в другую сторону. Опять, с полным бокалом, она наклонилась к друзьям за столом, а бокальчик в руке держала на самом краю стола. И незаметно наклоняла его, так, что шампань лилась вниз, видимо, ей на юбку. Но вот, вероятно, почему все артистки да и владельцы бардаков были в неимоверных юби-щах. Чтобы не промокать сразу! Пол в «Разине», как и в Танином бардаке, был весь залит тысячефранковым шампанским – поэтому там никогда не было яркого света, видимо, не для ambiance[150] только. А бляди и артистки были трезвыми! И гости, конечно, спешили открыть еще одну бутылочку, а процентики капали – тут 60 франков, там 60… У Машки эти трюки не получались. Да и выливать шампанское ей было жаль.

Таня-летчица рассказывала, что участвовала во Второй мировой войне, летала на истребителе и подбила несколько «мессершмиттов». Леша не верил в эти истории. А Машке очень хотелось верить. Образ владелицы бардака, бывшей летчицы-истребительницы был куда более великолепен, чем просто какой-нибудь Тани-бляди, скопившей денег с блядства и открывшей свой бардак. Машка приветствовала такие художественные враки.

– Истребитель, еби ее мать! Она истребила не один банковский счет клиентов – хохотал Леша.

– Нет! Она истребляла фашистов. Их «мессершмитты», которые разорвали над Москвой тишину, и она вместе с Ленькой Королевым пошла на фронт И она по ним та-да-та-да-та-да! и они со свистом «пюу»! вниз. А Таня в небе пела – Русскую бабу хуём, не испугаешь! Суки-бляди! Я вам покажу, как на мою Родину нападать!

У Тани был ломовой акцент, как в фильмах о русских. Она была крашеной блондинкой неизвестного возраста. При дневном свете ее никто не видел. Она стояла за стойкой своего бара в бардаке, уперев руки в боки, и, звонко смеясь, командовала клиентами, покрикивая на них. И они – американцы, немцы, да и французы тоже – как дети слушались Таню и… тащили из бумажников чековые книжки, заказывали и откупоривали еще шампань, половина которого лилась на пол – «Вдова Клико»! «Кристаль»! – выворачивали свои карманы в поисках еще пятисоток! Блестящая летчица Таня уверенно вела свой русский «Ил» и в Париже! И на одной из стен висел ее портрет в образе барышни конца прошлого века работы Глазунова. Машка ходила к Тане погулять, но за «помощью» не обращалась.

Вот она поднялась наверх, и с Терезкой они пошли, следуя за Валерием, который, как настоящий джентльмен, провожал к столу настоящих дам! Все знали свои роли.

– Добрый вечер, месье Кашоги… Месье… – Машка тоже умела разыгрывать роль светской дамы и наклоном головы приветствовала незнакомого ей друга Кашоги, оказавшегося его адвокатом.

Терезка села между ними, а Машку Кашоги посадил рядом с собой.

– Я хочу наконец узнать твой секрет, Маша…

Машка не знала, что за секрет, но послушно села. Адольф уже стоял с бутылью наготове. Уже лил аметистовое шампанское в бокалы, улыбаясь и незаметно подмигивая Машке. «Девочкам» заказали «икорки». Терезка похлопала ресницами. Машка повиляла плечами, уже обнаженными, уже никаких цыганских шалей не было на них. Кашоги и адвокат заказали какие-то специальные филе и салат. «Только сердцевину салата», – добавил Кашоги, и Адольф довольно щелкнул каблуками. А Машка представила, как из салатов вырезают сердца, и в воображении ее сердца, конечно, были настоящими, вроде куриных, маленькие сердечки. И вот для Кашоги режут салаты, доставая из них сердца, целую горку сердец Кашоги! «Блядь, а бедный писатель в первые полтора года жизни в Париже подбирал листики салатов у овощных лавок…» Писатель же и прочел Машке про Кашоги в книге об арабах.

Борис начал свою клоунаду, уже что-то кричал недовольно. Так же вот будет клоунничать здесь, когда перестройка наберет нужный темп, знаменитый советский певец, лауреат и заслуженный артист Эдуард Хиль – «Мне тоже хочется заработать!», оправдываясь за такое, в общем-то, падение. Получая – 250? 300? 400 франков за вечер? Исключив из своего репертуара арию из «Фауста» «Люди гибнут за металл!»[151], как и про то, что «тоскуют руки по штурвалу!»

Певицы уже ели икру, стараясь съедать побольше. Кашоги собирался сразу после ужина уходить. Он не говорил по-французски и Машка блистала знанием английского. Расспрашивала о Херальде Робинсоне, взявшем Кашоги за прототип для одного из своих бестселлеров. Это только русские дураки говорили, что нехорошо, мол, писатель негодяй-наблюдатель. Таким, как Кашоги, это очень даже нравилось. Еще не пришло время Ирангейта, и Барбара Волтерз еще не интервьюировала месье Кашоги на его яхте в сколько-то миллионов. А ему хотелось славы, ой как хотелось! Он был куда богаче того же Херальда Робинсона, которого Америка покупала, как гамбургеры в супермаркетах. Он продавал оружие во всем мире. И не какой-то там пистолетик. Тонны оружия! Но его не знали, как знали Херальда Робинсона. И, конечно, ему было лестно, что он стал героем книги! Таким, как Кашоги, очень даже было лестно, что о них писали книги, это вам не родственнички, которые всегда недовольны описанием…

Сам Кашоги же интересовался, была ли Машка… женщиной! Да! Вот о каком секрете он хотел узнать. Сообразительная Маша, она сразу поняла, что это дело длинного языка Марчелки. Машкины истории о том, что ее называют трансвеститом, румынка перевернула с выгодой для себя – Маша не настоящая женщина, и ее не будут приглашать, и все денежки достанутся ей, Марчелке! Дать по морде Кашоге Машка не решилась. Обидеться и уйти, лишившись таким образом денег, шампанского и икры, поругавшись с администрацией, уж конечно… она переборола свой дикий характер и перевела все на шутку.

– Если вы пришлете за мной шофера после моей работы, могу продемонстрировать! Здесь раздеться я не могу, это все-таки не стриптизный бар, хотя бардак, конечно, вы сами знаете.

Кашоги уже хохотал на наглость Машки. Но она не остановилась на этом, зная, что лучшая защита – нападение. «Он думает, что я застесняюсь!»

– Если вы думаете, что я трансвестит, то это невозможно. В Советском Союзе таких операций не делают. В Бразилии я никогда не была. А здесь, чтобы такую операцию сделать, надо столько денег! Я еще не настолько богата. Вы мне прошлый раз всего пятьсот франков дали! Что вы, операция стоит тысячи и тысячи!

Терезка, сначала открывшая рот, теперь смеялась и будто бы аплодировала глазами. Кашоги целовал Машку в ухо и хохотал: «Ты смышленая девочка!» Адвокат протирал стекла очков. А заодно и слезящиеся глаза. Но Машка не остановилась на этом! Вспомнив, что на ней нет трусов, она позвала рукой Кашоги и подняла из-под стола свою неимоверную юбку. Прикрываясь слегка скатертью, она показала Кашоге, что там у нее было. Через сеточку колготок была видна шерстка ее зверька. Кашоги завизжал, перекрикнув Бориса, тут же гаркнувшего «Силянс! Ну силянс же!» А Мария уже одернула юбку и пила шампанское.

– Я бы ему дала в морду, Терезка, но здесь, как в цирке, надо быть клоуном, – сказала Машка по-русски.

– Браво, Мария! – Терезка тоже выпила шампанского и встала из-за стола, так как приближалась минута ее клоунады.

Они уже беседовали как хорошие знакомые. Машка рассказывала что-то едко-колкое про Лос-Анджелес и кашогиский адвокат поддакивал «ее, зат’ц райт, экзактли эз ю сэй!»[152] Кашоги иногда хватал Машку за ляжку от смеха. Потом сунул ей в кофту, прямо за вырез, пятьсот франков. И Маша подумала: «Это как если бы он купил у меня рассказ, который я все никак не могу написать. Только маловато, конечно. Но все-таки, рассказ ведь не написан. Значит это, как если бы я пришла к издателю и рассказала бы ему идею. И он бы мне дал за нее пятьсот франков. Тоже неплохо, для никому не известного автора».

Терезка уже затомничала голосом, смазанным иранской икрой. Надо сказать, что здесь, в низинке, звук был куда лучше, чем у бара, на возвышении. Лицо, правда, было более заметно – то, что на лице. Но в конце концов, никто не сомневался, что Терезке не двадцать лет. И вообще – она певица, а не манекенщица! Хотя, конечно, такие, как Кашоги, предпочитали марчелок и машек тем, кому еще не было и тридцати. А если уж певиц в возрасте – то в «Ковент Гарденз».

Салат из сердец остался почти нетронутым, и, выходя из-за стола для своего номера, Машка поглядела на него с сожалением. «Вот так они выкидывают здесь за год тонны еды! А потом поют песни для Эфиопии и ее голодных детей! И орут, когда просишь бесплатно пирожок, один, несчастный!» В который раз Машка подумала о несоответствии своего уровня жизни с уровнем людей, ее приглашающих. Тех, кого она развлекает. Для которых она поет. Которые ей аплодируют и очень хотят пригласить. Приглашают! Везут на «Ролс-ройсе» в «Гараж» или «Авантюру», рады ее компании, горды даже, если она хорошо спела, что вот, мол, эта певица с нами! Мы ее привезли! А маленькие девочки из пригородов сидят в «Гаражах» и «Авантюрах», мечтая подцепить какого-нибудь владельца «Мисимы» (кошмар! хоть Мисима и любил красивую одежду!), магазина оптовой продажи брюк! Как эта жуткая дура, из дьявольской тройки, недавно судимая, о которой напишет Спортез, замолчав, конечно, кое-какие факты, холодную такую книгу… Да, и вот она, певица, не мечтает быть приглашенной, уже приглашена! Да и в семнадцать лет, в отличие от судимой дуры, она уже была в Америке, а не мечтала… И вот она отказывается даже от приглашений, теперь все чаще. Потому что ее ждут дома. Марсель ее ждет. Сбылась ее запись дневниковая' «Любил бы меня кто-нибудь, как я писателя. Ждал бы меня…» Но тут я сразу хочу стать литературным критиком и спросить наконец: «За что же героиня любит самого писателя?! И не ждет он ее, и не особо интересуется, и вообще – у него свои цели, далекие от героини…» Машка меня уже перебивает, уже кричит и, насупившись, бубнит: «Как будто любят, только когда есть взаимность! И вообще у меня тоже свои цели – заставить любить! Не может быть такого, а? Трогать во сне и мешать жить! написала я в стихотворении. Мешать жить, значит чтобы часть жизни была занята мной. Это значит победить… А?» Тут можно, конечно, возмутиться, но нельзя и не признать неограниченное количество способов любить.

* * *

С букетом роз Машка энергично взбежала по лестнице и задержалась на минуту перед своей дверью. Отдышаться. Это уже было привычкой. Из-за визитов к писателю. Он ведь презирал запыхавшуюся Машу… Она позвонила. Да, она могла оставить в своей квартире француза. Он не станет рыться в ее бумагах, «искать правды». Он не понимает по-русски Но, наверное, не только из-за этого.

Он открыл, и Маша сразу увидела своего кота, нахохлившегося, как курица, на диванчике пэдэ.

– Бррр! Какой холод… Ты спишь? – она снимала шляпу, пальто, которое Марсель, тоже нахохлившийся, как кур спросонья, вешал уже на плечики.

– Я долго слушал радио. Девяносто три человека арестовано. Семьдесят три ранено. У полиции – сто. Откуда эти цифры в тот же день? На Сен-Жермен, как всегда, жгли чьи-то тачки. Один студент потерял глаз. Другого, даже не участвовавшего, избили до смерти… Паскуа придумал какой-то отряд мотоциклистов для разгона демонстрантов.

– А старые музыканты в кабаке говорили: «Мама, мы пошли гулять! – Куда? – На маниф!»-передразнивая студентов, говоря, что для них это забава! от нечего делать, – она уже была в ванной, смывала мэйк ап. – Может, ты мне сделаешь грог?.. Журналисты разбаловали политиков. Они бегают за ними с микрофонами, а те еще вид делают, что, мол, некогда. Им сказать нечего! Так же, как журналистам нечего спросить! А создается впечатление активной деятельности. Дверцы машин хлопают, папочка под мышкой, взмах руки, мотание головы – нет, мол, спешу, а вокруг камеры, вспышки фотоаппаратов, микро разных станций… А когда они начинают что-то говорить, то это всегда ругань оппозиции. Видите, что нам оставили социалисты, говорит РПРошная часть правительства. А придут опять социалисты и будут говорить. – Видите, что нам Паскуа оставил?!

Она села у своего письменного стола выпить грог. За стол она уже давно не садилась. Писать не было времени. Эмоциональная жизнь заполняла так, что на интеллектуальную, да просто даже на раздумья, не оставалось времени. Да и не особенно хотелось раздумывать. Все было наполнено эмоциями. Животными порывами и желаниями. Они, правда, собирались с Марселем делать совместный Бэ Дэ. Он принес ей учебник французского, и она должна была учить французский, чтобы писать диалоги, а Марсель бы рисовал к ним сценки. Или наоборот… Они собирались.

Машка потушила свет я легла. Радио осталось включенным. Опять передавали «Лэди ин рэд». «Правильно – все, что немного пошловато и глупо, чтобы сказать, вполне проходит в песне. Даже нравится в песне», – думала она. В квартиру позвонили.

Маша посмотрела на дверь квартиры. Между полом и дверью была щель, но свет не проступал с лестницы. И она без сомнения подумала, что это писатель, стоит там в темноте, как когда-то… Она так и лежала тихо. И Марсель лежал рядом. Тоже тихо. Он, наверное ждал, когда же придет этот самый писатель, этот панк с фотографии, этот любимый тип Машки. Потому что он, конечно, любим ею. Марсель это видел. И она буквально заставляла его читать писательскую книжку… Французский человек, он не хотел потерять русскую девушку, а поэтому никогда не говорил – что это за русский еще, что за дела? Ты со мной, и все! Нет. Он чувствовал, что не имеет еще права так сказать. И он тихо ждал. Предлагая себя. Как Машка когда-то себя предлагала, навязывала писателю.

– Это он… – сказала Машка, и в дверь опять позвонили.

Вот в чем был ужас этих французских клеток. Тоненькая дверь разделяла их, и только. По ту сторону тонкой двери была другая жизнь, и тоже Машкина. Но обратная ее сторона. И только дверь разделяла. И было жутко от этого, что вот такая малость может так разделять, дверь какая-то. Если бы писатель захотел, он бы навалился на эту дверь своей дельта мае, которую усиленно развивал, сожалея, что нет у него штанги для более эффективных результатов, этой мышцей бы навалился, на которой Машка играла пальцами, засыпая, и писатель говорил «не рой яму» шутя, тоже засыпая… он мог бы выбить эту дверь к такой-то матери, ворваться в комнату и посмотреть на обратную сторону, на второе лицо своей подруги… Он позвонил еще раз и даже сказал что-то.

– Я подойду, – Машка встала в чем мама родила.

И это тоже было ужасно. Вот он, там, за дверью, в бушлате или ненавистном Машке плаще, а она – голая. На другой стороне.

– Что ты хочешь?

– Открой мне!

– Я сплю. Я не одна. Я не могу тебе открыть. Мы голые, – все эти фразы были сказаны механически как-то, следуя одна за другой.

– Какая ты сука. Открой, иначе я проломаю двери.

– Не надо! Иди вниз, я сейчас спущусь. Пальто надену.

Писатель переспросил, не врет ли она. Она не врала. Она действительно решила выйти и все ему сказать.

– Я спущусь, Марсель, вниз. Я ему скажу, что у меня есть ты, – сказала она французу, который включил свет и сидел на постели; голые ноги согнуты в коленях, рука, с сигаретой уже, на коленях.

Он не поспешил надеть штаны, как обычно мужчины торопятся натянуть брюки при опасности или просто неизвестности. Он ждал. И смотрел на Машку, одевающую свои красные туфли, сующую свои голые ноги в красные туфли. Она надела ночную рубашку с инициалами писателя Поэтому она и купила эту рубашку, когда-то еще… Черное пальто с разрезами. Взяла сигареты и, быстро сказав «А toute a I’heure»[153], открыла дверь. Сначала осторожно, подумав, что, может, писатель притаился за нею, но решив, что это глупо и что на самом деле он не хотел бы видеть, кто у нее, спокойно открыла дверь.

Он стоял напротив ворот. В бушлате, ковыряя носком неизменного своего черного ботинка застывшую лужицу. Поглядев на Машку снизу, исподлобья.

– У меня есть парень. Нам хорошо вместе Я тебя ждала, но ты занят. Ты сам мне советовал завести любовника, так что… – она все это сказала как-то автоматически, а сама стояла и думала: что за абсурд, какой парень, я люблю писателя?

Она посмотрела на писателя. Он был ниже Марселя.

– Значит, все кончено между нами? – спросил писатель как в кино.

– Я не знаю… – как всегда, Машка не знала.

В голове у нее творилось такое! Куски каких-то обидных фраз, сказанных когда-то писателем, натыкались на хорошие, добрые его слова. Это была такая борьба образа любимого писателя и образа обидевшего, не понявшего, не принявшего Машу-Марию. «Ты принесла в мою жизнь только грязь! – и он тыкает ей в рот мерзкой кухонной тряпкой, пахнущей жиром… Какие красивые у него руки, вот он даже картошку чистит, у него красиво получается… – Я тэбэ кохаю… – он сказал ей даже по-украински, хотя украинец наполовину… – Открой глаза! Я тебя люблю!.. Вон из моей жизни! Ты такая же плебейка, как они…»

– Ты сам виноват. Ты ничего не понял. Это для тебя, может, ничего не изменилось, с тех пор как мы живем не вместе… Но ты даже никогда не пришел за мной. Если ты так драматично реагируешь, почему ты никогда не пришел за мной после работы? Сколько раз я выходила из ресторана, закрыв глаза. Мечтая, что сейчас вот я их открою и увижу тебя, ты меня ждешь… Нет.

– Ты сама знаешь, почему я не приходил. Ты редко выходишь оттуда одна.

– Отговорки все это. И опять же, боясь увидеть меня с кем-то, ты решал не делать себе неприятно. Зачем тебе неприятности? Никогда ты не пришел! А он приходит, и он ждет меня.

– Ну и иди тогда на хуй!

– Ну и пойду! – Машка потопталась на месте.

Писатель посмотрел на ее голые ноги в красных туфлях. В СССР считалось, что проститутки носят красные туфли. Что это их отличительный знак. Одна Машка ходила здесь в красных… Машка вспомнила мужа своей матери, пославшего ее «на хуй». Этот ее муж, он был простым мужиком. И это в писателе говорила его натура. «Пошла ты на хуй» сказал не писатель, а тот, харьковский тип, работающий на литейном заводе, отливающий сталь, близорукий, но очков не носящий, какие, на хуй, очки там на заводе, это не для заводских, это мужик говорил, а не писатель, и мужик этот мог дать бабе в морду. Как ни странно, Машка его за это любила. Не за то, что мог побить, но в то же время и за это, получалось. За то, что никакой он не писатель, на самом деле.

А в Машке уже говорили ленинградские подворотни, которые навсегда оставляют свои ссадины. Как на Бродском, говорящем «старик, чувак…» ленинградские эти подворотни, в которых дули все ветра, Ветроградские подворотни, в которых стояли парочки, девушку прижимали к стене… где играли на гитарах, провожая кого-то в мини-юбке взглядами и песенкой: «Пальцем трешь штукатурку… Я ведь знаю, что ты от меня ночью бегаешь к турку!» и с визгом, стеганув чем-то по голым ляжкам, непонятно чем, отскочившим на резинке, орали там: «А укуси меня за талию! А укуси меня за грудь! А укуси меня за жопу! А укуси за что-нибудь!» на мотив рока, «Аааа!», а из двора звали: «Валерка! Сволочь, иди домой?» – мама чья-то…

– Иди ты сам на хуй!

– Я больше не приду.

– Ну и не приходи, – она-то думала, что он ее уговаривать будет, просить: «Мария, вернись!»

– Пизда… ну и на хуй… – он уже шел.

Уходил уже писатель, уже спиной к Марии он был. И она пошла к своим запертым – поэтому в них и не было этих ребят! ленинградских, потому что заперты они были! жизнь подворотни была перенесена в кафе, а что там за жизнь… – воротам, открыла их и посмотрела на улицу Святого Спасителя: писатель свернул на Сен-Дени. Она вошла во двор… а там, в Ленинграде, даже будущий искусствовед знал эту жизнь подворотен, потому что проходил в них каждый день…

Вот она пришла. Сняла пальто и села на стул. Грустно посмотрела на свое жилище, на кота, на мужчину, уже в брюках, протягивающего ей стакан вина, на фото писателя и сказала. «Он больше не придет». Вот что она сказала, а не радостно сообщила: «Шери, я твоя!», бросившись сосать хуй этому самому шери. Писатель, ты дурак! Ты ничего не понял в своей девушке русской, которая тебе иногда казалась девушкой черной. «Вот с таким темпераментом, должно быть, черные девушки!» – думал ты. Ты думал, что она придет и, не передохнув, бросится к французу и, извиняясь, что к ней пришел другой мужчина, скорее-скорее задобрить его, извиняясь, хуй ему отсосать! Это для литературного эффекта, может, здорово Может, так должна поступать женщина, а? Должна знать свое место, да? Извиниться надо за другого мужчину! А Машка рассеянно сидела и рассказывала Марселю… как она любила писателя. И в голове ее мелькали кадры прошлой жизни. Из какой-то другой жизни. Когда они с писателем были одни на всей планете в своем племени из двоих. Он разводил большой огонь из можжевеловых веток, такой запах от них шел невероятный, из засохших кустов дикого розанника, так что все руки у писателя были ободраны… а искры летели в ночное небо, усыпанное миллионами солнц других галактик, с одной, может, их и принесли сюда, на Землю… Писатель приносил какого-нибудь зверька убитого, они его жарили, ели и потом писатель доставал из тайника под камушком сохраненный им для Машки джоинт, и еще он читал ей вслух Кавафиса, про варваров… а Машка лежала, глядя на огонь, и в жилах у них с писателем текла одинаковая кровь… И то, что писатель послал ее на хуй и она ему так же ответила, только подтверждало, что они из одного какого-то двора когда-то, где все грубо, но честно, где жутко, но правда, где если любят, то до смерти и убивают взаправду…

И французский мужчина сидел, смотрел на Машку и думал, что вот такую женщину я хочу и такой у меня больше никогда не будет, поэтому я все стерплю и подожду, я буду ждать, переживу… А Машка, когда еще шла по своим скользким ступенькам, уже думала, как она пойдет к писателю. Потому что не может быть, чтобы между ними все было кончено, чтобы их больше не было… Она легла в постель, и француз лег рядом. И она даже положила свою голову ему на плечо, сказав c’est comme cа…»[154] И он был согласен так. Ждать.

* * *

Машина заработала! Мотор взревел. Лед тронулся, и Сена вышла из берегов. Барабанная дробь перед смертельным трюком нескончаемо содрогала воздух. Началась война! Свистели пули над ухом. Бил свет взорвавшихся складов с амуницией. Из сумасшедшего дома все выбежали на улицу.

– Ты мой петесушис![155]

– Тихо, крокус! А то я тебя порежу…

Певица сидела голая на табурете, принесенном из кухни, посередине розовой комнаты. Перед зеркалом-дверью. Писатель, склонясь и держа в руке бритву, брил ее… письку. Русского зверя! Наголо. Если бы можно было сделать фотографию этой сцены и бросить ее в коробочку с другими фото певицы, то через много лет, глядя на нее, внуки или кто-то, занимающийся бумажками певицы, увидел бы – какая счастливая эта женщина, какая счастливая – до неприличия – у нее физиономия. Это была бы одна из счастливейших фотографий в коробке.

– Ой… какая. Нахальная. Но через несколько дней она уже будет колючей. Ты сумасшедший, – черные волосики валялись на газете, постеленной вокруг табуретки.

– Ох, с тобой станешь… – писатель распрямился и поглядел на свою работу. – Да-а, ну-ка… иди сюда, девочка, – они были в двух метрах от матраса.

Машка ликовала. Писатель сдался! Он почти что говорил ей «Мария, дай!» и Маша-Мария, взмахивая волосами думала – дать или нет. Писатель покупал полуторалитровые бутыли вина, ветчину и помидоры для Машки. Он покупал ей ее любимые книжки и читал ей вслух стихи. Он сделал ей даже колечко! Из гайки, почти как у себя. Только вместо шурупчика вставил металлический цветочек, чтобы как для девочки. А Машка думала, что оно почти обручальное, пусть и на мизинец. И она представляла, как они вместе с писателем умрут с этими кольцами на руках. Как Генрих фон Клейст и его подруга Генриэтта Вогель Она знала, что на писателя можно положиться, можно ему доверять.

– Не шути делами, Машка.

А я и не шучу. Ты бы меня застрелил И когда я была бы уже мертвенькой, ты бы меня тихонечко вы-ебал. Вот это была бы настоящая любовь. Make love to your dead woman…[156] А потом бы сам застрелился. Застрелился бы?

– В таких делах и сомнений быть не может. Потому что это всю жизнь преследовать будет. Как это – двойное самоубийство, и вдруг один не стреляется, пугается… Такое, бля, точно… тут обязательно Бог покарает… Но я еще не собираюсь умирать. И тебе советую поменьше об этом думать. У тебя нездоровая психика. Ты всегда поощряешь в себе такие вот идеи, мысли, настроения. А их надо гнать. Это нездорово!

– Ты, здоровый робот! Тебе надо работать в концлагере или на заводе. Надсмотрщиком.

– Может, я и есть…

– Но я на том заводе не работаю… Как ты можешь все портить.

«Нет, еще он не тот дурак», – подумала Машка-змея, надевая трусы.

– Чего ты вскочила?

– Я должна идти кормить кота. Еще я иду в театр… Ой, уже сколько времени… Мне надо быстро…

– Какая же ты сука… Блядь!

– Ты что, чокнулся? Я в театр иду! Я ни разу за все эти годы даже не была в театре в Париже!

– Что ты мне заливаешь…

– Слушай, я тебе сто раз говорила – пойдем в кино, пойдем в театр, пойдем на концерт… Я же тебе не предлагала идти слушать классику! Или Мольера идти смотреть… Вот он меня и пригласил в театр. А у тебя есть время на меня, только чтобы поебаться. То есть для своих собственных нужд у тебя есть время для меня. – Машка стояла в трусах и между ног было колко. – Для меня лично ты никогда не пожертвуешь временем. Ты ни разу не отменил свидания из-за меня. Ты бежишь на любой зов, пусть и вскользь касающийся твоей работы. Какие-то Хуйкины-Муйкины с Си-би-эс, Би-би-си, Хуи-Муи… «Такие дела» – как я ненавижу эту фразу, которую ты мне говоришь по телефону уже полтора года! Я для тебя жизнь свою отменяла! Но теперь я иду в театр, и ты мне говоришь, что я блядь и сука!

– Что ты сравниваешь хуй с пальцем! Ты же не одна идешь в театр.

– Боже мой, но почему же ты меня не пригласишь?! Сумасшедший! Ты даже не умеешь за женщину бороться. Не то что ухаживать.

– Не будь буржуазной, Машка.

– Ты чокнутый. Это у тебя с детства. Твои мама с папой ходили, наверное, в театр и тебе казалось это буржуазным, на всю это жизнь осталось у тебя… Жопу со стула приподнять, когда я вхожу и у тебя сидит какой-то хуй – это буржуазно? Это элементарное проявление симпатии и минимального уважения. Таким образом ты показываешь, что я не какая-то там пиз-да… А если ты сидишь, чего же твой гость будет вставать? Ну пришла там какая-то! Себя ты держишь за специального и неподражаемого! Так вот я тоже – специально-неподражаемая!

Певица ушла. Писатель зло заправил постель. Взял в руки гантели и сделал двадцать пять приседаний. Взглянул в окно. На карнизе сидели голуби. Они с Машкой ненавидели голубей, и Машка всегда их выгоняла, стукая по стеклу, крича: «Кыш! проклятые мерзкие голуби!» Машки не было на улице. Не было у фонаря, как когда-то, – так вот уйдя однажды, она стояла под фонарем и кричала писателю: «Я же не хочу уходить!» Теперь ее не было. «Драная ты кошка, Машка… Голубок, падла, воркует… Кыш, проклятый! Машка бы тебе устроила… Машка, нежная, как колючая проволока вокруг лагеря…»

* * *

Французский человек сидел на лестнице. Он понял – сейчас решается, кто победит. Поэтому и сидел.

– Он меня украл! После ресторана. Он устроил мой киднэпинг. Я просидела у него взаперти три дня! – врала запыхавшаяся Машка.

Кот беззвучно разевал пасть и хромал на трех лапках. Машка сбросила пальто и шляпу. Заперла кота в ванной и открыла окна. Она посмотрела на себя в длинное зеркало, в кривое зеркало пэдэ. Заёбанная Машка была кошмарно-великолепная. Как эти жуткие женщины, борющиеся в грязи. Страшно измазанные и великолепные, с рожами победительниц.

– Ты не хочешь кушать, Марсель? Я купила там кое-что…

Марсель разделся и пошел на кухню готовить кушать Машке. Он принес ей стакан виски со льдом.

Сам выпив залпом полстакана. Встав лицом к копилке-хрюшке, схватившись за лицо, протирая будто глаза. «А хули я могу сделать?! Во я влез! Bordel de merde! Putain!»[157]

Машка смотрела измятую «Либерасьон» Марселя. Он перечитал газету несколько раз, боясь уйти, купить новую и пропустить Машку. Надо было сидеть и ждать.

«Мэрд! Еще одна золотая лилия!..» – начиналась статья в разделе литературы. Машка тут же подумала, что в русскоязычной прессе нельзя встретить так вот начинающуюся статью – «Блядь! Еще один кирпич Солженицына!» Особенно против этого были русскоязычные французы. Все эти чтецы, директора советских коллекций, знатоки русской литературы, старики и старушки, прочитавшие всех – и Миллера, и Буковского, и де Сада, и всемирную эротику, в русской литературе никогда не вышли за пределы Чехова и Тургенева. Как заговорщики, они не пускали русскую литературу за пределы ее парника. Машка посмотрела на свою голубую папку дневника, лежащую на полочке низкого стола. Но не взяла ее. Все было пущено побоку! Как говорила бабушка Маши. Ох, бабушка бы ей сказала: «Смотри, Мария! Потеряешь и того и другого!» Но Машка бы поцеловала свою дорогую и любимую – да, это сейчас она стала любимой, после смерти, да и с расстояния! – бабушку и сказала бы ей: «Не волнуйся, бабуленька. Я только хочу увидеть лицо писателя в порыве. В страсти. Хочу, чтобы он заплакал: «Мария, дай!» И он будет! А если нет, то я узнаю, на что способен француз. Я еще не знаю. Он только пока на лестнице сидит…» – «Вот так, внучка, женщины попадают в беду! Это разве можно такое устраивать, а? £а, s’est du propre»[158] – добавила бы бабушка, покачав головой. Нет, она, конечно, не говорила по-французски, бабушка, хоть и любила перечитывать «Мадам Бовари». А потом за ужином поговорить о жизни бедной Эммы, сравнить с условиями женщины в социалистическом обществе. Или вспомнить русских героинь – Катерину из «Грозы». И правильно заметить, что у русских из-за денег нет трагедий. То есть есть, но они деньги жгут, как Настасья Филипповна. Еще бы бабушка посмотрела на книжку рядом с голубым дневником и плюнула бы. «Гитлер и Женщины» была куплена Машкой в «Карнавале Аф-фэр», где в середине восьмидесятых было полно интересных и очень дешевых, по 10–20 франков, книжечек. Машка, конечно, тоже Гитлера ненавидела, за то что ее бабушка и мама пережили жуткую блокаду Ленинграда, за то что мама не стала актрисой, а стала фельдшером, а папа, вместо того чтобы учиться в университете, в двадцать один год служил на обороне Ленинграда… И в то же время она могла все-таки независимо от этих эмоций с увлечением читать о Гитлере и его женщинах. «Секретные беседы Гитлера», «Моя борьба» Гитлера… оттого, что было расстояние?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю