Текст книги "Журнал Наш Современник №11 (2001)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
К 180-летию со дня рождения Ф. М. ДостоевскогоФ.Достоевский • Одно совсем особое словцо о славянах, которое мне давно хотелось сказать (Наш современник N11 2001)
К 180-летию со дня рождения Ф. М. Достоевского
ФЕДОР ДОСТОЕВСКИЙ
ОДНО СОВСЕМ ОСОБОЕ СЛОВЦО О СЛАВЯНАХ, КОТОРОЕ МНЕ ДАВНО ХОТЕЛОСЬ СКАЗАТЬ
Кстати, скажу одно особое словцо о славянах и о славянском вопросе. И давно мне хотелось сказать его. Теперь же именно заговорили вдруг у нас все о скорой возможности мира, то есть, стало быть, о скорой возможности хоть сколько-нибудь разрешить и славянский вопрос. Дадим же волю нашей фантазии и представим вдруг, что все дело кончено, что настояниями и кровью России славяне уже освобождены, мало того, что турецкой империи уже не существует и что Балканский полуостров свободен и живет новою жизнью.
...По внутреннему убеждению моему, самому полному и непреодолимому, – не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными! И пусть не возражают мне, не оспаривают, не кричат на меня, что я преувеличиваю и что я ненавистник славян! Я, напротив, очень люблю славян, но я и защищаться не буду, потому что знаю, что все точно так именно сбудется, как я говорю, и не по низкому, неблагодарному, будто бы, характеру славян, совсем нет, – у них характер в этом смысле как у всех, – а именно потому, что такие вещи на свете иначе и происходить не могут.
Начнут они непременно с того, что внутри себя, если не прямо вслух, объявят себе и убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшею благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись при заключении мира вмешательством европейского концерта, а не вмешайся Европа, так Россия, отняв их у турок, проглотила бы их тотчас же, “имея в виду расширение границ и основание великой Всеславянской империи на порабощении славян жадному, хитрому и варварскому великорусскому племени”. Долго, о, долго еще они не в состоянии будут признать бескорыстия России и великого, святого, неслыханного в мире поднятия ею знамени величайшей идеи, из тех идей, которыми жив человек и без которых человечество, если эти идеи перестанут жить в нем, – коченеет, калечится и умирает в язвах и в бессилии.
Мало того, даже о турках станут говорить с большим уважением, чем об России. Может быть, целое столетие, или еще более, они будут беспрерывно трепетать за свою свободу и бояться властолюбия России; они будут заискивать перед европейскими государствами, будут клеветать на Россию, сплетничать на нее и интриговать против нее. О, я не говорю про отдельные лица: будут такие, которые поймут, что значила, значит и будет значить Россия для них всегда. Они поймут все величие и всю святость дела России и великой идеи, знамя которой поставит она в человечестве. Но люди эти, особенно вначале, явятся в таком жалком меньшинстве, что будут подвергаться насмешкам, ненависти и даже политическому гонению. Особенно приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия – страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации. У них, конечно, явятся, с самого начала, конституционное управление, парламенты, ответственные министры, ораторы, речи. Их будет это чрезвычайно утешать и восхищать. Они будут в упоении, читая о себе в парижских и в лондонских газетах телеграммы, извещающие весь мир, что после долгой парламентской бури пало наконец министерство в Болгарии и составилось новое из либерального большинства и что какой-нибудь ихний Иван Чифтлик согласился наконец принять портфель президента совета министров. России надо серьезно приготовиться к тому, что все эти освобожденные славяне с упоением ринутся в Европу, до потери личности своей заразятся европейскими формами, политическими и социальными, и таким образом должны будут пережить целый и длинный период европеизма прежде, чем постигнуть хоть что-нибудь в своем славянском значении и в своем особом славянском призвании в среде человечества. Между собой эти землицы будут вечно ссориться, вечно друг другу завидовать и друг против друга интриговать. Разумеется, в минуту какой-нибудь серьезной беды они все непременно обратятся к России за помощью. Как ни будут они ненавистничать, сплетничать и клеветать на нас Европе, заигрывая с нею и уверяя ее в любви, но чувствовать-то они всегда будут инстинктивно (конечно, в минуту беды, а не раньше), что Европа естественный враг их единству, была им и всегда останется, а что если они существуют на свете, то, конечно, потому, что стоит огромный магнит – Россия, которая, неодолимо притягивая их всех к себе, тем сдерживает их целость и единство.
Опять-таки скажут: для чего это все, наконец, и зачем брать России на себя такую заботу? Для чего: для того, чтоб жить высшею жизнью, великою жизнью, светить миру великой, бескорыстной и чистой идеей, воплотить и создать в конце концов великий и мощный организм братского союза племен, создать этот организм не политическим насилием, не мечом, а убеждением, примером, любовью, бескорыстием, светом; вознести наконец всех малых сих до себя и до понятия ими материнского ее призвания – вот цель России, вот и выгоды ее, если хотите. Если нации не будут жить высшими, бескорыстными идеями и высшими целями служения человечеству, а только будут служить одним своим “интересам”, то погибнут эти нации несомненно, окоченеют, обессилеют и умрут. А выше целей нет, как те, которые поставит перед собой Россия, служа славянам бескорыстно и не требуя от них благодарности, служа их нравственному (а не политическому лишь) воссоединению в великое целое. Тогда только скажет всеславянство свое новое целительное слово человечеству... Выше таких целей не бывает никаких на свете. Стало быть, и “выгоднее” ничего не может быть для России, как иметь всегда перед собой эти цели, все более и более уяснять их себе самой и все более и более возвышаться духом в этой вечной, неустанной и доблестной работе своей для человечества.
В.Илляшевич • Достоевский и Ревель (Наш современник N11 2001)
ОТКРЫТИЕ РУССКОЙ ПРИБАЛТИКИ
Первым актом разрушения СССР стал выход из Союза прибалтийских республик. Могучая (во всяком случае, еще недавно) держава существовала, еще не покинули места дислокации многочисленные войска Прибалтийского военного округа – самого боеспособного в армии. Казалось бы, Москве ничего не стоило предотвратить начинающийся распад государства. Однако Ельцин, уже рвавшийся к Беловежью, от имени России признал независимость Эстонии, Латвии и Литвы, а Горбачев узаконил ее как президент СССР. Спокойно отреагировало и общество, миллионы советских людей, многим из которых вскоре предстояло сделаться “эмигрантами” поневоле, человеческим балластом в государствах-новообразованиях.
Если с политиками все ясно: и Ельцин, и Горбачев к концу 1991 года уже явно действовали под диктовку Запада, то равнодушие общества к потере Прибалтики (за которую Россия сражалась два века и включение которой в состав Империи щедро оплатила и кровью своих солдат, и золотом своей казны – Эстляндия и Лифляндия были не только завоеваны Петром, но и в ы к у п л е н ы у Швеции) представляется одной из наиболее драматичных загадок поздней советской истории. Рискну предположить, что едва ли не основной причиной этого безразличия было наше историческое невежество.
На Прибалтику смотрели как на ч у ж у ю землю, чья культура, язык, архитектура городов, уклад жизни разительно отличались от нашего – русского и общесоветского. Большинство воспринимали Прибалтику как Запад, туда и ездили именно для того, чтобы посмотреть и – что греха таить – полюбоваться доступным краешком Запада. Советское, русское присутствие рассматривалось как (в значительной мере) инородное – мнение, которое умело подпитывала местная пропаганда: сначала устная, а с конца 80-х и публично-официальная. Дескать, нам из Москвы н а с а ж а л и предприятия союзного подчинения, н а в е з л и лимитчиков и т. д. и т. п. Туристы из России, да и высокопоставленные визитеры из Москвы слушали эти разглагольствования по большей части сочувственно, не задумываясь хотя бы над тем, что мощные союзные предприятия обеспечивали высокий (в сравнении с общесоветским) уровень жизни, а лимитчики, в основном славяне, составляли подавляющее большинство здешнего рабочего контингента, чьими стараниями после войны отстраивались города и уже в наше время поддерживались знаменитые прибалтийские чистота и порядок.
И конечно же, большинство из нас ничего не знало об исторических корнях, связывающих Россию и Прибалтику. Все упиралось в 1940 год – установление советской власти. Когда же отношение к этой власти переменилось и в Центре, обоснованность и, как любят теперь говорить, легитимность нашего присутствия в Прибалтике оказалась под большим вопросом. Конечно, лишь немногие выходили на демонстрации – в Москве! – в поддержку требований о предоставлении независимости “маленьким республикам Балтии”, но и широкого отторжения идея прибалтийского суверенитета не вызывала. В отличие от суверенитета украинского, белорусского, молдавского, даже грузинского – эти земли и народы казались “своими”, действительно “братскими”.
Лишь теперь, спустя несколько лет после государственного развода, начинают открываться контуры р у с с к о й П р и б а л т и к и, обнаруживаются и выявляются многовековые корни нашего присутствия там. Этим полноценным знанием мы обязаны в основном русским авторам, далеко не всегда профессиональным историкам – соотечественникам, брошенным нами на произвол местных националистов, людям, в полной мере испытавшим обиду и боль за распад великой страны. Они перерыли местные архивы, перечитали гору литературы и в результате сделали то, что должна была, но (по разным причинам) не сделала советская историография – выявили тысячи связей, которые много веков соединяют Россию и Прибалтику.
Среди этого нового поколения исследователей видное место занимает Владимир Илляшевич. Прекрасный журналист, перед развалом СССР возглавлявший бюро АПН в Скандинавии, он, в отличие от многих коллег, не изменил ни своим убеждениям, ни своим соотечественникам. Не побежал наниматься на службу к новым хозяевам жизни (а с его профессиональными связями в Скандинавии мог бы это сделать легко!), а стал одним из наиболее ярких представителей русской журналистики и – шире – русской оппозиции в Эстонии.
Несколько лет В. Илляшевич издавал в Таллине “Русский телеграф” – на мой взгляд, лучшую (наиболее последовательно отстаивающую интересы соотечественников) русскую газету в Прибалтике. Когда внешнее давление (в том числе тайной полиции) лишило издание рекламодателей, а значит, и средств, он активно занялся историческими исследованиями. Одна за другой вышли книги “Эстляндские были”, “Ревельский тракт”. В них рассказы о десятках людей, оставивших след в истории России и одновременно связанных с Прибалтикой. Это и знаменитый полководец Барклай де Толли, и прославленные адмиралы И. Крузенштерн и Самуил Грейг, и опальный церковный пастырь митрополит Арсений Мациевич, недавно канонизированный, и, конечно же, выдающиеся писатели – Василий Жуковский, Николай Языков, Иван Бунин, Игорь Северянин.
Подготовлена к печати новая работа В. Илляшевича “Достоевский и Ревель”, прослеживающая ревельский след в творчестве великого писателя. Отрывком из нее журнал продолжает серию публикаций к 180-летию Федора Михайловича Достоевского.
Александр КАЗИНЦЕВ
Владимир Илляшевич
Достоевский и Ревель
В этом небольшом повествовании о ревельских страницах биографии и творчества Федора Михайловича Достоевского автор рассказывает не столько о Ревеле времен жизни великого романиста, сколь об обстоятельствах, об окружении, о людях, о факторах, оказавших влияние на формирование творческого почерка и личность писателя. Увы, тема о первом соприкосновении – вживе – Достоевского с нерусской культурой почти не раскрыта в литературе. Исследователи, как правило, высказывались кратко и незаинтересованно, дескать, страницы эти не имеют сколько-нибудь серьезного значения. Понять причины возникновения таких, к сожалению, достаточно распространенных мнений не сложно. Кроются они в целом ряде обстоятельств. Главное из них – малая доступность материалов. Во-первых, прибалтийские архивы стали доступны российским исследователям лишь после Великой Отечественной войны и после присоединения Эстонии к СССР. К тому же часть находилась в спецхранилищах, и не каждому они предоставлялись. Отчасти из-за бюрократических формальностей, отчасти из-за неоднозначности оценки творчества Достоевского, так сказать, в инстанциях, занимавшихся обеспечением идеологических постулатов советского времени. Разработки же архивов в период довоенной Эстонской Республики были минимальны. Во-вторых, основная часть материалов написана и издана на немецком языке. Причем в контексте более обширных историческо-краеведческих и искусствоведческих работ. В-третьих, сказывались языковые барьеры. Для немецких исследователей, как правило не знавших русского языка и интересовавшихся прибалтийско-немецкой субкультурой, Достоевский остался незамеченным. Для русских литературоведов, особенно второй половины XX века, работа с источниками на немецком языке тоже была проблематична. Русских германистов различных профилей привлекала собственно Германия, а не Прибалтика. Незнание порождает легковесное отношение. Проще сослаться на доводы, не требующие доказательств. Тем временем, именно на накопленном в молодые годы опыте, во многом на ранее приобретенных знаниях и впечатлениях творцы в зрелом возрасте создают свои шедевры. Федор Достоевский исключения не составил...
В Ревель, к брату
...В годы своей молодости, когда Федор Михайлович учился в Санкт-Петербургском военно-инженерном училище и только начинал свою литературную деятельность, будущий всемирно известный писатель не раз приезжал в Ревель и, бывало, жил здесь по несколько месяцев, гостя у своего старшего брата Михаила. Михаил Михайлович Достоевский, сам не чуждый литературы, в будущем новеллист и переводчик, был откомандирован сюда в 1838 году кондуктором 2-го класса на службу в Инженерной команде Ревельского гарнизона, которая как раз и располагалась на улице Неугассе в доме номер 10, рядом с уютным садом. Кроме служебных помещений здесь размещались квартиры для господ офицеров и прочих служащих команды. Какое-то время жил тут и Михаил Достоевский. Правда, к концу 1841 года он съехал на частную квартиру в городе, так как в январе 1842 года женился на местной уроженке Эмилии Дитмар. Увы, Михаил Достоевский по состоянию здоровья не был допущен к экзаменам в Петербургское военно-инженерное училище. Оттого и началась его достаточно скромная военная карьера в саперной роте в относительном отдалении от блистательной российской столицы.
За почти десять лет ревельской службы, начавшейся в июне 1838 года, Михаил не раз принимал гостящего у него брата Федора. Общий интерес к литературе, добрые отношения связывали братьев Достоевских, Федора с семьей старшего Михаила, с детства лелеявшего мечту стать драматургом и оттого столь горячо поддерживавшего литературные увлечения брата-погодка. Перу Михаила, небесталанного литератора, принадлежит русский перевод поэмы Гете “Рейнеке-Лис” и драмы Шиллера “Дон Карлос”, поставленной в ряде театров, а престижный журнал “Отечественные записки” опубликовал его повести “Дочка”, “Воробей”, “Господин Светелкин”, “Два старика”. Именно тогдашняя переписка братьев стала одним из главных источников для исследователей биографии писателя и обстоятельств, связанных с жизнью и творчеством молодого Федора Достоевского. Хроника знает множество писем, отправленных по адресу:
В Ревель
в Инженерную команду
Г-ну инженер-прапорщику
Михаилу Михайловичу Достоевскому.
Близость их очевидна. Не случайно Федор Михайлович стал крестным отцом для первенца брата Михаила – Федора, нареченного в честь дяди и духовного родителя...
С уверенностью можно говорить о трех поездках Достоевского в Ревель к брату (1—19 июля 1843; 9 июня – 1 сентября 1845; 25 мая – 28 августа 1846). Правда, некоторые источники и исследователи первую ревельскую поездку Достоевского датируют 1842 годом. Упоминается этот год в воспоминаниях Александра Ризенкампфа “Начало литературного поприща”*. Повторяется 1842 год также в капитальном хронологическом исследовании Леонида Гроссмана “Жизнь и труды Ф. М. Достоевского. Биография в датах и документах” (Москва—Ленинград, 1935, стр. 36—37). Прав или не прав Л. Гроссман? В более позднем коллективном труде авторов Института русской литературы (Пушкинский дом) Российской Академии наук (“Летопись жизни и творчества Ф. М. Достоевского. 1821—1881”, Санкт-Петербург, 1993, т. 1, стр. 78) говорится, что 3 апреля 1842 года Достоевский был “отпущен из Училища” по поводу “пасхальных каникул” и до середины мая вместе с Ризенкампфом “не пропустил ни одного концерта” Листа. Затем начались майские экзамены, а июнь и июль Достоевский провел в селении Колтуши под Петербургом на практических занятиях. Стало быть, поездка в Ревель все же не состоялась. Видимо, Ризенкампф все же имел в виду 1843 год и в его мемуарной публикации насчет 1842 года произошла банальная опечатка. Видимо, неточность допущена и в труде Л. Гроссмана.
Скорее всего – последние изыскания это вполне доказывают – впервые Федор Михайлович Достоевский посетил Ревель в лето 1843 года, когда он получил долгожданный летний отпуск на 28 дней (с 21 июня). Так сказать, “для излечения” ревельскими “ваннами”, согласно свидетельству о состоянии здоровья, выписанному доктором В. И. Волькенау по резолюции начальника училища В. Л. Шарнгорста.
1 июля пароход “Сторфурстен”, курсировавший между Петербургом (Кронштадтом), Гельсингфорсом и Ревелем, грохоча лопастями, отошел от пристани под звон судового колокола. Тяжело дышали легкие парового двигателя. Подрагивала палуба под ногами двадцатидвухлетнего Достоевского, взволнованного предстоящим первым морским путешествием в неведомый Ревель. В город, куда некогда Пушкин писал своему лицейскому товарищу Антону Дельвигу: “Что твоя поэзия? Рыцарский Ревель разбудил твою заспанную музу?” В балтийскую твердыню, о которой Дельвиг восторженно отозвался известному писателю-переводчику Н. И. Гнедичу: “...гляжу на древний готический Ревель и жалею, что не могу разделить с вами чувств. Здесь, что ни шаг, то древность, да и какая же? Пятьсот (и более) летняя...”. Поэт П. А. Вяземский еще летом 1826 года шлет из него опальному Пушкину послание и свое стихотворение “Море”, а в годы знакомства Достоевского с этим городом пишет “Ночь в Ревеле” (1844):
Ты у моря тихо дремлешь
Под напевами волны,
Но сквозь сон еще ты внемлешь
Гул геройской старины.
Ты не праздно век свой прожил
И в руке держал булат;
То соседов ты тревожил,
То соседями был сжат.
....................................
Я люблю твоих обломков
Окровавленную пыль,
В них хранится для потомков
Благородных предков быль.
3 июля “Сторфурстен” наконец-то приходит в Ревель. Взору открылись стены Ревельской крепости из серого камня, готические шпили, стрельчатые окна старинных зданий, на узких мостовых между домами снуют в повседневной суете люди, прижимаясь к стенам и пропуская конные экипажи. Случаен ли был впоследствии интерес Достоевского к готике? На полях некоторых его рукописей обнаруживаются многочисленные зарисовки шпилей соборов стрельчатой архитектуры. Да и в самом творчестве писателя иные исследователи обнаруживают эту “стрельчатость”, сравнивая ее с общей архитектоникой романов. Этот сложный и мощный стиль ему был уже знаком благодаря теоретическим занятиям в училище. В “Зимних заметках о летних впечатлениях” Достоевский вспоминает, с каким благоговением чертил он в юности контуры одного из образцов немецкой “высокой готики” – знаменитый Кельнский собор. Но именно в Ревеле состоялась первая встреча с памятниками западноевропейского средневековья, со столь привычными для немецких городов видами старинных замков, ратуши, биржи, храмов, одной из самых старых в Европе церквей Святого Олая (Олевисте), жилых домов с высокими черепичными крышами, контурами города крестоносных орденов и средневекового Ганзейского союза. Каким гениальный романист увидел Ревель с моря? Наверное, отчасти таким, каким его изобразил замечательный маринист И. Айвазовский на своем красочном полотне (1844), ныне хранящемся в Санкт-Петербургском Музее флота.
Нередко исследователи излишне увлекаются деталями из жизни великих деятелей искусства, хотя эти частности и не играли большой роли в творчестве того или иного писателя, поэта, художника. В жизни Федора Михайловича Достоевского Ревель был все же не просто местом, где жил его брат. Именно здесь будущий великий писатель впервые встретился с обществом, с укладом, отличавшимся от российского, точнее, русского.
В жизнь Достоевского пришел мир незнакомый, в корне отличающийся от патриархальной Москвы с ее величественным Кремлем и палатами, с ее слободами и пахнущими разнообразной снедью торговыми рядами, мир, непохожий на широкие каменные проспекты блистательной столицы Российской империи и на ее пропитанные невской сыростью переулки и моряцкие трактиры. Но не было в провинциальном Ревеле и масштабов знакомых городов России, не было русского простора. Первые ощущения, сугубо чувственные, грядущей большой темы России и Европы.
Достоевский не был бы самим собой, если бы позволил себя увлечь в первую очередь красотами видов. Для него главное место всегда занимал человек и тайна его сущности, раскрытию которой он поклялся посвятить всю свою жизнь еще в юные годы: “Человек есть тайна, ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время. Я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком” (16.08.1839). Первое знакомство с ревельским светом и общение с ним в следующие приезды оставили на писателе свой отпечаток.
Через три недели после отбытия Федора Михайловича из Петербурга его знакомый Ризенкампф, ревельский уроженец, учившийся в северной столице, “сам отправился в Ревель, где нашел его вполне наслаждающимся в семействе брата”. По некоторым данным, степень достоверности которых следует еще определить, Достоевский остановился у Ратушной площади в доме отца А. Е. Ризенкампфа, где якобы жил брат Михаил, невестка Эмилия Федоровна и крестник, племянник Федя. По другим сведениям, брат с семейством проживал короткое время близ Карьяских ворот в здании на том месте, где ныне располагается Эстонский драматический театр. Через ворота тогда проводили стада на выпас (эст. “кари” – “стадо”). Увы, ни ворота, ни дом не сохранились. (В последующие визиты Федор Михайлович останавливался также в гостевой квартире на втором этаже здания Инженерной команды по месту службы Михаила на Неугассе.)
Как бы то ни было, но прибывший приятель, на правах исконного ревельца, возложил на себя обязанность познакомить гостя с местным немецким обществом, и оно, по свидетельству доктора Ризенкампфа, “своим традициональным, кастовым духом, своим непотизмом и ханжеством, своим пиетизмом, разжигаемым фанатическими проповедями тогдашнего модного пастора (гернгутера – представителя религиозного братства в Германии и Прибалтике) Гуна, своею нетерпимостью, особенно в отношении военного элемента” произвело на Достоевского тяжелое впечатление. “...С трудом я мог убедить Федора Михайловича, – пишет доктор Ризенкампф, – что все это – лишь местный колорит, свойственный жителям Ревеля... При своей склонности к генерализации он возымел с тех пор какое-то предубеждение против всего немецкого”. Конечно, мнение Достоевского было лишь ответной реакцией. Часть немецкого сообщества явно не благоволила к русским. Здесь несомненный интерес представляет аналитический отчет о трехмесячной поездке по прибалтийским губерниям известного литератора, редактора газеты “Северная пчела”, владельца поместья Карлово, что недалеко от Дерпта, Фаддея (Тадеуша) Бенедиктовича Булгарина. Этот умный и верноподданный российскому престолу поляк летом 1827 года в своих записках близкому личному другу и управляющему (1826—1831) III отделения императорской канцелярии Максиму Яковлевичу Фоку отмечал: “Остзейцы вообще не любят русской нации – это дело неоспоримое. Одна мысль, что они будут когда-нибудь зависеть от русских, – приводит в трепет. На это счет они со мною были откровенны. По сей же причине они чрезвычайно привязаны к Престолу, который всегда отличает остзейцев, щедро награждает их усердную службу и облекает доверенностию”.
Видимо, знакомство с неискренностью поведения гернгутеров* особенно раздражало впечатлительного и глубоко религиозного Достоевского, именно в это время увлекавшегося классиками европейского романтизма Гете, Гофманом и другими.
А именно пиетисты и гернгутеры обильно использовали темы религиозного романтизма, окрашивающие многие произведения Гете. Впечатление это лишь усилилось после посещений друзьями Свято-Олайской церкви (Олевисте) и служб с воскресными нравоучениями сурового и властного проповедника Гуна, а точнее – Августа Фердинанда фон Хууна (Huhn; Рига, 1807—Ревель, 1871), наставлявшего прихожан в должности второго пастора, или, как было принято называть должность, помощника пастора (диакон-проповедник). Этот средних лет колоритный священнослужитель был хорошо известен категоричностью мнений и суждений, нежеланием прислушаться к точке зрения, отличающейся от его собственной, но именно его нередко упрекали в лицемерии по поводу призывов к строжайшей нравственности. Громкий голос гернгутера эхом отражался в высоких сводах храма, ведущего свою историю с XII века и славного некогда самым высоким храмовым шпилем во всей Европе. В этом человеке и увидели впоследствии ревельские старожилы прообраз Великого Инквизитора, выведенного писателем в его, пожалуй, самом фундаментальном романе “Братья Карамазовы”.
В своих “Воспоминаниях” редактор газеты-журнала “Гражданин” Виктор Феофилович Пуцыкович (1843—1909) пишет: “...Ф. М. Достоевский не только сделал мне некоторые разъяснения насчет этой легенды, но и прямо поручил мне кое-что о ней написать. Проездом в 1879 г. летом в Эмс и обратно в Петербург наш знаменитый повсюду писатель провел несколько дней в Берлине. Вот что он мне, между прочим, прямо тогда продиктовал с просьбою написать об этом: “Федор Михайлович с этою легендою о Великом инквизиторе достиг кульминационного пункта в своей литературной деятельности или – как это прибавил он – в своем творчестве...” На вопрос же мой, что значит то, что он поместил именно такую религиозную легенду в роман из русской жизни (“Братья Карамазовы”), и почему именно он считает не самый роман, имевший такой успех даже до окончания его, важным, а эту легенду, он объяснил мне вот что. Он тему этой легенды, так сказать, выносил в своей душе почти в течение всей жизни (выделено мной – В. И. ) и желал бы ее именно теперь пустить в ход, так как не знает, удастся ли ему еще что-либо крупное напечатать” *. Виктор Феофилович был человек аккуратный, даже скрупулезный. Приведенный текст записи вполне по смыслу совпадает с утверждением Любови Федоровны Достоевской, что ее отец, по преданиям семьи, изобразил себя, каким он был в двадцатилетнем возрасте, в... Иване Карамазове. На первую половину 40-х годов пришелся период отдаления от Церкви и борения с собственными сомнениями. Вернулся в лоно будущий автор “Братьев Карамазовых” лишь после ссоры с Белинским, случившейся в начале 1847 года и приведшей к разрыву отношений.
Образ Великого Инквизитора: первые штрихи
Итак, замысел Легенды о Великом Инквизиторе возник у писателя рано, и, судя по его словам, он начал создавать этот сложный персонаж почти одновременно с началом своей литературной деятельности. Точнее было бы сказать, собирать образ Великого Инквизитора. Скорее всего, помощник пастора лишь подтолкнул Достоевского к созданию этого образа. Священнослужитель окончил в 1826—1829 годах курс теологии в университетском Дерпте с золотой медалью и обрел звание кандидата теологии в 1829—1831 годах. Впоследствии, наряду с храмовой службой, Хуун на протяжении 27 лет (!) был духовником в ревельской гимназии и преподавал там иврит и греческий язык**.
Популярность его была действительно велика, коль скоро именитый художник дюссельдорфской школы Эдуард фон Гебхардт (1838—1925) написал с него живописный портрет, хранившийся долгие годы в храме. В 1938 году полотно было выставлено вместе с другими работами на персональной выставке работ Гебхардта в Таллине***.
Другой известный художник из балтийских немцев, Август Георг Вильгельм Пецольд (1795—1859), создал в 1842 году литографический портрет фон Хууна. Заметим, что литография была изготовлена в самое преддверие первого приезда Достоевского.
...С пожелтевшего, в пятнах, с надорванными углами бумажного листа мимо вас смотрит сухощавое лицо мужчины среднего возраста. Прямо и высоко посаженная голова на вытянутой шее. Большой и выпуклый лоб с начесанной на правый висок прядью волос, что часто встречается у людей своенравных, решительных. Таких мало интересует мнение окружающих. Его плотно сомкнутые губы едва растянуты в подобии улыбки. В ней – скепсис и подспудное желание смягчить возможное впечатление о недоверчивости. Не улыбаются лишь умные глаза. Они ясно, холодно, спокойно и сосредоточенно смотрят куда-то вдаль и в себя, скрывая затаенную энергию духа и страстность нрава. Скрытностью и твердой уверенностью в собственной правоте веет от лица этого человека, обликом своим вряд ли располагающего к откровенности. По крайней мере, при первом соприкосновении, при первом знакомстве. Он знает себе цену и к снисхождению не склонен. На этой литогравюре*, отпечатанной в одной из ревельских мастерских (v.Pohl), под изображением – надпись на немецком языке: “Ihr Lieben hat uns Gott also geliebet, so sollen wir uns auch unter einander lieben. Joh.4.11”. “Возлюбленные! если так возлюбил нас Бог, то и мы должны любить друг друга”, – узнается цитата из IV главы Первого соборного послания святого апостола Иоанна Богослова.
Напомним, глава начинается со слов: “...не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире”. Случайно ли появилась цитата именно из этой части послания Иоанна? Изобличение пороков и лжеучительства было действительно в 40-х годах излюбленной темой в проповедях фон Хууна, ревностного священнослужителя с фамилией несколько смешной и столь не созвучной его облику и манере держаться**. Сильная натура...