355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Кожевникова » Сосед по Лаврухе » Текст книги (страница 8)
Сосед по Лаврухе
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:34

Текст книги "Сосед по Лаврухе"


Автор книги: Надежда Кожевникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Князь Сережа

Упоминание про то, что он князь, ему не нравилось. Терпеливо объяснил, что принимая гражданство США, отказываешься от всех титулов. Таков закон. Да и мало кого это в Америке волнует. К тому же, добавлял он, что хотя они, Шаховские, и древнейший род, Рюриковичи, ветвь их семьи в материальном отношении отнюдь не процветала. Его, Сережин, отец, в белую армию пошел шестнадцатилетним, добровольцем, рядовым, сражаться не за богатство, не за поместья – их не 6ыло.

А как-то рассказал, что в детстве, прошедшем в послевоенной Германии, в разрушенном Мюнхене, случился эпизод, навсегда излечивший его от того, чтоб кичиться знатностью. Он жил там с родителями, как он выразился, в щели, где, когда постели на ночь раскладывали, пройти уже было нельзя. Игрушек – никаких. Разве что заяц с оборванными ушами, что мать его вывезла из Чехословакии. Игрушками у них, детей войны, были патроны, гильзы. Один Сережин приятель так и погиб: на его месте он сам мог оказаться, будучи очень заводным, любящим лидерствовать. Тем более, когда однажды узнал, что он – князь. Это показалось очень значительным – и, преисполнившись особенного самоуважения, начал сверстниками повелевать. Не всегда с охотой, но подчинялись. Пока одна девочка не произнесла раздельно: «Князь! А пузо голое…» И вот с той поры у – Сережа, говоря, улыбнулся, – когда упоминают про князя, мысленно добавляю: а пузо голое.

Действительно, чего уж в нем и в помине не было, так это надменности. Ни тени. И ни капли показушничества. Сколько раз мы ни виделись, всегда был в джинсах, ковбойке. Ладный, подтянутый. Очень коротко стригся, крупную голову облекал седой плотный ежик. Подбородок, лоб, надбровья – все было крепкой, уверенной лепки. Пусть он от знатности уклонялся, но порода в нем явно чувствовалась.

Помню, в первый свой к нам приезд он на удивление быстро, ловко обустроил у нас на участке грядку, которую мы так и прозвали Сережиной, и она, единственная, давала урожай. Потом уже мы узнали, что может, умеет он все, на все руки мастер: и строгать, и пилить, и дома проектировать, и доводить их опять же собственноручно до блеска.

Чего он только не перепробовал: по образованию историк, и бизнесом занимался, и садоводчеством, и дороги строил как чернорабочий, работал на «Голосе Америки», в скаутских лагерях бывал, служил в морской пехоте. Когда же мы с ним познакомились, он приехал из Женевы после участия в переговорах по разоружению, и сразу из Шереметьева – в Капустин Яр, где в качестве переводчика должен был присутствовать при уничтожении последней советской ракеты средней дальности СС-20. Событие это состоялось в 1991 году.

Тогда же произошло и наше с ним знакомство. В самолете: сосед, как показалось, типичный англосакс, что-то в блокноте строчил: по-русски?! Это и был Сережа. Он вел дневник.

До того, как выяснилось, побывал у нас в стране 59 раз. Впервые – в 1969 году, в качестве гида-переводчика на проводимой в СССР выставке «Образование США». Его тогдашние впечатления? Он ими с нами потом делился вполне откровенно: гастрит, развившийся на нервной почве – вот что оказалось результатом этого первого посещения родины предков.

Хотя, казалось бы, ему ли не быть подготовленным. Отец с белой армией отступал, повидал, надо думать, немало. Мать, уехав с родителями из Новочеркасска, страшный голод пережила, вплоть до людоедства, жертвой которого едва не стал ее младший брат. А уж отчим, который Сережу и воспитал, сведения имел еще более свежие: он уже ко второй волне эмиграции принадлежал, на Западе оказался как военнопленный, а до войны успел в лагере побывать, отсидеть пять лет, куда за свои убеждения попал, будучи очень религиозным человеком.

Но, как Сережа говорил, то, о чем ему отчим рассказывал, можно просто-таки было счесть коммунистической пропагандой, в сравнении с тем, что он увидел своими глазами.

Потрясли его не условия, а восприятие собственной жизни советскими людьми. До того он не представлял себе масштабов той замороченности, той глубины обработки человеческого материала, совершенно по-оруэллски, когда черное видится белым, белое – черным. И когда где-нибудь в Баку приходил на выставку гражданин, живущий, Сережа уже знал как, и начинал агрессивно, запальчиво кричать о правах безработного американца, реальность полностью уплывала. Хотя, Сережа считал, что в ту поездку он повидал, понял больше, чем если бы жил в стране постоянно. Потом, правда, заболел, началась депрессия.

Это было ему свойственно: сила, мужественность и вместе с тем уязвимое, хрупкое что-то. Он сам знал, чувствовал и то, и другое в себе. Мы встретились, когда он уже был человеком зрелым, умеющим с собою совладать, нашедшим внутреннее равновесие, но, как бывает с личностями яркими, уже и на наших глазах продолжал меняться, новое наращивать.

Мы знали, что с помощью Русского клуба в Женеве и американских благотворительных организаций Сережа в свои приезды в Москву старается что-то сделать для детей-сирот, посещает интернаты, дома ребенка. И все-таки это было неожиданно, когда он сказал, что решил усыновить близнецов, мальчика и девочку, и что ради этого из Миннесоты прилетает его жена Нелли.

Тут началась эпопея, в которой мы принимали участие, хотя бы в той мере, что были в курсе всего происходящего: как готовились документы по усыновлению, какие справки требовалось достать, какие собрать подписи, чьи пороги обивались, какие возникали новые препоны и с какими усилиями были преодолены. Длилось это, кажется, месяцев пять, и, как сведущие люди говорили, Сережа уложился в рекордные сроки. Повезло! Правда, кое за какими справочками приходилось снова слетать за океан. Правда, за гостиницу все это время платить становилось уже неподъемно. Правда, отпуск Сережин, взятый за собственный счет, рискованно уже затягивался. Правда, несмотря на все потраченные усилия, время, деньги, до последнего момента оставалось неясным, действительно ли детей отдадут. Разрешат ли сиротам обрести родителей, перейти с казенного кошта в семейный дом. Хотя годы уже были девяностые, жизнь по Оруэллу продолжалась.

Наконец, наступил день, когда Сережа и Нелли торжественно пригласили нас к себе, то бишь в гостиничный номер, где на журнальном столике на картонных тарелках были разложены яства домашнего – уж не знаю как они в отсутствие кухни исхитрились – приготовления, а в горшках цвели азалии, горели свечи, и когда бокалы были наполнены, Сережа показал паспорта, выданные Марине и Александру Шаховским. Как же он был горд! А с черно-белых фотокарточек глядели детские испуганные физиономии новоявленных представителей древнего рода, которые в свои три года, конечно, абсолютно не ведали, что им предстоит.

Потом мы встречались опять в Швейцарии, куда снова вернулись (но это уже другой сюжет), и где продолжались переговоры по разоружению при участии с американской стороны переводчика высшего класса Сергея Шаховского.

Забирали мы его из гостиницы совершенно измочаленного. Хотя не все, отнюдь не все в делегациях работали, как он. Но Сережа не только был двуязычным, а еще и, если так можно выразиться, двусердечным. Россия, которую он нисколько не идеализировал, все-таки оставалась для него РОССИЕЙ.

Поэтому он без лишних слов, когда переводчики с российской стороны что-то не успевали – или ленились, или халтурили – шел им на выручку, брал часть их работы на себя. Да и дело стоило того, чтобы не рядиться: что такое атомная угроза – уже всем было понятно, чего стоили последствия длительной тут конкуренции, гонки – тут Сережа и свою личную ответственность сознавал.

Особые пункты его притяжения: Лос-Аламос – Арзамас. Лос-Аламос оказался последней остановкой.

На переговорах по разоружению он двойной воз тянул, не обижаясь, что благодарности никто не выказывает. То, что он делал, было важно, нужно ему самому.

И вот тогда, может быть, и не впервые, зародилась мысль: как хорошо, что он Сережа, – что они, такие, как он, – в свое время уехали. Потому он и русский, что вырос в Америке. Мог бы, наверно, и в другой стране, но не в СССР. Либо бы его убили, либо душевно искалечили. И патриотизм в нем сохранился, потому что его в него не насаждали, не вливали насильно, как рыбий жир, не внушили, что либо, мол, патриотствуй, либо высечем. А что еще хуже, это чувство, такое нормальное, здоровое, стало олицетворяться с подлым угодничеством, и люди приличные стали стесняться его в себе.

Слава Богу, это Сереже не выпало. Он много пережил, но не такое.

Поэтому хочу и могу назвать его счастливым. Несмотря ни на что.

В наши же встречи в Женеве он каждый раз показывал фотоальбомы, где, как при умелом повествовании, представало постепенное развитие сюжета: две испуганные физиономии обретали лица, человеческие зародыши становились людьми.

И уж Сережа тут постарался. Мы и с этим ознакомились – с книжечками, на персональном компьютере смонтированными, в одном экземпляре: для Марины и Саши. Труд, в сущности, как у первопечатника Федорова. На русском языке.

Если надо, то в переводе. Сделанном тоже лично. Тоже для двух конкретных людей. Сына и дочери. Слава тебе, твоему отцовству, Сережа!

Единственное, на что он сетовал – мало видится с детьми. Ну вот еще раз одна выжималовка на переговорах – и баста. Ведь нет ничего дороже семьи, детей. Он знает. Он это так хорошо знает…

И еще нам с ним совместное выдалось: наша дочка поехала к Шаховским в Миннесоту из Нью-Йорка, где училась, на каникулы, ко Дню Благодарения.

Остались снимки, и ее, Виты, впечатления. Там, далеко-далеко, она оказалась в русском доме, с русским радушием, русской теплотой. Но потому, повторяю, может быть и уцелевшим таким, с такой атмосферой, что его обустроили на другой территории, не той что официально теперь зовется Россией.

И все бы, все бы могло быть, должно было быть хорошо, но прошлым летом, позвонив мы узнали, что Сережу прооперировали. Диагноз определен, и все же не поверилось, как не верится в такое никогда. А вот уже перед Новым годом узнали: Сережа умер. «И хорошо, – Нелли сказала, – что дети еще не настолько взрослые, чтобы очень сильно страдать». Ее голос был ясным, ровным, ну будто Сережиным. И фразу начала с «хорошо». Так и я должна, верно, закончить: хорошо, Сережа, то, что ты успел сделать, и хорошо, что ты был. Спасибо.

1997 г.

Рояль из дома Пастернаков

Мне было семнадцать лет, когда к нам на дачу прибыл рояль с дачи Пастернаков. Поскольку мы с сестрой учились в Центральной музыкальной школе при консерватории, одного инструмента оказалось недостаточно: именно когда приближались часы занятий Кати, я испытывала прилив бешеного трудолюбия, не желала уступать ей клавиатуру, и мы ругались, даже порой дрались. Вот родители и решили во избежание конфликтов приобрести еще один «станок», и у нас появился старенький кабинетный «Ратке».

Его приобрели за какую-то смехотворную сумму, куда входила и перевозка – благо недалеко, в том же Переделкине, с улицы Павленко на улицу Лермонтова. Как рояль перевозили, не помню в точности, но чуть ли не на телеге, и можно представить, как он, «Ратке», плыл мимо дачных заборов, сопровождаемый лаем окрестных собак.

Одновременно с покупкой мама получила согласие Станислава Генриховича Нейгауза, живущего там же, на Павленко 3, послушать мою экзаменационную программу, и это единственное, что омрачило мне посещение дома Пастернаков.

Хотя Стасик – его все так называли, и студенты, и даже люди малознакомые – проявил максимальную деликатность в оценке моих музыкальных перспектив.

Но я сама тогда уже о многом догадывалась, и игру свою в присутствии Стасика воспринимала как повинность, необходимую, чтобы иметь возможность прийти туда, где жил и умер Борис Леонидович.

Особенно дороги мне были стихи Пастернака о музыке: играя концерт Шопена, я бормотала знаменитое – «Удар, еще один, и сразу, в шаров молочный ореол Шопена траурная фраза вплывает как больной орел». А уж когда Брамс, то конечно – «Никого не будет в доме кроме сумерек, один зимний день в дверном проеме не задернутых гардин». И, казалось, все забыв, это я буду до смерти помнить. Мне чудилось тайное сокровенное совпадение в судьбе Пастернака с моими тогдашними переживаниями: у меня, как у него, (прошу прощения за юношескую самонадеянность) любовь к музыке превосходила любовь музыки ко мне, и я больше понимала, больше чувствовала, чем могла выразить в звуках.

Он, как и я, (снова прошу прощения) добровольно решился отказаться от профессии музыканта, в тот как раз момент, когда вне музыки не мыслилось жить.

Вот в этом состоянии предчувствуемой драмы, застилавшей тогда для меня все другие события, я увидела Зинаиду Николаевну Пастернак, в ее неизменном, классическом темном платье, с белым воротничком. И первая фраза, что я из себя вытолкнула: «А у меня „Избранное“ Бориса Леонидовича сперли. С дарственной надписью!».

Это было мое горе, вызвавшее в семье снисходительно-насмешливое сочувствие: «А не води в дом черт-те кого». Книга была надписана отцу, у него в «Знамени» был напечатан цикл стихов из «Доктора Живаго».

А вот Зинаида Николаевна поняла. В тот день, по слухам суровая, малодоступная, она меня обворожила. Мы с ней листали альбом с фотографиями Бориса Леонидовича, и только боковым зрением я отмечала маму, что-то трепетно выспрашивающую у Стасика, Леню – младшего сына Пастернаков, Наташу, его жену, никак не предполагая, что именно она, Наташа, станет Хранительницей, спасительницей этого Дома, что именно благодаря ее, иначе не скажешь, подвижничеству, Зинаида Николаевна воскреснет, спустя двадцать семь лет после смерти.

… Эту книгу, вышедшую тиражом в двенадцать тысяч экземпляров, на отличной бумаге, безупречно оформленную, по цене, сколько стоит сегодня бутылка «шампанского», сразу ставшую раритетом, купить можно только в Доме Поэта в Переделкине. Я за тем туда и пришла, спустя те же двадцать семь лет.

От калитки до дома почему-то бежала. Увидела готовые распуститься тюльпаны, подумав, что сажала их, верно, Зинаида Николаевна. Но Наташа, Наталья Анисимовна, меня поправила: Зинаиду Николаевну занимало то, что полезно для семьи, для дома: вот огурцы, петрушка – это было по ее части.

Собственно, так ее образ и сложился, как женщины очень земной, хозяйственной, как бы в контраст, противовес своему гениальному спутнику. И хотя все знают, что со стороны судить о соответствии какой-либо супружеской пары нельзя, догадки, домыслы в отношении людей выдающихся пресечь, увы, невозможно. Да и сам Пастернак размышлял над выбором Толстого, Пушкина. В его известной фразе – «А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы допустил, что он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталии Николаевне» – ключ к его собственной судьбе, его выбору. Но почему-то этим ключом долго – и уж не сознательно ли? – пренебрегали. Можно только дивиться, как так случилось, что та, с кем поэт прожил, прошел, рука об руку тридцать с лишним лет, оказалась в тени, будто не заслуживающая внимания.

И вот, наконец-то, письма к ней, Зинаиде Николаевне, впервые опубликованные, как и многие уникальные фотографии, восстанавливающие не только цельный образ великого поэта, но и справедливость к женщине, жене, которую он предпочел всем. Писал их Борис Леонидович на протяжении всей жизни, и тогда, когда другая женщина появилась, когда, казалось, его целиком захватил новый страстный роман.

Пастернак писал: «И я знаю, что так, как я люблю тебя, я не только никогда не любил, но и больше ничего любить не мог и не в состоянии, что работа и природа и музыка настолько оказались тобою и тобою оправдались в своем происхождении, что непостижимо, чтобы я мог полюбить еще такого, что снова не пришло бы от тебя и не было бы тобою». Он писал: «Но ведь ты близкая, близкая моя подруга, тебе любо ведь, что на свете нелегкими усилиями, не халтурою и не на проценты с чужих капиталов, медленно и мужественно срабатывается какое-то то световпечатлительное цельное понимание жизни, руками двух, этою и так понятою жизнью и связанных, моими и твоими – ты ведь, прежде всего, любишь это, если полюбила меня?»

Только теперь можно оценить благородную сдержанность Зинаиды Николаевны, не воспользовавшуюся такими свидетельствами, чтобы, что называется, в глазах общественности, в глазах соперницы, себя отстоять, защитить. Сама-то она знала – и довольно. А весь мир другим был поглощен, трагической последней любовью поэта к Ольге Ивинской, Ларе из «Доктора Живаго».

Потом вышла книга Ивинской «В плену у времени», с подзаголовком; «Годы с Борисом Пастернаком». Письма же к Зинаиде Николаевне по-прежнему оставались неизвестными. Больше того, Зинаида Николаевна собственными руками, никому из близких не сказав, отдала эти письма – продала. В ее бумагах сохранилась расписка: «Я, Софья Леонидовна Прокофьева, 8 октября 1963 года купила у Зинаиды Николаевны Пастернак все письма Бориса Леонидовича Пастернака, адресованные ей (количество писем и открыток приблизительно семьдесят пять)».

Зачем, почему? И, как написано в предисловии, за пятьсот рублей! – что в то время, как там же сказано, хватило бы на уголь для дачи на несколько месяцев. Кстати, спустя два года после смерти Зинаиды Николаевны, Прокофьева за те же пятьсот рублей передала эти письма в ЦГАЛИ, закрыв их для пользования. И опять, непонятно почему: насколько эти реликвии драгоценны, не могло вызывать сомнений. Хотя поступок Зинаиды Николаевны все-таки объясним, продиктован, пожалуй, ее характером. Ведь как она ни бедствовала, ни листочка из архива Пастернака никому никуда не отдала. Но вот письма к ней – этим, по-видимому, сочла себя вправе распорядиться.

Материальное ее положение в последние годы было крайне тяжелым. Все сбережения ушли на консилиумы, когда Пастернак болел, умирал. Счета же в зарубежных банках оказались замороженными. Зинаида Николаевна хлопотала о пенсии. Но, как дачный сосед Федин ей ответил, ее пенсия – «дело щепетильное». «А не щепетильно ли, – делилась она с ближайшим своим другом Ниной Та6идзе, – вдове такого писателя продавать последнее пальто на толкучке за пятнадцать рублей. Чья это санкция убивать меня среди бела дня, что если это санкция свыше, то я помогу ему покончить с собой».

Вот в этот период; как я теперь понимаю, из дома ушел рояль, на котором, возможно, Рихтер играл, Нейгауз, Юдина… Играла, наверно, и сама Зинаида Николаевна – пианистка, с которой еще в Киеве Горовиц в дуэтах музицировал.

И от меня тот старенький «Ратке» тоже потом ушел, я отдала его подруге «за так», избавляясь от него как от ненужного, тяжелого напоминания о своей неудавшейся музыкальной карьере. Глупость, конечно. Но еще большая, непростительная постыдная глупость, тупость, что в семнадцатилетнем сознательном возрасте я, со своими наведенными страданиями, не увидела, не заметила страданий подлинных. Мимо ушей пропустила фразу Зинаиды Николаевны: «А у нас теперь мало кто бывает». Не всполошилась: а с чего это Пастернаки с роялем расстаются?

Борис Леонидович уже безусловно осознавался классиком, гением, великим, уже переделкинское кладбище, где он был похоронен, сделалось местом паломничества, но, одновременно с этим, литфондовские власти подбирались, кружились, как воронье, над его дачей, пока не решаясь, но подумывая о выселении оттуда его семьи. Билась в кольце нужды вдова. И это время кто-то способен еще воспринимать как благодатное для литературы? Кто-то смеет пугать и писателей, и читателей нынешними рыночными отношениями, будто бы убийственными для таланта?

В сущности, все продается. У всего есть цена. И у вдохновения тоже. Ну а мастерство – это воля, все себе подчиняющая. Пастернак такой волей обладал. Он, как и Пушкин, – теперь уже никто не вздрогнет от такого сравнения – не боялся, не стеснялся воспринимать свой поэтический дар еще и как средство существования в материальном плане. Эта сторона жизни им учитывалась и в письмах к Зинаиде Николаевне. Влюбленный, очарованный, он не забывает о своих обязательствах мужчины-добытчика. Без этого нет стержня ни в чьей жизни, ни в чьей судьбе. И поэты не исключение. Масштаб же дарования привносит свободу, недоступную ремесленникам. Хотя условия для всех равны.

Даже оплата в общем не сильно разнится. И только будущее расставляет акценты по справедливости. Гений работает для вечности, при жизни рассчитывая на гонорар.

1993 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю