355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Кожевникова » Сосед по Лаврухе » Текст книги (страница 17)
Сосед по Лаврухе
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:34

Текст книги "Сосед по Лаврухе"


Автор книги: Надежда Кожевникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

1990 г.

«Золотое перо»

Не знаю, что тут больше сказалось, обстоятельства ли, а, может быть, что-то врожденное, но никогда ни в каком коллективе я не могла существовать.

Группа более чем из трех человек, вызывала мгновенную агрессию вместе со страхом. Все, что следовало делать сообща, отторгалось. А уж участвовать в общественной, как это называлось, жизни, что-то организовывать, кого-то сплачивать, и в голову не приходило. Со всех собраний, на которых пришлось присутствовать, я смывалась – примерно, с середины, а томиться начинала уже перед началом, подгадывая, как бы так сеть, чтобы мое исчезновение не бросалось в глаза.

Ну и соответственно получала: меня не любили, и я это чувствовала. И не кто-то конкретный, а именно коллектив. Так было в школе, в институте и на службе, куда я поступила после его окончания.

Собственно, службой это вряд ли можно было назвать. Моя деятельность в «Советской культуре», – газете ЦК КПСС – хотя я числилась сотрудником отдела с определенной тематикой, определенными обязательствами, сосредоточилась исключительно на писании собственных материалов. Про все. Стол, предназначенный мне в редакции, как правило, пустовал, что, естественно, не вызывало восторгов начальницы. Она, надо отдать ей должное, довольно долго терпела, но в итоге своим ослушанием я таки вывела ее из себя.

И вправду, возмутительно: в отличие от других, я исчезала с рабочего места не на двадцать, скажем, минут, не на час даже, чтобы, к примеру, слетать в гастроном-булочную-парикмахерскую, а на полный рабочий день. Хотя утром являлась вовремя и даже раньше положенного: ставила сумку на стол, как доказательство своего присутствия – и все, и с концами, до вечера. А что особенно, видимо, уязвляло, ни тени раскаяния во мне не прочитывалось. Не то что оправдываться – лишнюю фразу тяжело быть вымолвить, настолько я чувствовала себя уставшей за проведенный вне редакции день.

Дело в том, что ни писать от руки, ни стучать на машинке я не могла ни в чьем присутствии. Поэтому, чтобы самовыражаться, стремглав бежала к себе на Новолесную, а «Советская культура» размещалась на Новослободской: удобно, рядом. Газету воспринимала в связи лишь со своими публикациями. Понятно, что бесконечно так продолжаться не могло.

Меня вызвал главный редактор – в то время им был Романов, до того возглавлявший Комитет по кинематографии, к либерализму, как киношники убедились, не склонный – и отрубил: мол, либо – либо. То бишь, если хотите быть в штате, с гарантированной зарплатой, извольте следовать правилам, рабочего распорядку. Если нет, пожалуйте на вольные хлеба. Останетесь-де у нас в «золотых перьях». И улыбнулся. У него это получалось с трудом, но уж как мог.

Для меня, собственно, ничего не изменилось. Как и прежде, я носилась из машбюро в секретариат, к редакторам отделов и к выпускающим номер, бдя поэтапно прохождения своих текстов и, признаться, не доверяя никому.

Психология хозяина-единоличника, пусть с мелким, но собственным производством, отвечала моему, как теперь понимаю, буржуазному нутру.

Призывы к всеобщему энтузиазму, глобальным задачам, требующим бескорыстия, как-то не воодушевляли. Сознательного сопротивления во мне не было, но я отказалась, еще будучи подневольной, штатной кобылкой, ответить на «почин», чтобы лучшие люди страны, представляющие гегемон, обнародовали, «как мать и как женщина», свою точку зрения по тому или иному вопросу, подписывая своей фамилией то, что за них сочинили журналисты. Романов это правило, давно бытующее, узаконил и даже установил норму выработки в соотношении: один материал авторский, два пишутся за кого-то. То был редчайший случай, когда я на общередакционном собрании встала, сказав, что даже в коробки конфет бумажка вкладывается: укладчица номер такая-то.

Но опять же, выплеск мой не стремлением к правде был вызван, а уважением к ремеслу. Я, пожалуй что, любила это дело, вне зависимости от отношения ко мне коллег.

Отношений, как мне представлялось, и не было: откуда, с чего бы им развиться? Влетая в кабинеты, схватив гранки, алчно впиваясь в них, я удерживала в памяти разве что как кого звать – и все. Но, как выяснилось, ошибалась. Позиция обнаруживается и при отсутствии вроде бы таковой.

Отношения, мнения формируются и вне личных контактов. То, что я ни про кого ничего в редакции не знала, вовсе не означало, что не знали, не изучали меня.

Шли годы. В «Советской культуре» сменялись главные редакторы, но секретарши при них оставались все те же, и, ожидая в приемной, с ними я сблизилась: Тамара-Люда, блондинка-брюнетка, меня чаем поили и, в благоволении, иной раз вне очереди запускали в начальственный кабинет. Там, как всегда, по-быстрому: отбить сокращаемые куски, а не вышло – и ладно. Вот так дожила до событий, уже много раз описанных, но, мне кажется, еще не осмысленных. И я пока не отважусь. Смею сказать только лишь о себе. Увы, ничего хорошего.

В августе 1991 года мне, снова зачисленной в штат, уже в качестве обозревателя, полагался отпуск, который я проводила на даче под Москвой. В тот самый день, 21-ого, в шесть утра позвонил приятель, и мы – да, услышали «Лебединое озеро». После чего выскочили на машине к Минскому шоссе, и увидели танки, движущиеся к столице. Естественно, как и большинство, торчали у Белого дома, волнуясь, переживая.

Об этом достаточно говорено. Ничего нового сообщить не могу. Разве что, на мой взгляд, в очевидной опасности проще и консолидироваться, и чувствовать себя порядочным человеком, а вот когда уже ясно, кто победил, случаются неожиданности, не только с окружающими, но и с тобой.

Ситуация, когда честные, благородные по одну сторону баррикад, а по другую – отпетые злодеи, не всегда однозначна. Все вроде бы ясно, но вдруг возникает чувство неловкости – и растет. А потом настигает стыд, и хотя время прошло, не получается от него отделаться. Так случилось со мной.

Не потому, разумеется, что не к тем примкнула: не к путчистам же! Но оказаться в толпе, преследуемой, гонимой – это одно, а в возбужденной, жаждущей крови низвергнутых – совсем другое.

Что бы было, кабы было – не знаю, нет охоты гадать. Но трагедия за три дня в фарс обратилась, может быть, нами заслуженный. Хотя кто ж мог тогда знать, что «форосский узник», олицетворяющий в тот момент демократию, свободу, сам все и спровоцировал, и приказ об аресте членов ГКЧП, своих сотоварищей, он отдал, а не Ельцин. Ну всех надул. И себя тоже.

А я, помню, примчалась в те эпохальные, казалось, дни, в редакцию «Советской культуры», официально числясь в отпуске: зачем, спрашивается? Но сердчишко забилось, увидев, что на стоянке полно машин. Опоздала? Один ракурс, ликующий: «Победа за нами!» И другой, в тот момент не отчетливый: ну а где же, дура, ты?

В газете, ясно, никто не работал. И на улицах праздник шел, сшибали памятники с постаментов. Мне их было и тогда не жалко, не жалко и теперь. Не в этом дело, а в податливости, жалкой, гнусной, энтузиазму разрушения, не соображая, и не считая нужным соображать – ради чего?

Не работали, но и в комнатах, и в коридорах народу набилось – не протолкнуться. Тут я сообразила, как без связей, симпатий, за кофе, в курилке наработанных, может вдруг сделаться неуютно. Меня, правда, не сторонились. Ничья, но и не чужая, не опасная. За долгие годы уж в одном точно смогли раскусить: карьеру не делала и не сделаю. Поэтому моего присутствия не стеснялись, обсуждая то один план, то другой.

Ну что, я отметилась, так сказать, и отправилась восвояси. Без особых прозрений: в такого рода вопросах и до того обходились без меня. Но ошиблась. Мне тоже нашлась роль, и, можно сказать, ключевая. Сродни той, что была определена тому, кто остался навсегда в истории человечества и повесился в Гефсиманском саду.

Предложение я выслушала, не удивившись. Верно, накапливалось исподволь, что когда-нибудь кол-лек-тив достанет и меня. Час настал. Мне, именно мне, вменялось сообщить главному редактору просьбу – прошение что ли, и от кого, от подданных? – чтобы он сам, добровольно, подписал отречение, то бишь заявление об уходе с поста.

«Хороший мужик, – я услышала, – но понять должен: ведь из бывших он, „цэковец“. Не хочется грубо, и ты тут должна деликатность проявить. Газета – вот что самое важное, и для него тоже. Тут нажми, взови к лучшим чувствам. Без смены руководства мы все пропадем». И с улыбкой, точь-в-точь как когда-то Романов: «Ну ты справишься, ты найдешь слова, как-никак „золотое перо“».

Собрание общередакционное было назначено на десять утра, а уже в девять я сидела в приемной, обжигаясь чаем, предложенным мне Тамарой, как бы обдумывая предстоящую речь, а на самом деле пребывая, одеревенев, в полной тупости.

«Хороший мужик» ни душевно, ни внешне не пробуждал моего интереса, и, встретившись на улице, я бы, пожалуй, его не признала. У него в кабинете не смотрела ему в лицо, а только в текст, где его карандаш гулял, строчки, абзацы вымарывая. Если с его стороны оттенок покровительства и просачивался, то скрипучий голос, хмыканье, мешали мне это уловить. Да и знала я такую породу людей, такую выучку, когда все эмоции, если не уничтожены, то настолько обузданы, что кажется их нет вообще.

С Тамарой, Людой, Верой из машбюро у меня было больше общего, чем с ним, уезжающим обедать в ЦК, хотя в газете два буфета имелось, для бар и для челяди, но в ЦК лучше, конечно, кормили. Да и что там, хотя в коллектив здешний я не вросла, но за двадцать лет сжилась и с этим зданием мрачноватым, и с остановкой троллейбуса, с деревьями в проходном дворе, и, будучи консервативной в привычках, поняла, что этим всем дорожу, и своим местом здесь, куда пришла со студенческой скамьи.

Такие мои не то чтобы мысли, а настроение скорее, оборвал вскрик Тамары: «Ой, в аварию попал! В служебной-то машине отказали, сам сел за руль и врезался! Позвонил, что опаздывает к собранию, но чтобы ждали».

И ждали. Когда вошел, в кепке, в топорщившемся плаще, я его не узнала.

Взмокший, красный. Меня подтолкнули следом за ним в кабинет. Нас было четверо, делегированных, но говорить предстояло мне.

Сидеть или встать? – вот что меня занимало. И тут он взглянул затравленно, учуяв, верно, как зверь, с чем мы пришли. «Погодите, пробормотал, – тут, знаете, с дачи еще выселяют, к вечеру надо освободить. Не знаю за что хвататься. – Помолчал – И как сказать, объяснить внучке…»

Все молчали, потупившись. Но мне некуда было отступать, я обещала, взяла на себя обязательства – и отчеканила все, как по-писанному.

Он сказал: «Понял, дайте подумать. Увидимся на собрании, верно, собрался уже народ».

Конференц-зал гудел, только места, где начальство обычно рассаживалось, оставались пустыми. Вошли разом, строем, «хороший мужик» впереди. Объявили повестку дня, обсуждался вопрос за вопросом, как ни в чем не бывало.

Президиум и аудитория – будто сообщающиеся сосуды, обо всем что ли договорились? Не ворошить, забыть, простить все друг другу. И не было тех трех дней в августе, вообще не было ничего.

Я это еще не осознав, почувствовала. И вскипела. На собрании выступать никто меня не уполномочивал, тут уж была моя собственная инициатива. И с каждой фразой ощущала кожей, как сидящие рядом отстраняются от меня, словно от зачумленной. Но меня понесло и то, что с трудом выжималось в кабинете, тут, как картечь, вылетало, стремительно, беспощадно. Ко всем, и к самой себе.

А после услышала, что, видимо, заслужила. Возмущение, как человек, столь многими привилегиями пользующийся, чьи материалы забили газету, да на целые полосы, смеет такую неблагодарность выказывать, без стыда, у всех на глазах… Оратор сменял оратора, в абсолютном единодушии, точно сговорившись.

Ну что ж, – я сказала, надеясь, что не все различают как у меня стучат зубы, – в таком коллективе я не останусь. Из президиума донеслось знакомо скрипучее: «Пожалуйста, можете написать заявление об уходе, мы ваше желание удовлетворим».

Вскочив, выбежав из зала, подождала немного за дверью, но вслед за мной не вышел никто. И вдруг наступило облегчение. Почти эйфория: ничья я, снова ничья! Сбегала по лестнице с пятого этажа, ликующая идиотка. А может быть нет: наоборот, может быть. Ведь опыт, любой, даром, из чужих рук не дается.

За него надо самому заплатить.

Но занятно, чем эта история, случившая десять дет назад, завершилась.

«Хорошего мужика» в итоге отправили на пенсию, и я с ним теперь беседую по телефону. Такая вот надобность возникла. Звоню из Штатов, где живу, и он скрипуче, все так же хмыкая, говорит дельно, толково то, что мне не всегда приятно, но полезно услышать.

А главным редактором газеты, теперь называющейся «Культура», стал мой друг, с которым мы сдружились семьями. Люблю его, но печататься там не могу, не хочу.

Почему? – затрудняюсь сказать. В это вникать как-то все еще неприятно.

2001 г.

Офелия Кремля

«Кремлевские страсти» нашли уже разработчиков, представлены публике по разрядам, в сериалах: «кремлевские жены», «кремлевские дети», «кремлевские любовницы». Словом, сама по себе тема нисколько не дивит новизной. То, что Нами Микоян обратилась к ней с таким запозданием, вызвано, видимо, душевной потребностью.

Сенсационности нет ни в сообщаемых фактах, ни в их интерпретации. Да и судьба автора, можно сказать, типична, именно в «кремлевском» ракурсе. Отец, занимающий высокий пост, покончил с собой в 1937 году, после фразы Берии, что партия ему не доверяет. Одновременно расстреляли дядю, а его брата, племянницу воспитавшего, тогда же, после сталинских чисток, назначили Первым секретарем ЦК Компартии Армении, хотя он, по происхождению армянин, не знал родного языка: предки издавна обосновались в Грузии. Снял, изгнал, растоптал его Хрущев. В тот период автор жила в Москве, в семье члена Политбюро, будучи замужем за его сыном. Когда дядю снимали, рванулась в Ереван, наперекор воле свекра, опасавшегося разгневать Хрущева. Проявление нормальных человеческих чувств было воспринято как нарушение субординации, дерзкое ослушание.

Знакомый сюжет, клубок, который, как выясняется, все еще трудно распутать. Даже теперь, когда все можно высказать. Высказать – да. А вот осмыслить…

Первый, кто о жизни советской партийной элиты, нарушив табу, написал рассказ потрясающего трагизма, был Юрий Трифонов. «Игры в сумерках» удалось напечатать в спортивной газете: больше нигде не прошло. Это был уровень, выше которого и сам Трифонов после уже не поднялся. Ни в знаменитом «Доме на набережной», ни в «Старике». «Игры в сумерках» завораживали магией, мрачной, как бы непроницаемой, тайной, сконцентрированной на нескольких, уместившихся в газетном номере, страницах. На теннисном корте поселка Серебряный Бор, когда вечерело, игроками с трудом различался мяч, и так же вот, в сгущающейся к ночи темноте, исчезали люди. Чужие, а потом и знакомые: свои.

Короткий рассказ написан с пророческим прозрением. Недосказанность, вынужденная обстоятельствами, обратилась в символы, образы такой художнической мощи, что забыть их нельзя.

Эту же книгу, изданную «ТЕРРОЙ», с выпирающим с обложки заголовком – «Тайны истории» – я бы читать не стала, если бы давно не знала автора. Как сейчас прикинула: с момента нашего знакомства минуло уже больше тридцати лет.

Мне было девятнадцать, когда она, Нами Микоян, по причинам, мне и поныне неясным, предложила поехать с ней в Армению. Она и ее второй муж, Кухарский, замминистра культуры, бывали у нас в гостях. За столом у родителей вот такие, как он, постепенно вытесняли дружеские, с «делом» не связанные привязанности. Когда же за последним гостем закрывалась дверь, мой отец радостно восклицал: ну а теперь поедим с удовольствием, что там еще осталось? Мы с мамой и младшей сестрой метали на скатерть в пятнах вина полупустые салатницы и блюда, празднуя свое, семейное торжество, как компенсацию за скучное официальное гостеприимство.

Насколько сер, уныл чиновный, высокопоставленный мир я с детства узнала. Все те люди казались приложением к своим должностям, значительным, хотя и не кремлевским. При том отборе, что велся при советской власти, к руководству подпускались лишь те, кто подозрений не вызывал ни строем мыслей, ни темпераментом. Бездарные, трусливые, они не упускали случая унизить нижестоящих, и хотя я лично тогда еще с начальственным хамством лоб в лоб не сталкивалась, чуяла в родительских гостях такую возможность, готовность.

Нами Микоян, сидя рядом с мужем, ведающим культурой, была молчалива и казалась старше своих лет. Ранняя седина, темные платья, скованность и вместе с тем беспокойство гасили в ней женскую привлекательность, которой она от природы была наделена. И вдруг уже в самолете на пути в Ереван стала на глазах расцветать, улыбаться и говорить, говорить без умолку, как узник, выпущенный из тюрьмы на волю. Разница между нами была в двадцать лет, но я чувствовала себя взрослее.

Ту Армению, о которой Нами написала в книге, она показала, открыла мне.

Гехард, Эчмиадзин, древнейшие хачкары, свидание с католикосом Вазгеном Вторым, в присутствии верного стража, небольшого росточка, но грозного, с оттопыренными ушами, посещение Мартироса Сарьяна, совсем уже древнего, дремлющего в кресле, встречи с друзьями ее юности, открытыми, по-южному яркими, взрывными – все это сплелось в праздник, и я благодарна ей за него до сих пор.

Но и там, в обласканности, Нами металась, накатывала депрессия. В сознание, в душу был всажен гвоздь: отец, которого она в детстве лишилась, был при Хрущеве реабилитирован, но тогда же, одновременно, в опалу, как у нас водится, унизительную, был брошен тот, кто ее удочерил. Я видела перед собой человека, в чьей судьбе лихие броски истории свернулись мертвой петлей, удавкой.

Ее, отмякшую было, с друзьями как магнитом тянуло в местный, армянский «кремль», к новым хозяевам республики, без надобности, а будто из мазохизма.

Хотя опыт мог научить, что в таких сферах «бывшим», поверженным, мягко говоря, не сочувствуют.

Впрочем, ее не лишили привилегий. Как невестка могущественного Микояна, жена замминистра, она не была выброшена из круга избранных, пользующихся благами, о которых простые советские граждане могли лишь догадываться.

Пресловутый «аскетизм» этих «избранных» она тоже воспела в книге, не замечая, что выглядит это фарсом. То, что они сидели на казенной мебели с жестяными бирками, а их жены-соратницы не носили колец – подвиг? Да что нам за дело до их неприхотливых вкусов, когда страна разваливалась и в итоге развалилась!

Версия об обманутости этих «скромников» в их вере, идеалах – не проходит. Кто ж обманул-то? Не они ли сами себя? Чьи они жертвы? Ну, грызлись бы друг с другом, так ведь утянули в гибельную воронку народ, миллионы. Ущерб, нанесенный нации, неизвестно будет ли когда-нибудь залечен.

Автор книги поддерживает миф, что там, наверху, в высших эшелонах власти, были хорошие и плохие, и наши несчастья от того произошли, что плохие победили хороших. На самом же деле – так видится мне – все они стоили друг друга. В полном согласии приняли установку на безжалостность, бесчеловечность, и в начале «лучезарных» тридцатых, вспоминаемых автором, как сон золотой, вовсю уже, как известно, кипела работа по уничтожению вражьего семени. Врагов же они – все они без исключения – чуяли повсюду, и среди близких, друзей тоже.

Атмосфера ненависти – вот чем они в своих собственных домах дышали.

Создавались кланы, но руководствовались там отнюдь не патриархальными правилами: это были шипящие злобой гнезда змей.

В книге есть эпизод: хозяин, Анастас Микоян, на воскресном обеде, где все домашние обязаны были присутствовать, заговорил восторженно о певце Рашиде Бейбутове («На щечке ро – о – о – динка – а! полумесяцем бро – овь!»). Невестка Нами (кстати, с консерваторским образованием) посмела возразить, что вряд ли этот певец заслуживает столь высокой оценки. И гробовая тишина. После свекровь строго ей выговорила за дерзость, «напомнив, что Анастас Иванович не просто глава семьи, но и член Политбюро и при нем надо уметь молчать».

Однако абзацем ниже, сама же Нами о рассказанном начисто забывает: и снова о скромности, снова об аскетизме семьи, где ее достоинство постоянно оскорбляли. Да пусть бы лучше пили с утра до вечера шампанское, икрой закусывая, но имели в сердце хоть каплю доброты.

После армянской поездки я навещала Нами в том самом и внешне зловещем Доме на набережной, где она, после жизни в Кремле, а потом в правительственном особняке на Воробьевых горах, получила квартиру. Там в свое время жила и моя мама, будучи замужем за летчиком – полярником, Героем Советского Союза Мазуруком. Оттуда ушла к моему отцу в коммуналку. Без малейших сожалений. Может быть потому, что не родилась в «кремлевском» кругу.

Шекспировский Эльсинор. Подъезды, обдающие сырым мраком расстрельных подвалов, вахтеры с повадками вертухаев. Туда было страшно заходить. А вот те, кто там жил, цеплялся за свои пятикомнатные, обставленные мебелью эпохи террора. Нами мне было жаль: убитая воля к какому-либо сопротивлению – вот что она тогда собой являла. Думаю, что визиты к ней оказались важны не меньше, чем открытие Армении. Тогда начала вызревать брезгливая ненависть к власти, к тем, кто ее олицетворял, калеча и себя, и других.

Навсегда, как свидетельствует книга, написанная Н.Микоян уже в старости. Ее познавательность – в авторских проговариваниях, как бы случайных, но знаменательных. Так мы узнаем, что у Берии, из друзей ставшего палачом, был, оказывается, отменный, редкостный в той среде вкус, и к вещам, и к устройству жилья. Узнаем, что у дочери Сталина после всех перипетий остался «умный, слегка усталый взгляд, прищур отца». А полуграмотная ткачиха Фурцева, поставленная над отечественной культурой, обладала интуицией, подсказывающей ей, что композитора Шостаковича лучше навещать у него дома, а не вызывать в свой кабинет «на ковер».

Такие детали, претендующие на объективность – уж о сталинском прищуре не надо бы! – выдают так и не найденную позицию, не обретенный нравственный стержень. Даже в камерных, внутрисемейных рамках. Свекор, Анастас Микоян, изощренный политик и примитивный домашний деспот, в чьем присутствии родственники замирали от раболепства, удостаивается горячей признательности за то, что когда его сын, Намин муж, решил уйти к другой женщине, пригрозил разжаловать его из генералов в лейтенанты и сослать в Сибирь. Вот нравы-то!

И как драгоценные, сбереженные для потомков сведения, сообщаются подробности микояновской диеты, вегетарианские его пристрастия, распорядок дня.

О той же дочери Сталина, Светлане, сказано, что у нее «были всегда твердые жизненные принципы», которыми она, видимо, и руководствовалась, когда бросила собственных детей и, вернувшись на родину спустя семнадцать лет, удивилась, что они не кинулись ей в объятья. Автор сочувствует ей.

Коварство, доносительство, подсиживание, предательство, отречение даже от родственников в окружении, семьях первых лиц страны Н.Микоян видела с детского возраста, – и приводит примеры в своей книге – но умудрилась остаться наивной, обижающейся несправедливостями из ряда обыденностей, возводимые ею в масштаб вселенской катастрофы. Ну, вставляли палки в колеса ее сыну, взявшему артистический псевдоним Стас Намин, которого помню курсантом Суворовского училища, застенчивым, тоненьким, гибким, и ставшим главой концерна «Корпорация SNC», грузным, хватким, властным. Мать им горда, и слава Богу. Но, отмечая добродетели своего приемного отца, Григория Арутинова, Нами называет среди важнейших его чуждость предпринимательству, и что он в юности порвал с отцом-торговцем. Но Стас-то Намин вовсе предпринимательству не чужд, на этом поприще и преуспел, а вовсе не на музыкальном. И акценты смещать не следовало бы, сообщая о неприятностях Стаса как о гонениях на смельчака, вступившего в схватку с системой.

Сказалась что ли «кремлевская» тепличность, не научившая отличать царапин от ран? Или, пройдя испытания «кремлем», нельзя остаться неповрежденным, умственно, душевно? Бедная Нами, милая, ранимая, так и осталась в клещах монстров, хотя никого из них уже нет в живых.

Нине Берберовой принадлежит высказывание, что страдание может быть оправдано только одним: если оно приводит к осознанию. И у народа в целом, и у каждого в отдельности. А иначе все было зря.

2001 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю