355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мухаммед Диб » Повелитель охоты » Текст книги (страница 9)
Повелитель охоты
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:41

Текст книги "Повелитель охоты"


Автор книги: Мухаммед Диб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Слыша это, я прислоняюсь к стене, держусь за нее. Я хочу знать, когда он вернется, говорит он. Неподвижная, спокойная, с широко открытыми глазами, я сама себе кажусь статуей – спокойной-спокойной.

– Так в котором часу он вернется, госпожа Марта? Уж вы-то должны знать.

Видя, что я не собираюсь ничего отвечать, он принимается беззвучно смеяться. Подходит ко мне неслышными, крадущимися шагами, слегка наклоняется, заглядывая мне в лицо снизу.

– А, так вы хотите сделать мне сюрприз?

Продолжая улыбаться, он принимает заговорщицкий вид, и это уже не впервые с тех пор, как он начал свой рассказ, с тех пор как устремил на меня свой пристальный взгляд.

Не меняя положения, дыша медленно-медленно, я наблюдаю за ним.

– Неужели это не так, госпожа Марта? – говорит он, понуждая меня к ответу не только своей настойчивой улыбкой, но и яростным немым зовом глаз.

Он стоит и ждет.

– Неужели это не так, госпожа Марта?

Я качаю головой.

– Как? – говорит он.

– Он не вернется.

– Может, завтра?

– И завтра тоже.

– Когда же?

– Он никогда не вернется.

Отпрянув назад, он тотчас выпрямляется.

– Да полно вам, госпожа Марта. Вы хоть отдаете себе отчет в том, что говорите? Что-то не похоже. Вы надеетесь, что я приму это за чистую монету? Скажите лучше, что вы не хотите, чтобы я знал.

– Да, не хочу.

– Почему?

У него лицо несправедливо обиженного ребенка, который никак не может забыть обиду.

Заключив, похоже, по моему виду, что я не расположена что бы то ни было добавлять, он отходит, берет стул. Садится на него верхом, как любит это делать, но спиной ко мне. Я все так же стою, прислонившись к стене, заложив руки за спину.

Оба мы неподвижны и храним молчание.

В конце концов я решаюсь подойти к нему. Окаменелость статуи прошла, но внутри у меня по-прежнему все застывшее, оледенелое. Застывшая, оледенелая, я преодолеваю те несколько шагов, что нас разделяют.

Кладу руки ему на плечи.

– Возможно, лучше было бы, чтобы вы этого не знали, но Хаким умер. Вы слышите меня, Лабан? Он умер.

Не оборачиваясь, сохраняя спокойствие, он отвечает:

– Уж от вас я этого не ожидал, госпожа Марта.

Я поспешно убираю руки с его плеч.

– И тем не менее это правда.

– Говорю же вам, что я был с ним! Нет, я никак не могу принять ваши слова всерьез.

Помолчав немного, он добавляет:

– Скажите мне, что вы просто не знаете, когда он придет, – в это я еще могу поверить. Но рассчитывать, что я проглочу такое… Нет, уж простите меня, но вы, по-моему, не представляете, что вы говорите. И что делаете, А если он еще не пришел, то я догадываюсь почему.

Я не в силах сдержать стон.

Однако вместо того, чтобы поделиться со мной своей догадкой, он безмолвствует. Лишь спустя долгие минуты я слышу:

– Госпожа Марта, вам известны только те нищенствующие братья, которые на виду. Так вот, есть множество других, которых не видно! Этих вы не знаете. В эту минуту Хаким Маджар с ними, готов спорить на что угодно! Он ушел с ними, но он вернется, и вы, если б знали это, не говорили бы того, что сказали сейчас.

Снова пауза. Такая же долгая, как предыдущая.

– Мне повезло, что я вернулся туда один сквозь эту ночь, что оказался рядом с ним, лег подле него. Мне здорово повезло.

Си-Азалла говорит:

Я пришел к нему снова, не смог удержаться. Сколько всего еще нужно вытащить на свет божий, Господи, сколько всего!

Он говорит:

– Обвиняйте меня все! Называйте меня чудовищем! Но сердце мое не знает за собой вины. Оно уважает своих противников, вызывая их на битву, которой они заслуживают. Я не преступник; с Маджаром и ему подобными я вступил в самое честное сражение, какое они только могли ожидать от неприятеля. Я отдал им должное. Поставил их на подобающую им высоту. Но вы – поговорим немного о вас, – вы-то что для ник сделали? Вы восхищались ими, подбадривали их, поощряли и… предали. А теперь льете слезы, оплакивая их судьбу. Таким вот образом вы дали им и продолжаете навязывать то, о чем сами они никогда и не помышляли. Я не уверен, что они не презирали вас так же, как презираю вас я, вас и ваши трусливые уловки. Я устранил их, как будут устранены все прочие. Как и они устранили бы меня, окажись они сильнее.

– Будь ты проклят! – срывается у меня с языка.

Я пытаюсь спрятать свои дрожащие руки, оторвав их от спинки кресла, за которую перед этим схватился. У меня под ногтями словно загорелось, как горит все, что находится здесь, как пылает сам вдыхаемый тут воздух.

Стоя перед Камалем Ваэдом, я говорю ему:

– Стряхни же с себя наваждение! Оно побуждает тебя выхолить в мир лишь затем, чтобы подыскать там себе очередную жертву. Несчастный мальчишка, твои мучения, твои желания, твоя ревность – все это твоя болезненная душа представила тебе как жажду величия, тем самым сыграв над тобой злую шутку. Ты сгораешь, если сам еще об этом не догадался, от одной лишь жажды разрушения, тебя влечет к сатанинскому наслаждению палача. Ты стремишься прежде всего заставить других людей страдать от того, от чего страдаешь сам: от своей униженности, злобы, неблагодарности, от своих тяжких сомнений в самом себе. И самое отвратительное – это не зло, которое ты таишь на сердце или которое причиняешь, а твое безумие. Безумие, которое – да-да, прекрати заниматься самообманом! – не имеет ничего общего ни с правдой, ни с верностью, ни со справедливостью, ни с ответственностью, ни с властью, – это, увы, всего лишь самое заурядное, самое жалкое безумие сумасшедшего!

– Ты выговорился всласть, теперь уходи.

Стоя у окна, словно укрываясь в отбрасываемой им же самим тени, он не обернулся, не указал мне на дверь.

Я говорю:

– Делай, что тебе угодно. Я не боюсь!

И тотчас покидаю кабинет.

Снаружи озорует легкий бриз. Вечер не за горами: по бульвару прогуливается уже немало народу, правда еще стараясь держаться в тени. Какое-то время я иду широким шагом. Кажется, будто в сердце у меня торчит длинная игла. Милосердие. Так вот откуда все идет? Камаль Ваэд, Камаль Ваэд, правда ли это? Милосердие, которое ты беспрестанно попираешь, но в тогу которого тем не менее рядишься, обернув себя ею, как второй кожей, источающей пламень и яд? Ответь. Что до меня, то я – Господь свидетель – желал тебе только добра. Да и доктор Бершиг только добра желал славному и умному юноше из его города, помогая ему, то бишь тебе, оплачивая твою учебу из своего кармана. Он сделал это и забыл. Забыл и ты.

Я поднялся к доктору Бершигу в тот день, после нашего спора («Эта война не закончена; более того, она только началась», – это было в среду, помнишь?), и, представь себе, я все понял. Понял и ужаснулся. Нанося удар по Маджару, ты метил в доктора. До меня долго доходило, согласен. Потому что это было слишком очевидно? Или слишком чудовищно? Или же слишком блестяще? Судить не берусь. Должно быть, тебя проинформировали о предложениях, сделанных ему доктором Бершигом. Таким образом ты получил на руки все козыри и вдобавок оправдание своим действиям! Это открытие ошеломило меня и, признаюсь, привело в восхищение. Блестяще с твоей стороны!

Беспорядочно бурлящей толпе, может, и известно, куда я иду. Мне – нет. Я думаю: ограничится ли он одним этим ударом? Вместе с ответом приходит неколебимое убеждение: нет, у этого демона он лишь первый в грядущей цепи. Особенно если это к тому же должно способствовать другим его планам. Когда же следующий? Кто станет его жертвой? Бей, демон, круши!

Я иду, влекомый течением своих мыслей. Внезапно появляется чувство, что за мной уже некоторое время наблюдают, шпионят посреди толпы, Это больше чем догадка: ощущение неприкрытого нападения; только что, когда я огибал Фонтан со львами, оно почти материализовалось. Потом все исчезло, и я перестал из-за этого тревожиться. Но вот все возобновляется. Быть может, у меня вдруг появилась мания преследования? Только этого и не хватало.

Доктору Бершигу я не обмолвился ни словом о своих предположениях – или подозрениях, можно назвать их как угодно; я имею в виду, относительно того, что я считаю планами Камаля Ваэда. Странно, не правда ли? Из опасения, что он рассмеется мне в лицо? Возможно; а может быть, из-за собственных сомнений. Ведь это, надо признать, не лезет ни в какие ворота.

Опять это ощущение буравящего тебя взгляда. Но на этот раз я быстро оборачиваюсь… И не обнаруживаю ничего подозрительного. Тем не менее внимательнее наблюдаю за водоворотом толпы, в свою очередь украдкой вглядываюсь в лица встречных. Я пытаюсь застигнуть – кого? что? Известное или неизвестное? Глупость какая-то. Все это, добавившись к прочему, окончательно погружает меня в нервозность, в озлобленность, в тоску.

Я решаю отключиться от всех внешних раздражителей, равно как и от собственных измышлений, посредством которых мой перевозбужденный мозг пытается… И тут я, кажется, замечаю, что в глубине площади, между прохожими, стараясь не привлечь моего внимания, но и не особенно прячась, проскальзывает фигура человека… Но она уже растворилась в густой толпе, оставив после себя лишь неуловимое впечатление, витающее в безмятежных сумерках.

Я ускоряю шаг, сворачивая в ту сторону, куда, как мне кажется, он нырнул, полный решимости схватить его за шиворот. Прохожу от силы несколько метров, и чей-то взгляд снова падает на меня – горящий, циничный, анонимный. И я по-прежнему не могу определить, откуда он, от кого. Но пусть меня повесят, если этот взгляд не принадлежит человеку, которого я уже встречал, и не один раз, человеку, с которым мне частенько приходилось иметь дело. И я наконец догадываюсь.

Лабан.

Я думаю: это не может быть никто иной. Лабан, ускользнувший от пуль и тюрьмы, которые настигли его товарищей. Лабан, который, не пожелав заговорить со мной, нашел тем не менее способ недвусмысленно заявить мне о себе. Почему он не пришел ко мне? Не доверяет? Нет-нет, этого не может быть. Тогда почему же? Разве что… Но в таком случае что может означать его присутствие в городе? Что это за собой повлечет?

Я напряженно вглядываюсь туда, где он скрылся, но вижу лишь уклончивые сумерки, незаметно спускающиеся на старый город, покидать который, похоже, никак не хочет дневной свет, лаская его своей потускневшей позолотой, цепляясь за дома, деревья, прохожих и отлипая от них лишь в самый последний момент, подобно маске, которая спадает по собственной воле, чтобы явить миру истинный лик вещей – непроглядно черный.

Несколько минут город, задыхающийся, жестикулирующий, остается погруженным во мрак. Потом зажигаются огни. У меня нет никакого желания возвращаться домой.

Лабан говорит:

Из-под маски моего голоса прорывается другой голос, подобный грозной опасности:

«Взгляни на непостижимую землю, за которую ты цеплялся. Ты здесь, но ты и там. Уже много веков ты не имеешь дела с этой другой невозможностью, пригвожденной к центру комнаты дома в городе».

Повелитель охоты; это опять он.

«Что-то другое, что-то новое. Теперь я придаю тебе форму. Ты кровавый полип под солнцем, сверкающая пемза со следами тени. Ты пучишь далекий глаз, и твой взгляд погружается в его твердую материю. Вот как все обстоит на самом деле. Но, может быть, ты видел то, что еще не произошло, может быть, та земля отрыгнула тебя на то время, какое ей требовалось, чтобы показать тебе, что она может сотворить даже с живыми существами, даже с мертвыми предметами, даже со временем, с обстоятельствами, которые ни живы, ни мертвы. Вы собрались вырвать у нее признание, знак благодарности, но это она вырвала его у вас.

Смотри. Сумерки поглощают пространство. Открывают розовую рану. Ты встаешь. Пригнувшись, плетешься по полям. И тотчас от земли поднимается тьма. Сметает все на своем пути. Она останавливается лишь вблизи бледного пламени неба.

А дальше – ничего.

Ты роешься в памяти в поисках того, что помогло бы тебе воссоздать образ. Этот образ должен был быть почти тобою. А может, это ты должен был быть почти им или его продолжением. Но тебя обременяет нечто серое. Ты не можешь разобрать, что именно. И ничего другого разобрать не можешь тоже. Оно явно ждет, чтобы ты проливал ради него кровь, жертвовал ради него всем, жил только ради него, не шевелясь созерцал его и держался от него в отдалении. Потому что ты тоже не должен был умереть. Потому что ты не мог умереть. Потому что тебе нельзя умереть, ты продолжаешь свой тайный бег по этой земле, а твое астральное тело остается там, устремив взор на того, кто бежит по этой земле. И оно одно об этом ведает.

Под его взглядом между тобой и Хакимом Маджаром нет никакой разницы. И еще дюжина лиц. Но на них не прочесть ничего, никаких чувств, губы сомкнуты, глаза сомкнуты. Подземная река зыбучего песка. Джеллабы, которые не столько служат одеянием, сколько обезличивают. Когда это было?

Одна лишь земля, которая распадается на желтую пыль, на четко очерченные тени, на пучки черной растительности, на грешную поросль, да еще солнце, безучастно низвергающееся сверху, знают это. Надгробное слово ветра и ты, молящий, чтобы не произошло того, что уже произошло. Ты, погруженный в это пропыленное дыхание, безнадежно коленопреклоненный в его пыли, с вбитыми в глаза гвоздями.

Надежда, говоришь ты и жуешь губы, густо усыпанные пылью, кормишься этой пылью. И все стоишь и стоишь на коленях, все льешь и льешь из черных глаз напитанные пылью слезы. Миг, который никогда не должен проходить, прошел. Закрой глаза на великую ночь солнца; вдохни затхлый, едкий запах пыли».

Ваэд говорит:

Жабер гонит вовсю. Лазорево-желтый ураган бьет в капот. Он погружен в дело, это видно по его затылку и плечам, столь же выразительным, как у других лицо. Когда превышается некий предел, он становится спокойным, хладнокровным. Он словно бы включается в более суровый порядок, порядок, который принимает в себя человека лишь в том случае, если он способен проявить подобную же суровость по отношению к самому себе. Он неумолимо отбрасывает назад километр за километром. Но я говорю себе: когда сбегает живой, это еще можно понять. Когда мертвый – нет. Это аномалия. Аномалия, конечно, и в том, что он мертв. Но я знаю, и все, как и я, теперь знают, что Маджар мертв – это свершившийся, установленный, неопровержимый факт. Следовательно, остается только эта аномалия: куда делись его останки?

Жабер везет меня в Алжир, предстоит обсудить это событие. Разумеется, не исчезновение тела Маджара. Об этом там, к счастью, никто не знает. То есть никто не знает, что он сбежал. Судя по всему, во всем городе я один в курсе того, что он сделал. И надо, чтобы на мне эта цепь и прервалась. Чтобы не оказалось других, кто хоть краем уха прослышал бы об этом бегстве. Впрочем, все меры предосторожности приняты. Кого надлежало похоронить, наши ребята уже похоронили, и мне удалось внушить остальным, что и Маджар в их числе. Я позабочусь о том, чтобы все оставались в этом заблуждении.

Нет, я еду просто обсудить все эти события, поговорить о мерах, которые, несмотря на мои доводы, не были своевременно приняты и которые следует принять теперь, когда уже почти поздно. Поздно не только для того, чтобы их принять, но и чтобы их применить, чтобы предотвратить повторение подобных инцидентов; поздно для того, чтобы помешать этой истории разрастись как снежный ком.

Уже какое-то время дорога в нашем полном распоряжении. Нас беспрестанно зовут, бесконечно вбирают в себя огромные просторы земли с иссохшими мускулами и чревом, усеянным колючими растениями, нас поглощает одиночество, населенное лишь отблесками света. Жабер неграмотен. Тем не менее он в некотором роде рыцарь. Тогда я действовал инстинктивно. Теперь я в полной мере осознаю, что поступил правильно. Да, когда сбегает живой, это еще можно понять: чаше всего на это бывает множество причин, даже если тебе совершенно не в чем себя упрекнуть или ты виновен не более большинства людей, не совершивших никаких проступков.

Я думаю: а сам бы я сделал это? И говорю себе: я – нет; и все-таки я бы не судил строго, сделай это кто-нибудь другой. Но мертвый? Странная идея. То, что человек мертв, вовсе не дает ему права воспользоваться этим, чтобы исчезнуть. Я сказал бы даже: дает еще меньше права, чем живому.

Огромные просторы земли, предоставленные буйству света, солнечному жару. Приходиться больше опасаться безобидного с виду покойника, вдруг решившего сбежать, нежели живого, каким бы отъявленным преступником он ни был. В нашем мире такой покойник – это трещина, пролом, сквозь который, как следует ожидать, начнут сочиться гнусность и предательство. Ведь ему ничего не стоит ждать своего часа сколь угодно долго, и то, чего он не успел сделать при жизни, он вполне может успеть сделать после смерти.

Я думаю: жми, Жабер, жми. И гляжу на его затылок, на его плечи. Я не слышал, чтобы когда-нибудь кому-нибудь удалось покрыть это расстояние быстрее, чем он, побить его рекорд. Впадины и скалы. Скалы и впадины. Взгляд бесполезно ощупывает эту заброшенную пустошь. И небо уперлось в нее своим неохватным взглядом. Все эти скалы сменяют одна другую, как стелы, воздвигнутые временем.

Необходимо всеми силами препятствовать появлению трещины. Я говорю себе: а для этого нужно следить за этим мертвецом тщательнее, чем за кем бы то ни было живым в этой стране. Он одурачил меня, но так просто это не сойдет ему с рук. Чтобы противостоять столь опасной личности, надо и самому выглядеть опасным, сделаться неуязвимым.

Марта говорит:

Он пришел снова. Он здесь. Он говорит, не глядя на меня, с таким видом, будто сообщает новость, будто пришел единственно ради этого. Он говорит:

– Наши повсюду, госпожа Марта, достаточно уметь их признать. Они невидимы, но живы и ждут только того, чтобы их признали. Вы сами убедитесь, прав я или нет. В эту минуту Хаким Маджар находится среди них, переодетых и скрывающихся, как они умеют это делать. Он не мертв. Просто невидим. Скрыт среди других лиц. Он нас никогда не покинет!

Он враждебно усмехается, как если бы кто-то позволил себе в этом усомниться и он воспринял это как вызов.

– Достаточно будет признать и его среди прочих, чтобы произошло то, что должно произойти. Чтобы сказать, что все начинается там, где все, как кажется некоторым, кончается. Вы мне не верите? Тогда пойдемте со мной. Вы пойдете со мной, госпожа Марта, ведь так? Сами увидите, найдем мы его или не найдем. Сами увидите, прав я или нет. Он там. Там, где они все.

Не останавливаясь, он продолжает уже тише, почти шепчет:

– Там, где они все прячутся. Где они будут оставаться вне досягаемости до тех пор, пока кому-нибудь не придет в голову их искать, пока их не позовут. Потому что их нужно звать и звать, госпожа Марта; звать еще и еще, знайте это. И вдобавок делая вид, что попал туда, где они есть, совершенно случайно. Конечно, их не проведешь. Они на страже. Они только и делают, что стоят на страже. Они никогда не спят, они не могут спать. Но все-таки нужно пойти туда и позвать. Уж такой у них порядок. Вы зовете вот так, тихонько: «Эй, Хаким; эй, такой-то…» С первого разу они не откликнутся. Это тоже следует знать, и не надо отчаиваться. Напротив, надо проявить настойчивость. И когда они в конце концов убедятся в вашей непоколебимости, то покажутся. Но не раньше.

Он погружается в раздумье.

– Разумеется, их нужно уметь признать, даже когда они предстанут в другом обличье. Уж так полагается. Но в этот миг каждый из нас должен отдать себе отчет в прожитой жизни. Потому что жизни требуется не столько ваше лицо, сколько этот отчет, который воплощает волю к самопожертвованию. Вот зачем они ушли. Чтобы придать своей жизни смысл. И по той же причине они не забывают нас, находясь там, где они есть. Нет, они ушли не для того, чтобы бросить нас одних. Они ждут нас там, ночью и днем, в жару и в холод, они нас никогда не забудут.

Шея его внезапно надламывается. Она больше не препятствует голове уткнуться в колени. Он застывает в этом положении. Я подхожу к нему. Подношу руку к его лицу. Пальцы становятся мокрыми от слез. Я не шевелюсь, оставляю руку на его глазах. По ней текут слезы.

– Мы пойдем, госпожа Марта, так ведь?

Я отвечаю:

– Да, Лабан.

– Я знал, что вы меня поймете.

Я думаю: сжалься, Господи. Это все, о чем я способна думать. Каким бы безумным ни казался мне мой ответ, он меня утешил, пролил мне на душу целительный бальзам.

Лабан резко выпрямляется на стуле. Оборачивается, поднимает голову. От взгляда, который он устремляет на меня поверх плеча, пробирает дрожь. Все же я выдерживаю этот взгляд. Мы молча смотрим друг на друга. Но он вскоре перестает меня видеть, я в этом уверена. Помимо воли, несмотря на всю мою осторожность и рассудительность, меня неудержимо тянет повторить:

– Да, мы пойдем.

Мне самой становится легче от этих слов, и это освобождение идет изнутри. Лабан смотрит на меня так, будто давным-давно не видел. На этот раз я отступаю под его взглядом до стены, прислоняюсь к ней. Чувствую, как пальцы моих босых ног ощупывают плитки пола в поисках опоры.

Он говорит:

– Хаким сказал мне, почему они остаются невидимыми. Они как полог, раскинувшийся над страной, чтобы ее защитить.

Посвятив меня в эту тайну, он круто поворачивается вместе со стулом и выходит из комнаты.

Лабан говорит:

Из-под моего голоса нарастает другой, заглушает мой собственный и говорит, заполняя собой весь мир:

«Я здесь, я, в которого может превратиться каждый. Только прежде где-то что-то должно умереть. Пространство прервется, и наступит тишина, чтобы объявить, кто я такой».

Я думаю: кто может заявить на это свое право?

Я думаю: не здесь; не на рождение и даже не на жизнь, хоть второе и легче первого. Не здесь, где место есть лишь для летящего сквозь время дыхания. Что общего может иметь одно с другим?

Госпожа Марта вперила взгляд мне прямо в глаза, и от этого я перестаю чувствовать руки свои и тело, хотя у меня и нет ощущения, что на меня действительно смотрят.

У нее руки тоже повисли, и теперь я знаю, почему мне не кажется, что на меня смотрят. Напрягши все мышцы, она удерживается от того, чтобы не умереть. Властью, данной мне ее присутствием, я внушаю ей разомкнуть не уста, но глаза, суженные до лазоревой линии, как это делаю я, устремить взгляд не на меня, но, без промедления, в воспоминания, в дни, в призывы, в желания, которые сохранились не в памяти ее, но в крови, в нервах, в костях; которые в ее крови, нервах, костях вызрели.

А другой тем временем продолжает немо грохотать:

«И невесть что еще скрыто в молчаливом солнечном море, в его бликах и тенях, – высохшая кровь, высохший пот. И я, поющий приветствие и приглашение, которые никто не слышит, которые заполняют собою все и которые с таким же успехом могут оказаться прощанием».

Я говорю:

– Кто-то глянул на меня, госпожа Марта. Кто-то нездешний. Он глянул так, словно хотел отложить в меня свои глаза.

Голосом, вышедшим из забытья, она отвечает:

– На меня тоже.

– Скажите же, кто это.

Она взрывается:

– Не знаю!

Выбрасывает дергающиеся руки вперед и отталкивает меня.

Сама, похоже, испугавшись своего протеста, своей резкости – кто знает, что там было еще, – она ссутуливается, замыкается в настороженном молчании.

Я наблюдаю за ней, не в силах помешать себе вглядеться в нее повнимательней. Улыбаюсь.

– То, – говорю, – случайно не вы ли…

Я ищу в ее лице что-то, что, я уверен, должно там быть.

– Вам они тоже знакомы.

– Кто знаком?

Она все так же напряжена и насторожена. Я говорю:

– Знаете кто, не отказывайтесь. К чему лукавить?

– Да нет же, не знаю я! – с горячностью отнекивается она.

– Почему вы не хотите сказать, госпожа Марта?

Марта говорит:

Я не ждала этого нового визита. Хотя нет, ждала; я ждала его, и он вырос передо мной в точности так, как я себе это представляла. С той самой улыбкой, которая разделяет людей надежней, чем возведенная между ними перегородка из блестящего твердого стекла. Однако мало-помалу меня обволакивало теплом его дружелюбного взгляда. Всем своим видом он показывал, что нашел ответ, который искал. О, как же он торжествовал! Где он почерпнул этот ответ, я узнать не стремилась. Я думала: он здесь, а до остального мне дела нет. Он прилетел на крыльях победы, или как там это еще можно назвать, гонимый нетерпением объявить это мне.

Сначала он произнес эти загадочные слова:

– Теперь с этим покончено. Мы победили.

Он произнес это без всякого надрыва, без излишней горячности.

– С этой смертью, – добавил он.

Голос его и тут прозвучал безмятежно, ясно, уверенно – так объявляют самую неоспоримую на свете вещь.

– Теперь мы можем идти туда без всякой опаски.

Все-таки я не удержалась, чтобы не спросить:

– Куда?

А он:

– Они убили не Хакима. Они всего лишь навсего уничтожили ложь, которую долгое время пытались выдать за Хакима Маджара. Он – сама правда. Этой правде они оказались не в состоянии повредить ни на волос.

Нет, выражение его лица, пока он это говорил, не изменилось. Он оставался все таким же безмятежным, все таким же наплевательски беззаботным, каким только и может быть человек, который не только не ошибается, но и не представляет себе, что это такое, ошибаться.

– Жалкие паяцы, безмозглые марионетки, страдающие манией величия, – вот они кто! Что уж верно, так верно! Не обязательно было даже услышать те выстрелы, чтобы это понять.

Гордыня. Неуемная, неукротимая гордыня. Я попыталась улыбнуться. Но бледный зародыш улыбки, который, похоже, тронул мои губы, тотчас погас, словно признавшись в своем бессилии. Я потупилась. В груди у меня закипала дикая злоба; невыразимая ярость рвалась наружу. Тем не менее я заставила себя поднять голову. (Я сделала бы это, даже если для этого пришлось бы завыть.) И, пораженная, вытаращила глаза: все предметы в комнате обрели спокойствие, но до чего же нелепо, до чего гротескно выглядел среди них гримасничающий Лабан! Потом я встретила его взгляд, подстерегавший мои движения, и теперь этот взгляд был тревожен, полон болезненной неуверенности. Чувство неприязни и отвращения сгинуло. Оно растаяло, и осталась во мне лишь нестерпимая, сосущая пустота. Не вымолвив ни слова, я спрятала лицо в ладонях.

Он заговорил снова:

– Вдвоем, а тем более с вами, мы быстро его отыщем. Те горячие головы, что там верховодят, не отважатся сбить вас с пути, поднять на вас глаза. Перед вами рухнут все препятствия, откроются все дороги. Вы будете защищены исходящим от вас светом. Это они будут следовать за вами, станут вашими рабами.

Я подумала: вот она, неведомая страна, слóва которой, первого слова, я ждала так давно. Я вошла и шагаю по ней.

Именно тогда я ощутила чье-то присутствие, подобное неуловимому трепету. Чье – Хакима, его призрака? Оно угадывалось в неощутимой области стыка между моим напряженным восприятием и прилегающим пространством. Я убрала руки от лица – так открывают ставни – и почувствовала, что подставляю душу свету дня. Лабан смотрел на меня в упор, ничего не предпринимая, ничего не говоря. Картина, увиденная мною в тот миг, повергла меня в полуобморочное состояние, и я вытянула вперед руки. Потом мне пришлось признать очевидное: со мной приключилось нечто такое, чего я не сумела предвидеть и теперь не знала, как воспринять.

– Что с вами? – спросил он.

Я уверена, что губы его не шевельнулись, не издали ни звука. Но я подумала: отныне – ничего, никакой силы.

Он, похоже, не понимал, что происходит, и чего-то ждал – не могу сказать, чего именно. Он тихонько подошел ко мне. Теперь уже он, казалось, боялся вспугнуть некое видение, и этим самым видением была я.

Он дважды повторил:

– Что вы видите? Что вы видите?

Его лицо придвинулось почти вплотную к моему. Я отвернулась, чувствуя себя так, будто из меня выкачали всю кровь. Ни кровинки не оставалось, должно быть, и в лице.

– Мы пойдем, не так ли, госпожа Марта?

Мои губы, мои собственные губы не повиновались мне, отказывались разжаться. И в то же время я видела, что его исподлобья устремленный на меня взгляд по-прежнему подстерегает малейшее мое движение, малейший трепет век, любой невольно поданный знак. Именно так должен он был бы себя вести, если бы хотел разлучить меня с моей душой. Однако, не увидев и не услышав ничего из того, что он, судя по всему, чаял дождаться, он решил заговорить – я по-прежнему ощущала на своем лице его дыхание:

– Он – и мертв? Глупости.

Он снова направлял на меня заостренный взгляд.

– Надеюсь, вы этому не поверили.

Он отнюдь не производил впечатления человека, который бредит. Более того, его слова сопровождались даже едва скрытой иронией.

Тогда я услышала свой голос – притухший, какой-то по-детски робкий, он доносился словно бы из-за стены:

– Нет.

– Правда?

– Правда.

Какое-то время он размышлял. Довольно долго.

– А то я было усомнился.

Я снова услышала свой ответ:

– Нет, нет, клянусь!

– Вы в этом уверены?

– Уверена.

Он только и отозвался:

– А.

Потом он склонил голову и уткнулся лбом в мое плечо. Я застыла. Я попыталась перебороть ощущение, которое заползло в меня, ощущение лицемерного, ядовитого холода. Но не нашла в себе необходимой для этого энергии и воли. Изо льда, и вся была изо льда, неспособная сделать движение, потерявшая всякое воспоминание о той, что звалась Мартой.

Я подняла правую руку, вытянула ее вперед, пальцы мои уперлись в его грудь – все это совершалось как-то независимо от меня самой. Едва я его коснулась, как он отпрянул. Уставился на меня потухшим, безжизненным взором.

Внезапно он увидел меня.

– Почему?

Я отгородилась от него ладонями с растопыренными пальцами. Он попятился еще, незаметно так попятился. И продолжал пятиться, взирая на меня с потусторонней отрешенностью. Отступая и удаляясь еще и еще. Потом на лице его появилась детская улыбка, и сомкнутые на моем сердце тиски сжались, выдавив из меня крик. Я приготовилась увидеть, как мое тело, мое собственное тело рухнет, и оцепенела, все так же держа руки на весу, пытаясь вспомнить что-то – уж и не знаю что, что-то печальное. Но все пересиливал охвативший меня ужас. Он преследовал меня, без всяких усилий прятал от меня это что-то, которое в свою очередь пыталось от него укрыться. Отчаявшись найти, я стала звать:

– Хаким, Хаким.

Я еще помню это отчаяние, вырвавшееся из моей груди, но не имею представления, чтó произошло потом и куда я отправилась. Ведь что-то наверняка произошло, я точно куда-то отправилась, а теперь я вернулась, я снова здесь. Это произошло несколько минут тому назад, но я озираюсь вокруг, ничего не узнавая, словно впервые попала сюда; мой взгляд останавливается на каждом предмете, скользит мимо и снова возвращается к нему, потом к другому, и это по-прежнему моя комната. Но Лабана уже нет. Напряжение отпускает меня. Тут сказать совершенно нечего. Он ушел, но чувство освобождения, которое я испытываю, не приносит никакого утешения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю