355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мухаммед Диб » Повелитель охоты » Текст книги (страница 2)
Повелитель охоты
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:41

Текст книги "Повелитель охоты"


Автор книги: Мухаммед Диб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Остается каких-то несколько шагов.

В конце тупика меня окутывает дыхание пещеры. Магазин хаджи.

При моем появлении он радостно восклицает:

– Лабан! Аслама! Привет тебе!

Он встает. Поверх длинного прилавка, который он приглашает меня обогнуть, жестом указывает мне на скамейку, покрытую старым ковриком. В его светло-голубых глазах пляшет радостный огонек, но в глубине их, как тень этого огонька, – тревожное удивление. Он этого не знает. Не может знать, что за улыбка у него на лице. Он не спускает с меня глаз.

Он бросает своему приказчику, который дремлет на ступе, привалившись к стенке:

– Сходи за чаем.

Кругленький человечек вздрагивает. Резво вскакивает на ноги. Стул тоже возвращается на ножки.

Я пожимаю хаджи руку. Отказываюсь.

– Почему? – спрашивает он.

– А зачем? – говорю я. – Нет, спасибо.

Сесть я тоже отказываюсь. Он повторяет:

– Почему? Почему?

И напевает:

 
Если знаешь.
Скажи почему.
И почему
На узких улочках
Женщины вышагивают,
Как голуби в брачную пору.
 

Трое мужчин – старых, в тюрбанах – смеются. Они сидят рядком на второй скамейке. Три божка. Скупые на слова, способные сидеть часами – мне это знакомо, – не испытывая потребности разомкнуть уста. Но они смеются: вместо глаз – щелки. Тихонько так смеются.

Я смотрю на них, потом быстро перевожу взгляд. Хаджи Амара перестал смеяться. Хоть он и хаджи, но по-прежнему носит феску, а не тюрбан. И носит слегка набекрень. Я говорю:

– Я просто так, по пути заглянул.

– Ну так что из того? Все равно присаживайся.

Мне больше нравится стоять, облокотившись о прилавок. Хаджи оставил на прилавке лишь небольшую пухлую ладошку. Стоит мне взглянуть на него, как глаза его принимаются смеяться, а пальцы – барабанить по гладкой поверхности. На мизинце у него золотой перстень. Я втягиваю ноздрями кисловатый запах свежесплетенных циновок, кипы которых заполонили все пространство сводчатых комнат; склепы превращаются в магазины.

– А как это вышло, – спрашиваю я, – что здесь нет Си-Азаллы?

Смешавшись, хаджи торопливо отвечает:

– Если б ты пришел на пять минут раньше, то застал бы его.

– На пять минут?

– На пять минут, – кивает он.

И добавляет – с таким видом, будто прячет его под прилавком, – что Си-Азалла ушел после того, как довольно долго пробыл с ними.

– Тогда он у своего друга префекта, – говорю я. – Отправился на доклад.

– О, он префекту вовсе не друг!

– Я имею в виду настоящего префекта, – говорю я. – Камаля Ваэда.

– Но он не префект!

– Формально. На самом же деле префект сейчас он.

Его смех разносится по комнате. Странный у него вид.

– Он был у меня счетоводом, – говорит он. – Марал бумагу в этом кабинете и рта не осмеливался открыть. Ко мне его привел Азалла; ему было тогда всего шестнадцать. Он ходил в лицей и подрабатывал счетоводом.

– Знаю, – говорю я. – Но он поднимется выше префекта.

Я смотрю на словно привинченных к скамейке троих старцев с узкими щелками вместо глаз. В белом пространстве между их лицами проглядывает физиономия Камаля Ваэда. Четыре лица (их теперь четыре), мгновение просуществовав отдельно одно от другого, смешиваются. Сливаются в одно. Потом снова разделяются.

Каждое возвращается на свое место, и вот уже их всего три: физиономии божков.

Лицо Камаля Ваэда погрузилось внутрь, как кремневый топор за завесой пламени. От меня остался лишь почерневший, пустой кокон. Жара, толпа; назойливая суета мух, пыль, гомон. Я брожу по старому городу. Что я ищу? То, что ищет меня? Я ищу. Преследую.

Си-Азалла говорит:

– Чертов Лабан, это опять ты?

Что за привычка у этого обормота выскакивать подобно чертику из табакерки?

Стоит передо мной, расставив ноги, ссутулившись. В глаза мне не смотрит. Что ему здесь понадобилось?

Я спрашиваю себя, не посмеивается ли он надо мной втихомолку. Выскочил вот так, перед самым моим носом, наслаждается моей оторопью, наблюдает за тем, какое впечатление производит на меня излучаемый его физиономией вызов, – как же мне после этого не заподозрить, что он надо мной насмехается? Голова у него опущена, но я знаю, что так оно и есть.

Ведь он ждал меня. Знал, что я появлюсь здесь. Тут сомневаться не приходится.

Да, ты знаешь гораздо больше, чем тебе полагалось бы, думаю я.

И говорю:

– В чем дело?

Он пытается скрыть ухмылку.

– Так, значит, господин префект недоволен?

Потом добавляет:

– Я хотел сказать: господин Камаль Ваэд.

Тут я решаю отбросить осторожность.

– Ты все путаешь, мой мальчик.

Но спохватываюсь: надо держать ухо востро.

А тебе-то что до этого? Не лезь не в свои дела! Как он узнал, черт его возьми?

– Ты все перепутал, мой мальчик, господин Ваэд и префект – это далеко не одно и то же.

Тогда он с вызовом, за который его и в голову не приходит упрекнуть, заявляет:

– Смотри-ка, а я-то думал, это он.

Каков прохвост! Он обладает надо мною какой-то необъяснимой властью. Хочется рассердиться, но я улыбаюсь.

– Доволен или недоволен – тебе-то какая разница?

– Какая мне разница?

Он подмигивает мне. Ничего не могу поделать: это меня окончательно обезоруживает.

– Ну так вот! Если хочешь знать, он недоволен. Весьма недоволен.

Он зажимает ладонями уши.

– Ай-яй-яй!

И ничего не говорит. Но смотрит на меня. Смотрит, не отводя глаз. Теперь в его зрачках пляшет веселый вызывающий огонек. Однако выказывать торжество он не хочет. Не в его это привычках.

Он на шаг отступает.

– Следите за ним хорошенько, за беднягой.

И исчезает в толпе прохожих, прежде чем я успеваю его окликнуть, спросить у него, что он хотел этим сказать.

Теперь я понимаю, что к чему.

Ради этого он поджидал меня. Искал, подкарауливал – для того, чтобы сказать это.

Паяцем-то в итоге оказался я.

Я возвращаюсь: день становится удушающим. Таким он останется до вечера. Таким он останется до тех пор, пока не придут вечер и бриз, который появляется с ним одновременно.

В какую сторону ни пойди, попадешь все в ту же толпу. Словно все население враз высыпало на улицы. Такое бывает в иные дни. А все те, кто нагрел руки на войне, разъезжают в новеньких автомобилях. Катят медленно, как на параде, многоголосо гудя клаксонами.

На углу мечети меня тянут назад. Кто-то бесцеремонно ухватил меня под руку. Оборачиваюсь. Отман Лаблак. Смеясь, смотрит на меня и, не давая слова вымолвить, увлекает за собой к площади Мешуар. Узнаю его высокомерно-льстивые повадки: тут он неисправим. Все это не просто так, ему явно что-то от меня нужно – он из тех людей, кто и пальцем не шевельнет без веской на то причины. Теперь этот брюхатый увалень, фабрикант фруктовой веды, чувствую, вцепится в меня как клещ. А ведь я уже выправил ему бумаги, которых он так добивался, – разрешение расширить производство лимонада.

Крепко прижав к своему боку мой локоть, он ведет меня. Ступает медленно, бросая по сторонам надменные и вместе с тем настороженные взгляды. Наконец решается заговорить:

– Мы живем в стране лодырей! Горстка людей должна делать работу за двенадцать миллионов бездельников. Господь свидетель, единственное мое чаяние – по мере сил содействовать развитию нашей страны и своими глазами увидеть результат. Другой награды мне не нужно.

Столько приготовлений, чтобы сказать это? Ну и каналья! Я отвечаю:

– Наша страна всегда нуждалась в людях, которые взяли бы на себя заботу о ней.

Толстый лимонадчик останавливается. Буравит меня взглядом, не выпуская моей руки.

– Золотые слова. Теперь настал наш черед потрудиться на ее благо, возвысить ее до уровня цивилизованной нации.

Он снова трогается в путь, и мои мучения продолжаются. Ступая короткими, словно бы нерешительными шажками, он и меня вынуждает идти так же. Я его не слушаю. Он силится убедить меня в чем-то. Вот незадача, думаю я. Слов я не разбираю – моих ушей достигает лишь назойливое «бу-бу-бу».

– Вот только… – говорит он.

И снова останавливается. Снова глядит на меня в упор – теперь уже с видом фокусника.

Тогда я безо всяких околичностей, столь любимых моим собеседником, спрашиваю:

– А как там работы по расширению вашей фабрики – продвигаются успешно? Впрочем, чтó я говорю! – готов поспорить, они уже давно завершены!

Эти слова обрушиваются на Отмана Лаблака как гром среди ясного неба. Он высвобождает руку, отстраняется. Взгляд его становится осуждающим, едва ли не враждебным. Я, в общем-то, и рассчитывал щелкнуть его по носу. Но он ошарашен, почти испуган. Я понимаю, что с ним. Всякий прямой намек на что бы то ни было Отман Лаблак воспринимает как прелюдию к скандалу, а если этот намек вдобавок касается его собственных дел, то и как оскорбление.

После тягостного молчания он придвигается ко мне и отваживается на беспрецедентную откровенность. Голосом, прерывающимся от ожесточения, – такого я у него никогда не слышал – он шепчет мне на ухо:

– На всех углах только о том и болтают, что пора, дескать, все национализировать! В пользу этой деревенщины, что заполонила весь город! А вы хотите, чтобы я расширял свое предприятие!

Он дышит с натугой. Но вот уже обычная осмотрительность берет в нем верх. Похоже, он уже сожалеет о вырвавшихся у него словах.

Но я буду беспощаден.

– Конечно, тут есть определенный риск, – говорю я. – Рано или поздно этого следует ожидать.

Сейчас я вещаю, подобно официозному рупору, но этот болван от своего все равно не отступится. Показав мне спину, он теряется в толпе.

Черт побери, ну и жарища! Я поворачиваю назад.

Эмар говорит:

Осел, тянущий тележку, и человек, тянущий осла, прошли, а Карима так и не показалась. Должно быть, она на побережье. «Со всем семейством», – как она сказала тогда.

Господин Зайят, мой домовладелец, выпрямляется и подносит руку к пояснице. Я продолжаю:

– Плохое время для цветов.

Несмотря на жару, сад еще живет. Из-за фонтанчика темной воды господин Зайят подхватывает:

– И для деревьев тоже. Надобен постоянный уход.

В его взлохмаченной шевелюре нет и намека на снежную порошу, какую обычно оставляют на волосах пронесшиеся годы. На голове у него – венок, сплетенный новой весной. Может быть, это потому, что он почти всю свою жизнь провел среди детей? Мне кажется, я всегда знал, что он учительствовал.

В любом городе Франции он был бы на своем месте. Он говорит:

– Иначе рискуешь со дня на день обнаружить половину растений погибшими.

Достойный человек этот г-н Зайят. Его тревожит судьба растений. Но тут он меняет тему:

– Как вам это нравится? Наше правительство снова наложило арест на «Тан». Единственная газета, из которой можно хоть что-то узнать о том, что у нас происходит.

Я пытаюсь представить себе его волнение. Он не первый из моих знакомых, кого взволновали эти меры. Мне это понятно не более, чем наблюдаемая в нем смесь французских и алжирских повадок. Всякий раз приходится задаваться вопросом, что за человек, черт побери, перед тобой (хотя, вполне возможно, это всего-навсего безобидный учитель на пенсии). Смесь, которая побуждает тебя пересмотреть восприятие окружающего.

Стоя посреди своего загородного сада в шортах и майке, в проймы которой вылезают пучки волос, он говорит:

– Куда это годится?

Некоторое время он оцепенело молчит. Цветы уже забыты.

– Было одно окно, открытое в мир, так теперь и его захлопывают у нас перед носом.

Не думаю, чтобы из-за этого городские торговцы рыбой рисковали лишиться оберточной бумаги. Мне никак не удается отнестись к закрытию этой газеты как к бедствию.

Но я выражаю сочувствие.

Он говорит:

– Не забудьте, что в воскресенье вы обедаете у нас, мосье Эмар.

Каждую свою фразу он наверняка составляет в уме, прежде чем произнести. В них не обнаружишь ни одного лишнего слова.

– Так не забудьте же, мосье Эмар.

Удивительно в его фразах то, что они словно построены по заданному образцу. Похоже, г-н Зайят ничего так не опасается, как превзойти своими высказываниями интеллектуальный уровень внимающих ему слушателей.

Последнее напоминание настигает меня, когда я, одной ногой на улице, уже закрываю за собой решетчатую калитку. Как я могу забыть? Ведь я его неизменный гость на все воскресенья. Старый колонист, который нашел во мне свежего, недавно прибывшего из далекой метрополии соотечественника. По крайней мере именно это он мне внушает.

Пройдя вслед за мной пару шагов, он возвращается к своим цветам. Снова склоняется над ними.

Я бросаю взгляд на виллу Каримы напротив. Там никого. Сделав крюк по дороге в город, захожу в лицей. Он словно вымер: коридоры безлюдны и молчаливы. Сдаю в библиотеку взятые книги. Заглядываю в секретариат: вопросы, бумаги, формальности. Интересно, что бы произошло, если бы всего этого вдруг не стало?

Итак, с преподаванием на целых три месяца покончено; да здравствует свобода.

Эмар говорит:

Я хочу извиниться; они хором протестуют. Я хочу как-нибудь им объяснить. Они с негодующими воплями отвергают мои попытки.

Разговор заходит о работе. Для меня с работой покончено, говорю я, наступили каникулы. Затрагивают другие темы. Очень быстро переходят к местным новостям. Говорят понемногу обо всем.

О моем опоздании нет больше и речи. Каждая новая тема привносит разнообразие, так что об этом все позабыли.

Говорят обо всем. По поводу каждого предмета отыскивается масса подробностей. Особенное красноречие демонстрирует Маджар. Но когда настает время охарактеризовать кого-то, он обнаруживает поразительную резкость в суждениях. Ни дать ни взять злопыхатель.

Но он, конечно же, не злопыхатель. Это все его страстность. Он невольно вкладывает страсть во все.

Он не злопыхатель. У него благородная страсть. Она может быть неверно истолкована, но она благородна. Так бы слушал и слушал его, до того любопытные он рассказывает вещи. Я не устаю удивляться.

У него дар представлять людей в истинном свете. Я хочу сказать, когда о них говорит он, их видишь такими, какие они есть в действительности. Диву даюсь, до чего они не такие, какими я их себе представлял.

С самого начала над нами витает некий вопрос или по крайней мере ожидание. Но мы болтаем, нимало не заботясь об этом ожидании или вопросе. Мы болтаем, а он остается, парит в воздухе.

В Маджаре нет ничего лицемерного.

Марта устремляет на него взгляд лишенных тайны голубых глаз, которые полны лишь невысказанным удивлением – оно тоже в некотором роде тайна.

Не отдавая себе в этом отчета, она переводит взгляд на меня. Эта тайна прозрачна, ни в коей мере не тревожна. Марта ограничивается тем, что слушает нас, слегка вытянув шею. В спокойном смущении я разглядываю ее маленький изящный нос, подстерегающий странное, которое ему чудится во всем.

Ее рот, приподнятые в уголках губы – в ожидании какого-то знака или сигнала. Сигнала, понятного лишь ей одной, от которого дрогнут в улыбке ее губы.

Ее губы даже, кажется, подрагивают, выговаривая неслышные слова.

Все это отнюдь не снимает вопроса – он все так же выжидательно висит над нами, вроде бы незаметный и вместе с тем неотвязный.

Марта поднимается, чтобы принести кофе.

Маджар облокотился о столик белого дерева, который придвинут к стене меж двумя окнами. Тарелка с остатками пищи, три стакана, половинка круглого местного хлеба, переполненная пепельница с дымящимися окурками – все это сдвигается, когда приносят чашки и кофе. Окна у них здесь чуть больше фрамуги над дверью, но и этого достаточно для того, чтобы ослепленно моргать в послеполуденном свете.

Он сидит возле окна. (Марта – напротив, возле другого окна.) Глаза его устремлены на дрожащий от зноя воздух, на квадрат неба и на гораздо более далекие лоскуты полей. В его молчании нет ничего многозначительного – такое обычно устанавливается по завершении трапезы. Когда нет надобности говорить, потому что все идет своим чередом, человек пребывает в мире с самим собой, ему хорошо, и к этому нечего добавить.

Он закуривает сигарету, вытягивает перед собой ноги.

Он пускает клубы дыма в потолок в той наигранной позе, какую принимают люди, курящие от случая к случаю. Даже и сейчас на лице его застыло напряжение. Только ли из-за того, что оно никогда не бывает в покое? Из-за лба ли, перегороженного густыми бровями и отвесно спускающегося к глазам?

Готов поклясться головой, что за всем этим благостным покоем притаилась где-то в глубине хитрость, или насмешка, или черт знает что еще. Сощурившись, он продолжает курить. Ожидание (или вопрос) по-прежнему парит над нами, еще более реальное благодаря своей безликости. Оно блуждало, витало над нами еще за обедом. Оно блуждает, витает над нами и теперь, все такое же невидимое и вместе с тем ощутимое. Оно, я думаю, даже уселось фамильярно рядом с нами, а может, чуть поодаль. Совершенно непринужденно, как если бы у него были все основания находиться тут, и нам оставалось лишь смириться с этим.

Или же сделать что-нибудь, чтобы оно перестало быть этим призраком ожидания, вопроса.

Бесплодные размышления нервируют. Может, действительно сделать что-нибудь?

Именно в этот момент Маджар выпускает один за одним три клуба дыма и безразличным тоном спрашивает:

– Вы поедете с нами в воскресенье, Жан-Мари?

Предметы обстановки. Воздух комнаты. Все застыло в молчании.

– Мы собираемся прогуляться по Улад Салема.

Мне кажется, что не в молчании, а в напряженном внимании. Говорю:

– Что за вопрос, конечно.

Значит, вот что это было.

Всего лишь это. То, чего я ждал и что он, увиливая и бродя вокруг да около, не решался сказать на протяжении двух с лишком часов; то, ради чего я сюда пришел.

Главным образом за этим. Исключительно за этим. Чтобы услышать нечто в этом роде. Это ясно. Теперь в этом уже нет ничего необычного.

– Это чтобы знать точно, – говорит он.

– Чтобы знать точно? – переспрашиваю я.

Маджар говорит:

– Ну да, черт возьми, чтобы знать точно, расположены ли вы ехать и на этот раз. Чтобы быть уверенным.

– И для проверки?

Он смотрит мне прямо в глаза. Смеется.

– Нет. Вы же знаете, что нет.

Потом добавляет:

– С вами… Нет, речь не об этом. Так даже вопрос никогда не стоял. Дело в том, что вы нам нужны.

– Вы хотите сказать, на сей раз не так, как раньше? По-другому?

– В некотором смысле – да.

Он делает последнюю затяжку. Тщательно раздавливает окурок в пепельнице, Я спрашиваю:

– А именно?

– Чтобы отыскать воду.

Я говорю: что вы сказали? Да, именно так:

– Что вы сказали?

Он улыбается.

– В самом деле, воду.

Улыбка остается. Более того, она делается более очерченной. Я гляжу на него. Я удивлен.

Перед моими глазами снова встают степи – угодья феллахов. Это он привел нас туда в прошлом декабре. Бесконечные просторы с редкой, выщипанной травой. Мы шли. Вокруг только степь да черные островки деревьев меж громоздящихся тут и там скал. И так на много лье. Каждое вади[2]2
  Пересыхающее русло реки.


[Закрыть]
являло собой скопление костных останков на чистом песчаном ложе. Ветер хлестал землю, выкачивал из воздуха последнюю влагу, гнул и ломал стебли растений. Шатался среди гор с оползнями на кручах – величественных громад, облитых ярким светом.

Но вот пустынная ясность вдруг взбаламучивается вспухающими сгустками копоти. Этот лишенный души клубок змей беззвучно корчится, образует ядро нарождающейся омерзительной мощи. Неведомо откуда подкрался сумрак. Должно быть, выполз из расщелин. Ветер снует теперь бесшумно. Источают ярость холодные огни. Горизонт отступает под натиском тени.

Зависла оранжевая полоска дня. Край земли по-прежнему отодвигается вдаль. Мы словно вступаем в царство неизвестности. Погружаемся в призрачное сияние. Оранжевая полоска дня тает.

Расстилается фиолетово-пепельная ночь, ночь без света и тени. В порывах ветра чудятся торопливые, захлебывающиеся голоса. Ноги нам царапают жесткие стебли, а лицо сечет то ли песок, то ли соль. Слепит. Я провожу ладонью по глазам: влажно. Это снег. Метель бушует, ярится, ревет. Вовлекая все в свою круговерть, она пресекает дыхание, обжигает лицо.

Нас встречают необычно широкоплечие, чернее ночи фигуры, оборотившиеся спиной к ветру. Все входят в приземистые домики, о существовании которых до сих пор никто не подозревал.

Наутро земля сверкала, словно покрытая коркой окаменелой соли. Воздух звенел морозной чистотой. Небо лучилось, глубокое и ясное.

Вышли феллахи в каких-то лохмотьях. По виду они были как большие насекомые. И по походке тоже. Все вокруг стало походить на черно-белый кошмар.

Вновь разыгрался на этих глазурованных солнцем и снегом просторах ветер, гласом медной громады отозвались горы. На порогах заплясали вихри. Лощины, высохшие русла, откосы, каменистые уступы – все это гигантское чрево было выскоблено, вычищено, выметено. Ветер снова прошелся по земле жесткой скребницей.

– Хорошо, договорились, – произношу я.

Марта говорит:

Он сам это рассказал. Сказал, как это произошло. Разговор шел о бáраке[3]3
  Благословение господне (араб.).


[Закрыть]
и как-то сам собой перешел на способности, какими бывает наделен тот или иной человек. Эти вещи трудно объяснить, я их просто чувствую. Сначала господин Эмар сказал, что не следует особенно на все это уповать. Да-да, именно так и сказал: «уповать». И только немного погодя добавил:

– Правда, отдельные результаты…

И тогда он сказал, что владеет даром лозоискателя. Но сделал оговорку:

– Более или менее.

Это он сказал смеясь. Он добавил, что не сам это обнаружил, это выявил в нем один из его дедов.

– Точнее, двоюродный дед по материнской линии.

Сам бы он об этом и не подумал. Но его дед – тот интересовался, даже не интересовался, а страстно увлекался подобными вещами.

– Собиратель странных явлений, – пояснил господин Эмар.

«Да мы не знаем и четверти того, что происходит в мире. А из этой четверти и четверти не можем объяснить».

Так говаривал его дед. Я-то понимаю, что он под этим подразумевал. Он мог бы добавить, что и по поводу объяснимой четверти еще много чего можно было бы сказать. Но он, похоже, знал кое-что и из того, чему не было объяснений. И господин Эмар сказал:

– Он, должно быть, проверил обоснованность некоторых своих утверждений и с тех пор немало продвинулся по пути постижения тайн природы. – И, помедлив, добавил: – Во всяком случае, я ему этого желаю.

У его деда в Провансе было имение. Он разводил птицу и скот, охотился, занимался энтомологией, врачевал животных, людей и растения, и занимался всем этим у себя на ферме. Он обнаружил дар мальчика (г-на Эмара), который входил в пору юношества, и подвергнул его проверке. Проверка закончилась весьма успешно, этого отрицать нельзя. Были и свидетели.

Г-н Эмар сказал:

– После этого он принялся развивать во мне эти способности. Взял это дело в свои руки.

Он добавил:

– Барака!

И засмеялся. Он намекал на ту давнюю историю.

– Почему бы и нет? – сказал Хаким.

Г-н Эмар смотрел на него так, словно готовился парировать какой-нибудь хлесткий выпад.

– Почему бы и нет?

Ему не пришлось ничего парировать. Ни отстаивать свои убеждения, веру, какой бы она ни была. Ни тем более оправдываться.

Всякий раз, когда речь заходит о вещах не совсем обычных, мосье Эмар тоже говорит так:

– Почему бы и нет.

Он сказал «почему бы и нет» тоном, который выражал согласие, и ничего более. Просто-напросто согласие, без всякого подтекста.

Но я-то понимала, я чувствовала, что он хочет, ожидает еще и другого. Я понимала, я чувствовала, что он уже давно ждет этого. И этого чувства ожидания в нем нисколько не поубавилось, несмотря на обмен репликами, на предложение Хакима прогуляться и на все то, что он мог сказать (да и подумать тоже). Быть может, на минуту-другую оно перестало быть ожиданием – в тот самый миг, когда Хаким заговорил с ним о поездке. Но потом – я убедилась в этом без всякого удивления – он снова принялся ждать. Он продолжал ждать, как если бы все вернулось к первым мгновениям, началось с самого начала.

Он размышлял даже тогда, когда говорил. Я видела это. О чем, как не о том, что я уже знала.

Но я старалась понять. Я пыталась угадать, один ли он ждет, или таким же ожиданием охвачены все мы. Можно было только чувствовать, что что-то новое должно быть сказано – или сделано – прямо здесь, на месте. Что мы с Хакимом оба тоже этого ждем. Или же – что мы тоже думаем, чувствуем, ждем, но не говорим, не делаем, потому что у нас на то свои причины, потому что мы надеемся, что он начнет, – а этого в любом случае произойти не могло и было ему действительно противопоказано, поскольку он не знал (или по крайней мере считал, что не знает), что именно мы думаем, чувствуем, ждем, да и вообще – думаем ли мы, чувствуем ли, ждем ли… В силу неведения, в котором он пребывал, а еще потому, что он мог лишь уловить (вдохнуть) эти ощущения в воздухе комнаты, ожидая как раз того, чтобы мы ему об этом сказали. Того, на что, разумеется, были способны одни мы (или один Хаким, или одна я).

Эмар говорит:

Политика. Я объясняю это политикой. У меня ощущение какого-то подспудного брожения. Это происходит в недрах; ничего явного. Но я, по-моему, не ошибаюсь.

Я слышал, что Камаль Ваэд собирается в столицу. Значит, это серьезно. Это доказательство, которое снимает все сомнения.

Впрочем, если оно что-то и снимает, то обильную жатву вопросов. Вскоре станет ясно, в чем тут дело.

Ожидание – вот и все, что есть явного.

Дни сменяются днями, и ничего не происходит. Если не считать того, что Камаль Ваэд по-прежнему остается вне досягаемости, несмотря на то что он жив-здоров и снова в городе.

Как узнать? Прошло время наших дискуссий. Наших прогулок. Совместных визитов. Визитов друг к другу. А ведь в эти не столь уж давние времена, какими они кажутся, но теперь как никогда далекие, я чаще бывал у него, чем у себя. Наших собраний у доктора Бершига.

Си-Азалла не больше моего знает, в чем дело. Не то чтобы у него не хватало объяснений. У него их всякий раз, пожалуй, находится даже слишком много. Нет, его ужимки богомола (насекомого, не человека!) не способны развеять то тягостное чувство, что я испытываю от этого отлучения. С его помощью мне не продвинуться ни на йоту. Слишком есть слишком.

Воспоминания иной раз представляются нам столь призрачными, столь лишенными правдоподобия, что кажется, будто они извлечены из кучи хлама. Я вижу, как Камаль Ваэд, раскачиваясь с носка на пятку, подражает хриплой скороговорке уличного торговца. Почему? Почему именно в тот миг? Почему мне на ум пришло именно это? Это было на вилле доктора Бершига. Но когда?

 
Подходите, дамы-господа.
Подходите!
Пяток за десять франков!
 

Он изображает, будто показывает игрушки стоящим слева и трава.

 
Десяток за пятнадцать!
Стоит вам выиграть
Хоть одну куклу,
Одного человечка,
И вы заохаете,
Закричите: чудесно!
Волшебно! Великолепно!
И скажете: спасибо,
Огромное спасибо вам,
Сработано на диво!
 

Он как будто заводит механизмы игрушек, потом нагибается и пускает их.

 
Смотрите сами, дамы-господа!
Смотрите, как они танцуют,
Как прыгают, как говорят.
Вам на потеху
Запустим их еще на круг:
Достаточно лишь завести ключом!
 

Он выбрасывает вперед руку с вытянутым указательным пальцем.

– Движения! Пусть все движется! Скачет, вертится! Таков закон! Если над моими игрушками хорошенько поработать, они начнут и есть из ваших рук. Главное – не давать им опомниться: столько-то оборотов в минуту – вертитесь! Поразмыслите над этим: люди – это всего лишь сырье, которого всюду навалом; интереса они достойны лишь такими, какими их сделают. Так и мои человечки: каждому из них я определяю его роль и освобождаю от самого себя. Обратите внимание! Настоящее, должно служить только для подготовки будущего. Вы ищете того, кто делает будущее? Я к вашим услугам.

Улыбаясь, он наклоняется влево, вправо.

– Сейчас это вам будет продемонстрировано. Вам лучше, чем кому бы то ни было, известно непостоянство человеческой натуры, так не позволяйте же своей собственной поддаваться капризам и беспорядку. Эффективно приспособить свою натуру к будущему и внедрить это будущее в текущий момент – вот что я вам предлагаю. Опережение времени, будущее в настоящем – величайшее открытие века! И это не пустые слова, сейчас вы сами в этом убедитесь. Хотите, я попробую поставить опыт на вас, мосье? Я перенесу вас в будущий век, мой метод гарантирован от ошибок и запатентован.

Да, мы все собрались тогда на вилле д-ра Бершига. Стояла ночь. Под нашими взглядами он тотчас принялся петь, безбожно фальшивя:

 
Сплошная динамика —
Вот как должны рассматривать вы жизнь
Сегодня.
Закиньте свою человеческую сущность
На чердак,
В ней больше нет нужды,
Она отслужила свое!
И поспешите,
Чтоб не оказаться в хвосте.
 

Тут в его голосе снова появляются интонации уличного торговца, и он, как раньше, делает вид, будто показывает кукол:

 
Посмотрите на них,
Разве бывает что-нибудь потешней?
Забавляйтесь, ведь вы не знаете,
Когда настанет ваш черед.
 

И, обращаясь к куклам:

 
Сейчас тебе паясничать, дружок!
За ним готовься ты, красотка!
 

Потом к нам:

 
Когда дойдет черед до вас.
Не думаю, чтоб с этим справились вы лучше!
А пока что веселитесь от души,
Большего от вас не требуется.
Веселитесь, пока не поздно!
Сам Господь в своем раю
Для вас лучше б не придумал.
На удачу всяк имеет право!
Куклы, человечки,
Ученые мартышки,
Одни шагают прямо,
Другие – пятясь задом…
 

Камаль пятится сам и, споткнувшись, падает на руки одному из друзей доктора. Он растерянно озирается, и трудно сказать, от чего он никак не может опомниться – от того ли, что оказался на коленях у этого человека, от своей ли клоунады, от выражения ли лиц зрителей. Доктор Бершиг хлопает в ладоши.

Лабан говорит:

Никто не считает нужным выказать свою возбужденность, никто не открывает рта. Все молча обозревают колышущиеся вокруг нас высокие равнины. Наш грузовичок углубляется в эти просторы – дряхлая колымага, переваливающаяся подобно утлому баркасу на волне. Начинаются горы. Но солнце все никак не взойдет. Мы едем уже довольно долго, а оно все никак не взойдет. Машина дребезжит и громыхает, как десять тысяч кастрюль.

Но это и долгожданная колесница, способная принять в себя, перевезти и доставить на место величественное, недоступное солнце; она, без сомнения, и есть тот самый экипаж, который необходим для его апофеоза. И она, преодолевающая желтые просторы полей, похоже, знает это. Она способна мчаться, она может себе это позволить. Ни нагромождение километровых столбов, ни коварные повороты, ни истертые шины – ничто не в силах ей в этом помешать.

Мы катим и катим. Нас только немилосердно трясет, как в маслобойке. Гигантским стягом полощется небо.

Ничего не происходит.

Потому что это уже произошло. Потому что надежда, которую следовало посеять в людских сердцах, сжата. И случилось это до того, как на сцену выступил сокровенный, жестокий ответ без вопроса, ответ, который появляется раньше всякого вопроса, и до того, как эта местность (которая нисколько не изменилась, которая на протяжении вот уже более двух часов однообразно расстилается перед нашим взором) превратилась в неведомую сцену, где, возможно, разыгралось нечто неведомое. А теперь наша колесница наддает жару под бременем славы. В ее ореоле она мчится к разгорающемуся зареву; огненный ветер бьет нам в лицо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю