355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мухаммед Диб » Повелитель охоты » Текст книги (страница 6)
Повелитель охоты
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:41

Текст книги "Повелитель охоты"


Автор книги: Мухаммед Диб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

– Во-первых, я ничего не собираюсь разрушать, – говорю я.

Его взгляд летит и пронзает меня, как сверкающая стрела.

– Если хочешь остаться в этой стране – а лично я горячо этого желаю, – то, во всяком случае, откажись от подобных замыслов.

– Во-вторых, цели нищенствующих братьев отнюдь не противоположны целям Революции. Я бы даже сказал, они сходятся и могли бы дополнить одна другую.

– В качестве преподавателя ты в так уже приносишь этой стране огромную пользу.

Да слышит ли он то, что я говорю? Он не добавляет ни слова, не двигается с места. Он пригласил меня единственно для того, чтобы высказать мне это предостережение (или совет – тут выбирать мне); ему нечего было сказать мне сверх этого, теперь я знаю.

Он прекрасно обо всем осведомлен. Мое желание объясниться, более того, пошутить с ним, засыпать его всевозможными вопросами, и прежде всего – почему он вдруг стал таким неуловимым, улетучивается. Я думаю: что бы я ни сказал, все будет напрасным. Теперь, в сравнении, наша недавняя неудача с феллахами представляется мне куда менее сокрушительной.

Там, у феллахов, Маджар тоже не стал настаивать. Не то чтобы он был так же обескуражен – нет, такое и в голову-то никому бы не пришло; скорее, ему там просто больше нечего было делать. И он не стал настаивать. Его глаза устремились вдаль – я словно воочию вижу его глаза, глубоко сидящие под карнизом бровей. И глаза феллаха Тижани на напряженном лице были устремлены в те же дали. Но что до него, то он, похоже, знал, с какой стороны появится человек, который возьмет под защиту его клочок земли, возьмет под защиту его самого: из тех же далей, и нечего об этом беспокоиться. А я смотрел на него и думал: он отвечает за своих гостей.

Мы натолкнулись на препятствие, перед нами словно выросла скала; только препятствие это оставалось невидимым. Но я продолжал считать ту историю со святым, принесенным в жертву, шуткой феллахов, если над ней вообще стоило размышлять. Я думал: гостеприимство здесь священно. Я думал: тронуть хоть волосок на голове гостя…

Мы тогда вернулись к домам – больше ничего не оставалось делать. Я думал: я встретил это сопротивление, я почувствовал это противодействие, едва мы ступили на это пустынное плато. И в каком бы изобилии ни была в окрестностях вода, как бы близко ни располагались источники, но если существовала хоть малейшая вероятность ее не найти, то ничем иным, кроме неудачи, дело закончиться не могло.

Когда мы пришли в деревню, началась гроза. Орудийные раскаты грома сотрясали плоскогорье. Очутившись среди людей, мы были встречены таким выражением лиц, что мне показалось, будто они никогда не были угрюмее, жестче, замкнутей. Хотя, конечно, эти лица стали лишь ненамного угрюмее, жестче, замкнутей, чем они были накануне, при первой встрече, но изменение было очевидным.

Мы принялись ждать грузовичок с его вспыльчивым водителем. В воздухе назревало ощущение того, что вскоре здесь неминуемо произойдет нечто весьма серьезное, если не вообще непоправимое. Нечто серьезное, непоправимое, и ни одному из присутствующих не будет по силам это предотвратить или хотя бы воспротивиться. И оно, нависшее, более всего походило на предательство, что было куда необъяснимее и трагичней, чем ошибка, опошление, которые все что угодно могут замарать, испортить. Бесповоротно и бесславно разрушить.

Смежив веки под тяжестью жары и света, я думал: и все-таки здесь должна найтись вода. Но говорил это себе, чтобы думать о другом; только чтобы думать о другом. И я расспрашивал вырисовывавшуюся на фоне неба безжалостную скалу, говоря себе при этом: есть большие шансы найти ее там, внизу. Во всяком случае, достаточные для того, чтобы попытаться. Но только чтобы думать о другом.

Некоторые из них привалились спиной к стенам своих лачуг, другие же занимались нескончаемыми крестьянскими делами, проходя мимо нас туда-сюда словно бы на цыпочках, как это делают, когда случается несчастье, – хотя несчастью еще только предстояло случиться, если, конечно, вообще предстояло. Как это делают, когда опасаются разбудить покойника (может, так оно и было?), который вроде бы лежит где-то поблизости, хотя толком никто себе не представляет, что это за покойник (или, может, еще худшая какая напасть), и мысль об этом кажется вместе с тем столь невероятной, что люди всеми правдами и неправдами избегают говорить об опасности (или о несчастье, или тем более о смерти). И как раз в эту минуту обнаруживается, что и ходят они совершенно обычно, как ходят всегда, и сидят, как привыкли сиживать здесь, в этой деревушке, где работа всегда может обождать. Я думал: да это же запретная вода. Еще более запретная, чем если бы ее пришлось добывать с такой глубины, из-под такого пласта земли, что уж лучше сразу от нее отказаться и навсегда оставить ее там, где она есть, как если бы она не существовала или же предназначалась вовсе не для вас.

Говорил себе все это, пережевывая одно и то же. И чувство унижения, протест не нарастали во мне – они застаивались. Чувство унижения, протест против источников, которые скрываются. И против того, что недоступными и запретными их делают те самые люди, которые нуждаются в ней более всего. И вместе с тем я осознавал, что упорствовать в поисках источников против их воли, их желания было бы еще безумнее, если не преступнее, и уж во всяком случае глупо. Говоря себе все это, пережевывая, тупея от этих размышлений и одновременно зная, что нужно отвернуться от этого, оставить все это… чему? Кому? Зачем? Этого я не знал.

Этой тайной они наверняка не собирались делиться с кем бы то ни было.

«Мы невежественны и нищи», – именно так, слово в слово, говорил сегодня утром Маджар. И я соглашался с ним. Твердил в одиночестве: бесспорно, мы невежественны и нищи. Я говорил себе: завтра они снова проснутся. Быстро справятся с повседневными делами. Рассядутся по двое, по трое или поодиночке и примутся ждать. Ждать, чтобы этот день прошел и привел за собой следующий. Потом – чтобы прошел и этот следующий. И если им в конце концов не останется ничего иного, кроме как превратиться в камень и отдаться на волю ветра, который денно и нощно кружит вокруг них, позволить этому ветру обглодать себя, стереть с лица земли, то это их дело и их тайна, которой они не собираются делиться с кем бы то ни было. Но Маджар, по всей видимости, и сам забыл урок. Даже он его забыл, потому что все это лежит выше возможностей человека, человеческих сил. Или ниже.

Мы принялись ждать грузовичок и его водителя. Но вскоре появился наш хозяин, Тижани, поднял нас, повел под взглядами других феллахов. Он попросил нас пойти за ним следом. Людям деревни он сказал, чтобы они оставались на своих местах. Он пошел с нами один. Когда мы пришли к кромке плато, нависающей над вади, по песчаным и гравийным уступам которого мы карабкались, чтобы добраться сюда, он молча оглядел нас и так же молча нас покинул.

Я думаю: однако не следует забывать и того еще молодого феллаха с лицом еще более костлявым, если это возможно, еще более диким, выражающим одновременно боязнь, бессилие и исступление, который кинулся на нас, плюнул в нас и, с трудом удерживаемый остальными, принялся вопить, жутко гримасничая и корчась. Мне не следует этого забывать.

Мы возвращаемся туда завтра. Ехать снова туда решил Хаким Маджар. Значит, так надо, и сомнений быть не может.

Я говорю:

– Прощай, Камаль Ваэд.

Мой уход его, похоже, удивил.

Лабан говорит:

Я приподнимаюсь. Но начал слушать его еще раньше. Начал слушать прежде, чем проснулся.

«…и все они мне снятся, – говорит он. – Я вижу их всех».

Подобно великой опасности он вышел из моего сна, вытащил из сна меня, и я сижу. Не остается ничего другого, кроме как продолжать его слушать.

«Я вижу их всех. Думаю обо всех».

Сидя на своем ложе, я слушаю. Окруженный тьмою, устремленный в нее, затаивший дыхание, слушаю.

«Жан-Мари Эмар и Камаль Ваэд. Хаким Маджар и Марта. Доктор Бершиг. Си-Азалла. Госпожа Ваэд. Остальные. Все остальные. Как бы их ни было много».

Его голос льется потоком расплавленного металла. Вспарывает тьму, подметает ее своим искрящимся шлейфом и оставляет плоть ночи еще более безжизненной, еще более обугленной.

Повелитель охоты.

Я думаю: а я? Я думаю; почему он забыл обо мне? Чем я так провинился, что он не соизволил назвать мое имя среди прочих?

«В последнем солнце, – говорит он. – В моем полом теле Лик земли, но я молчу. Вот где я, среди этих радостных криков, которые с таким же успехом могли бы быть погребальными воплями. Я терпеливо жду. Я вижу их в прахе их вечности, их пота, их взглядов. Я вижу их во сне. Они держатся все вместе. Ждут вместе. Там, где все начинается. Где все кончается. Где ничего еще не началось. Вместе отринутые, вместе оскорбленные, вместе обездоленные».

Не засмеялся. Смех остался позади, по эту сторону от слов. По эту сторону от какой бы то ни было мысли.

«Итак…»

Но наступил день. Я смотрел.

Я смотрю. Вижу рядом с собой только Рашиду. Она спит, теплая и нежная, надув губы во сне. Я зову:

– Рашида, Рашида.

Она глубоко втягивает в себя воздух, приоткрывает глаза. Но, открытые, они уже закатываются. Она возвращается туда, откуда пришла.

Я восклицаю:

– Рашида, ты ничего не видела? Ничего не слышала?

Она сонно бормочет:

– Что я должна была увидеть?

Я говорю:

– Ничего, спи.

Ее лицо вновь становится умиротворенным и нежным. Она проваливается в сон, повинуясь чему-то, что сильнее нас, сильнее меня.

Эмар говорит:

Из одной из этих хижин, вход в которые закрыт лишь разодранной занавеской, выходит женщина. Раздается короткая трель какой-то птахи, потом она звучит уже вдалеке. Ничто более не нарушает покоя неудержимо разгорающейся зари. Тут только я да босоногая женщина с закрепленным на спине бочонком, уходящая по едва заметной тропинке. Она и запах плоскогорья, она и дыхание гор, вздымающихся со всех сторон к еще более далеким высям. Оно ударяет в лицо, как предвестник ослепительной бури.

Женщина лавирует между пятнами красной земли, где когда-то был посеян и сжат ячмень, а может, маис, а теперь частоколом торчат стерни. Эта вечная нехватка воды. Я смотрю, как она удаляется, уменьшается. Эта вода, которую надо найти. Которую надо принести. Которую надо сохранить. Сплошные заботы. Я чувствую, что думают эти феллахи, которые слоняются день-деньской без особой надобности, но с прилежным и невозмутимым видом. Судя по тому, как они держатся – независимо и настороженно, – я знаю, что за мысли бродят в их головах: «Они вернулись. Чего они, в конце концов, хотят? Кто их о чем просил?»

Из-за присущей ей суровости сама эта земля словно бы отвергает их, отторгает от себя, и они в свою очередь настроились против нее враждебно. (Разрыв произошел, должно быть, вследствие давнишнего насилия, и с тех пор ничего не изменилось; и борьба, и само существование человека были обречены на то, чтобы оставаться тщетными.) Вопреки тому, чего можно было бы опасаться, второе наше появление здесь они не приняли в штыки. Если не считать Тижани, который не подошел к нам, как будто и не узнал. Они даже не выказали удивления.

Я и не заметил, как один из них оказался рядом, с каких пор созерцает вместе со мной этот пейзаж, который уже начало глодать солнце. Прошло немало времени, прежде чем он поднял на меня выцветшие глаза и произнес – чего он, впрочем, вполне мог бы и не делать, даже в эту минуту:

– Жаль. Ведь из такой дали приехали.

Он продолжает обозревать плато. На его лице невозможно уловить и следа высказанного им сожаления. Все равно как если бы он ничего и не говорил. Он повторяет:

– Жаль.

Я обнаруживаю, что в нескольких шагах от меня стоит Лабан. Теперь я чувствую себя не таким одиноким.

Жуя травинку, феллах удаляется. Медленно пересекает вылинявшие просторы.

Появляется Маджар и заходит к Мимуне. А мне что делать? Присоединиться к нему? Я говорю себе: иду.

Согнувшись, она метет земляной пол своего жилища. Я останавливаюсь в дверях: вместо того чтобы войти, пячусь назад. Из помещения исходит кислый запах полусгнившей карликовой пальмы: это благоухает ее влажная метла. В конце концов я все-таки вхожу. Вижу стоящего в нескольких шагах Маджара. Лабан тоже здесь. Солнце, огромное, взрывом бушующее снаружи, здесь вдруг распластывается, протискиваясь в дверь, а в углах царит еще более черная тень. Для того чтобы расположиться в этой тени на каком-то большом камне или чурбаке, Лабану, похоже, пришлось пройти сквозь стену.

Заложив руки за спину, Маджар наблюдает за тем, как Мимуна разбрызгивает на пол воду из кувшина и снова принимается подметать. На тень налипает запах пальмовых веток и пыли. Она орудует метлой с таким видом, будто считает это единственным достойным занятием на свете.

– Оставайся на месте, ничего плохого с тобой не случится.

Обмотанные вокруг головы ветхие платки словно притягивают Мимуну к полу, который она выскребает. Сказав это, она пытается выпрямиться. Упирает руки в бедра.

– Жизнь – это сон.

Она протягивает руку к Маджару.

– Сейчас ты предо мной, я тебя вижу, а миг спустя все кончено.

Она невысока, худощава, на руках и ногах – чуть ли не фиолетовый загар.

– Тогда к чему стремиться уйти дальше от того места, где ты есть?

Она принимается разглаживать ладонью складки платья и некоторое время посвящает этому занятию.

– Господь везде.

– Эти люди, – говорит Маджар, – которые предлагают всем вам, молодым и старым, работу у них, – не чужие; они такие же люди, как и вы. Все, что они предлагают разделить с ними, – жизнь, труд и землю, – они предлагают от чистого сердца, по-братски.

Она высвобождает уши из-под платков, которые закручиваются рожками по обе стороны от лица.

– Так говоришь – разделить?

– Вот именно, – подтверждает Маджар.

– Как можно притязать на то, чтобы разделить вещь, которая принадлежит только самой себе и Тому, кто ее создал? Да кто они такие?

Солнце по-прежнему просовывает голову в дверь. Бурый, с потревоженной пылью воздух хижины наполняют запахи глины и паленого жнивья.

В дверном проеме вырисовывается силуэт. Всего лишь один человек – больше и не пройдет. За ним вслед проникает издробленный луч света.

– Что мы выиграем от упрямства? – спрашивает вошедший.

Он добавляет:

– Это не сделает наши земли плодороднее.

Мимуна меряет его взглядом.

– Ищи, ищи хозяев и продажную землю в другом месте. Если твой Создатель не соблаговолил опустить на тебя свой взор здесь, то он не сделает этого и там.

– Больно уж ты крута, мать.

– Ищи, ищи эту распутницу, которая отдается всякому, кто на нее польстится. Те чужаки, что опять объявились сегодня, готовы оставить ее таким, как ты, после того как сами хорошенько с нею позабавлялись.

– Моя душа чиста и стремится лишь к тому, чтобы жить в дружбе со всеми.

– Не удивляюсь этому.

– О-о, мать!

Она пронзает его суровым взглядом, и он ретируется в прямоугольник неба и ржавой земли, откуда появился.

Нас – Маджара, Лабана и меня – они в свой разговор не допускали, словно забыв о нашем присутствии на все время, пока он длился.

Мы выходим оттуда. День заставил умолкнуть все голоса, обходясь хлопаньем собственных огненных полотнищ, собственным одиночеством. Хоть и слепое, предопределение вершит в нем свой путь. О нем мы не имеем ни малейшего понятия, но упрямо погрязаем в сообщничестве с ним.

Лабан говорит:

Я встаю у него на пути и хватаю за рукав. Говорю:

– Не надо идти туда, Хаким.

Он внимательно смотрит на меня. Без особого удивления. Он старается понять, просто понять. Я вижу, какие он делает для этого усилия. Старается понять по мере своих сил.

Скорее не голосом, а глазами я кричу:

– Лучше не надо!

Неподалеку перед очагом, в котором осталась лишь кучка золы, на корточках сидит старуха. Поразгребав золу обеими руками, она удаляется.

– Почему? – спрашивает он.

Я говорю:

– Есть такие, кто не хочет уезжать.

Она возвращается с пучком веточек в руке.

Он говорит:

– Это невозможно, остальные хотят уехать.

Она снова присаживается перед очагом. Солнце уже высоко, уже нестерпимо.

Невозможно? Остальные хотят уехать? Мы смотрим друг на друга так, как если бы один обнаруживал себя в душе другого или как если бы она была у нас одна на двоих и каждый – неважно кто, Хаким или Лабан, – узнавал в другом происходящее в нем самом, но отвергал то, с чем соглашался другой.

– Остальные хотят уехать, – повторяет он.

Я опускаю глаза. Говорю:

– Все можно простить.

Он уходит. Уходит но тропинке твердого, утрамбованного ногами краснозема, которая вьется между таких же более или менее гладких скал. Разгоряченный стрекотом цикад день похож сейчас на хорошо взявшееся пламя.

Теперь нужно доводить дело до конца.

Но я не в силах сдвинуться с места. Само это пекло, огненные языки этого утра, и ничто другое, удерживают меня в плену, связывают по рукам и ногам, не дают присоединиться к нему, сказать ему – что? Я жду.

Потом барьеры падают, я могу уходить. Я бегу за ним вдогонку посреди глинобитных хижин.

Долго бежать не пришлось. Он там, стоит с группой людей в узкой полосе тени. Когда я подхожу, один из феллахов говорит:

– С вами можно. Если вы согласны нас вести, мы пойдем за вами.

Хаким смотрит на феллаха. Своими простыми словами тот освободил меня от всех мыслей и от всех слов, которые были у меня на языке.

Я спрашиваю себя, как ему это удалось. Он между тем продолжает:

– Да пусть в меня вселится дьявол, если это не истинная правда!

Этакий старичок с ноготок, жующий слова в чащобе своей бороды.

Может быть, выскажется кто-нибудь другой, возразит. Но мои надежды напрасны. Все молчат.

Я думаю: ток крови, вожделения, мечты, возбуждение, о которых они сами мало что знают, не способны ничего сказать. Именно это тенью заволакивает им лица, подталкивает их.

Теперь уже они ждут.

– Завтра, – спрашивает Хаким, – вы будете готовы?

Старик отвечает:

– Да хоть прямо сейчас.

– Почему бы и нет? – добавляет один из феллахов.

Хаким говорит:

– Завтра. И то только чтобы посмотреть.

– А что там смотреть? – блеет старик. – Лично я всего навидался.

А Хаким ему:

– Это вряд ли.

Старик говорит:

– Тогда там не так, как вы нам расписывали.

На этом предположении беседа спотыкается. У каждого, видимо, вдруг находится много о чем поразмыслить, но ничего такого, чтобы высказать вслух. С хмурым вниманием они обозревают пейзаж. Но взгляды их оттачиваются лишь о рыжую, голую, пустую степь, которую они хорошо знают или должны были бы узнать с тех пор, как существуют.

Хаким Маджар развеивает фантасмагорические видения, которые застилают им глаза:

– Надо, чтобы вы сначала осмотрелись на месте, чтобы каждый сам убедился, вправду ли вы нужны им, а они – вам.

Они обмозговывают эту явно неожиданную для них идею, и заговаривает вновь старичок с ноготок:

– Сдается мне, это самое что ни на есть разумное предложение.

В его блеклых зрачках загорается по темно-красному рубину, и он, словно не желая что бы то ни было более слушать, устремляется прочь-Он удирает со всех ног в этом удушливом пекле, растворяется в этих просторах, принимающих на себя бесчеловечный, бесполезный, истерический огонь.

Что же остальные? Один из них впервые смаргивает.

– У него отросли ноги мальчишки.

Жара и безмолвие переворачивают все вверх дном.

– Вы, приехавшие из такой дали, – добавляет он, – теперь можете хвастаться…

Он не заканчивает фразу. Похоже, он боится продолжать, боится что-то испортить или что-то пробудить, вызвать к жизни.

У него вновь появляется такой пристальный интерес к безлюдным просторам вокруг, ороговевшим, подобно мозолям его ступней, что кажется, будто он видит их впервые в жизни. «Эх, знать бы, что могло бы произойти, – словно бы говорит он. – Знать бы, есть ли защита. От этого, от всего прочего…»

Он умолк на полуслове, будто едва удержался от богохульства, и остальные не проявили ни малейшей заинтересованности в том, чтобы услышать продолжение. Подобно ему, они принялись обозревать бескрайнюю выжженную степь с лицами не то чтобы замкнутыми, а просто укрывшими взгляд за каменной неподвижностью полуприкрытых век и потому не боявшимися более ослепления, как не боятся его другие отверстия на них, пробуравленные под скулами, в жесткой, цвета земли, бороде.

Безымянный говорит:

Мы срезаем путь, пробираясь по выдолбленным некогда водою в теле горы рвам, которые служат феллахам дорогами. Даже на такой высоте солнца еще не видно, по крайней мере пока. Предвещая его, но не более того, по небу веером расходится светлый поток. Нас полтора десятка человек, невозмутимо шагающих в этой молочной белизне. Мы идем уже бог знает сколько времени в безмолвии этих длинных гребней, подвергающихся неустанным нападкам ветра.

Явно потому, что солнце вот-вот прорвет горизонт, Зиан, маленький старичок, нарушает тишину:

– Говорят, что у провидения есть своя весна, когда оно расцветает, и свое лето, когда оно плодоносит. Приходит зима, и оно покидает нас.

Оно явно вот-вот взойдет; но он будет последним, кто это обнаружит. Из-за долгого бездействия его голос скрипит, как насквозь проржавевший замок. Какой сезон сейчас у провидения? Или он хотел сказать что-то другое?

Феллах рядом со мной говорит:

– Ты хочешь этим сказать, я полагаю, что, если где-то и произошли большие изменения, нас они никак не затронули? Или я ошибаюсь?

Итак, это зима. Несмотря на то что сейчас середина августа, это зима провидения.

– О! О! – восклицает старик. – Я не имел в виду ничего такого.

Он осторожно поглядывает на нас, городских.

– На это у меня не хватило бы мозгов.

Но, сказавши это, он обстреливает окружающих целой очередью полных лукавства взглядов, которые, впрочем, представляются значительными, похоже, лишь ему самому. По прошествии некоторого времени он добавляет:

– Потому что, будь у меня хоть немного соображения, я нанялся бы к кому-нибудь из колонистов, пока они еще у нас были. И тогда сегодня был бы под крылышком у правительства, стал бы чиновником. Только из-за того, что находился там.

Другой феллах спрашивает:

– Почему ж ты дождался его отъезда, чтобы подумать об этом?

– Чьего отъезда?

– Да колониста!

– Потому что мозгов не хватает, я ж тебе говорил.

Еще один феллах говорит:

– Почему, почему; да потому, что эти батраки и близко нас не подпускали к своему раю, к этим фермам колонистов, вот! А теперь, когда пришла Революция, те же самые нас снова не подпускают. И всем известно почему!

Он отворачивается и сплевывает. Мы шагаем молча. Потом раздается чей-то веселый – просто веселый – голос:

– А теперь уже они на тех самых фермах, где они вершат закон и хозяйничают, теперь они нанимают тебя на день, когда самим неохота ишачить. Никто из них в батраках не остался. Нынче они норовят взять на свою работу тебя, платить тебе из своего кармана и ждать барышей. Неплохо устроились, а?

Ни Маджар, ни кто другой из нас в этот разговор не вмешивается. Солнце, еще совсем недавно всплывшее на горизонте, успело взобраться высоко, овладеть этими горами в невинности их пробуждения. Теперь пространство съеживается от света. Его целиком может заполнить один крик.

Очередная тропа, по которой мы спускаемся после всех прочих, на этот раз выводит нас на правительственную дорогу. Вскоре на дне долины обнаруживаем и деревню.

Мы останавливаемся. Ветер превращает наш пот в душ, рубашка у меня прилипает к коже. Деревня у наших ног – тонкая змейка воды подмигивает оттуда так же усердно, как недавно старик. Белые, голубые, желтые дома; заросли ореховых, оливковых, фисташковых деревьев, смоковниц, ююб. Но вся эта буйная зелень не выплескивается за пределы впадины, вокруг которой одна лишь степь, серая проказа земли.

Дома выглядят очень неплохо, равно как и сады, куры, ослы, собаки, детвора и старухи. Как и степенно передвигающиеся мужчины. Бородатые мужчины, которые при нашем появлении замерли каждый на том месте, где он занимался каким-то делом.

И один из них, здоровенный детина, самый высокий, окликает нас:

– Почему остановились? Пожалуйте сюда!

Вены и мускулы у него мощные и узловатые, как корни смоковницы, и растительность на нем совершенно белая. Покинув правительственную дорогу, мы гуськом спускаемся, цепляясь за кустарники. Ступни погружаются в раскаленную пыль тропинки. Чего стоит один вид всех этих детей, ослов, кур, коз! При нашем приближении все они улепетывают. А женщины поворачивают назад, бегут прятаться по домам. Остаются одни мужчины, Они стоят прямо, словно вросшие в свою землю, обратив к нам свои иконописные лица с близко сдвинутыми бровями и глубоко посаженными большими спокойными глазами. А стрекот цикад разрывает зеленое, голубое, рыжее пространство над нами и вокруг нас. Исходящий от каждого дерева, он буравит перегретый воздух, словно бы стремясь перекрыть августовскую тишину.

Потом они подходят. Окружают нас. Не успел еще закончиться обмен приветствиями, как один из них зовет:

– Фатма! Хейра!

И женщины – супруги, матери, дочери – издали отвечают:

– Что? Что такое?

Издали, не показываясь. Тот же мужчина:

– У нас гости! Готовьте кускус! Готовьте кофе!

И приветствия возобновляются. Мужчины все подходят и подходят. Вновь прибывшие протягивают руку, потом отступают и разглядывают нас, стараясь делать это как можно незаметнее.

Высокий седоволосый феллах говорит, обращаясь к Маджару:

– Если на этой земле человек вынужден терпеть лишения и невзгоды, это несправедливость и грех. Пусть они приходят. Во имя всего святого, пусть приходят. Прибежище и спасение не в благах этого мира, они во Всевышнем.

Он произносит слова приветствия. Я повторяю их вслед за ним в молчании благодарной души.

Он говорит:

– Благословенно будь небо, подарившее нам новых братьев. Перед ним мы принимаем на себя ответственность за их судьбу, да будет мне в том свидетелем белый свет.

Эмар говорит:

Уже добрых два часа мы находимся здесь, сидя в благодатной тени шатра, образованного в этом адском пекле кронами старых ореховых деревьев, и все это время стоит несмолкаемый гомон. Из рук в руки передается до приторности сладкий кофе. Кажется, что неумолчное это словоизвержение порождено нещадно палящим солнцем, и ничем иным; я рассеянно улавливаю обрывки фраз, не особенно в них вникая. Говорит кто хочет и что хочет. Ты, я, он. Высказывай все, что наболело. Я думаю: всякая неловкость, всякое стеснение исчезли. Я думаю: скорее, это говорит, открывается сердце, потому что только оно на это способно. Целых два часа. А кажется, будто каких-нибудь двадцать минут, от силы полчаса, так быстро они пролетели. Зернышки инжира своей едкостью еще более разжигают пыл дня. Я готов (безвозмездно) заложить душу дьяволу, если это место и его обитатели не были известны мне всегда!

Призрак рокота. Призрак, не более того. Я думаю: вот что не имеет смысла.

Все разговаривают одновременно повсюду, и никто, похоже, не слышит другого, а если кто и слышит, то не придает значения. Тут Муса, человек-гора, весь поросший седыми волосами, говорит:

– Пройдет время, и наши сыновья могут забыть, ценою скольких страданий и жертв этот край стал таким, какой он сейчас. Хорошо бы, если б кто-нибудь время от времени напоминал им об этом, если б кто-нибудь им об этом рассказывал. Потому что если они забудут… Эх, все это создавалось тяжким трудом. Если они это забудут… что ж, может, ничего в том не будет страшного. А может, и будет. Возможно, отсюда и начнутся их беды, что-то у них начнет идти наперекосяк, а отчего, они и сами не будут знать. Вот тогда-то и пришелся бы очень кстати тот, кто бы им об этом напомнил.

В эту минуту, хотя никаких объективных предпосылок для этого нет, возникает ощущение скорости. Что-то ввинчивается в воздух, и его дрожание сродни жужжанию осы. Впрочем, если поразмыслить, в этом звуке слышится нечто успокоительное, даже благодушное. В природу он внедряется спокойно, этак флегматично, прокладывает себе путь деликатно, менее всего на свете стремясь нарушить безмятежность этого ясного дня. Я бы сказал даже так: по мере его нарастания окружающее все более погружается в неподвижность.

Вдыхаешь этот нагретый воздух, насыщенный запахом просторов, этот воздух, предоставленный самому себе, подвластный лишь ветру, стесненный разве что небесной лазурью да пламенем солнца, и чувствуешь себя так хорошо, как должен был бы чувствовать себя всегда, если бы на это хватило ума.

Тут двое парней из Дефлы встают и уходят; к ним тотчас присоединяется Лабан. Видя это, говорю себе; я тоже иду.

Поднимаясь вчетвером по тропинке, ведущей к большой дороге, мы по-прежнему слышим это, но поначалу ничего не видим. Потом на горизонте вырисовывается облачко, но оно слишком одиноко и слишком низко стелется над землей, чтобы быть настоящим. Скорее это пыль, Выглядит оно спокойно и безобидно. Добродушно, если можно так выразиться. Крохотный дымок, с беззаботной уверенностью приближающийся из глубины степи.

Спустя какое-то время один из парней произносит:

– Военные грузовики.

Этим заявлением он и ограничился. Его спутник, еще более скупой на слова, не находит нужным ни подтвердить, ни опровергнуть сказанное.

Тем не менее бесспорно, что они увидели одно и то же. Непостижимо! Как им удается распознать что бы то ни было на таком расстоянии? Мы поворачиваем обратно к остальным.

Там двое из Дефлы изрекают с прежним немногословием:

– Они возвращаются.

Муса, седой гигант, говорит:

– Снова они?

Он обводит присутствующих взглядом, в котором при всем желании невозможно обнаружить ничего, что могло бы вызвать хоть малейшее беспокойство. Но обращен он далеко не ко всем. Только потом я понимаю, что этот взгляд адресовался исключительно своим.

– Вот они появляются и в третий раз. В третий раз с тех пор, как вы у нас побывали.

Нисколько не меняясь в лице, Маджар спрашивает у него:

– А что они делали в прошлые разы?

– Ничего.

Выражение лица у Маджара не изменилось; оно лишь слегка напряглось.

– Тогда зачем же они приезжали? Вы задавались вопросом, нет ли тут какой-нибудь связи?

– Нет, никакой, – отвечает Муса. – Они остановили свои грузовики – два – над деревней и постояли там. Ни один из них не выходил. Даже для того, чтобы облегчиться или поискать что-нибудь, что-нибудь увидеть. Так что не беспокойтесь.

– А потом?

Муса говорит:

– Три часа. Они оставались тут три часа, может, чуть дольше. Потом уехали так же, как и приехали, не сказав ни слова, разве что поглядев, а то, может, даже и нет. Три часа без движения и без звука. Не беспокойтесь. Они пробудут сколько надо и покажут нам спину.

Муса говорит:

Я еще не закончил говорить, а они уже тут как тут – замерев в неподвижности, вырисовываются на фоне неба, отполированного миллионами солнечных капель. Большие темно-серые грузовики – железные чудища. Они приехали, и теперь мертвая тишина расстилает свое крыло над Дефлой, над окрестными горами. Тишина, которая скорее пресекает, чем восстанавливает дыхание дня. Это не просто спокойствие – оно вырвано с корнями и расчленено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю