355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мухаммед Диб » Повелитель охоты » Текст книги (страница 4)
Повелитель охоты
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:41

Текст книги "Повелитель охоты"


Автор книги: Мухаммед Диб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

По своему обыкновению он повторяет:

– Разделить ваши тяготы. Спаять узами наши жизни.

Тот, первый, набирает в грудь воздух. Но ответ, так и не родившись, замирает у него на устах.

Не знаю, так же ли поняли это остальные. Я только вижу, что он, внезапно передумав, решает промолчать, а если и высказать что-то, то не вслух, а лишь глазами – глазами, в которых заплясало неистовое пламя. И видимо, не столько потому, что ему недостает слов, сколько потому, что они слишком жгучи, а может, слишком тяжелы для его языка. А еще потому, что произнести эти слова значило бы что-то порушить, предать, продать; это значило бы изъять часть чего-то важного, о чем не говорят вслух.

Сцепив кисти, он стоит, не видя нас. Потом поднимает руку и говорит:

– А рах.[5]5
  Отдыхайте! (араб.)


[Закрыть]

Лицо его заволакивается выражением терпеливости, разливая в воздухе только безмерную жалость, которая покалывает кожу, как шипы агавы. Она словно доверительно внушает: ничего, не нужно сердиться, здесь все – оскорбление.

Она говорит: даже слова, что ты слышишь.

Даже слова, что произносишь в ответ.

Свечные огарки, которые у него вместо глаз, гаснут вместе с выгоревшим фитилем взгляда внутри.

В противоположность красной крови зубов кровь души черна.

Тижани говорит:

– А кто вы такие, что так жаждете делать людям добро? Что вас к этому побудило?

Тот, который называет себя Маджаром, не удивился моему вопросу.

– Быть может, братство еще не покинуло этот мир, – отвечает он.

Я хмыкаю.

А он:

– Что, неправда?

– Не так уж много осталось ветвей, где оно может свить гнездо.

Он возражает:

– Все равно стоит искать. Надо всегда пытаться. Чтобы знать.

Я ощупываю пальцами воротник его рубашки.

– Вы пришли из города, разве не так?

– Откуда кто пришел, не имеет никакого значения.

– Среди вас есть даже один француз.

– Это совсем не важно: разве ты можешь сказать, что скрывается в шкуре человека?

Но я в ответ:

– А что же тогда важно?

– То, что далеко от всего этого, – говорит он.

– Далеко от всего этого? – переспрашиваю я.

– Ниже. Или выше, – говорит он.

И показывает открытую ладонь, потом медленно ее поворачивает.

Я чешу в затылке.

– Значит, так?

– Да, так.

Лабан говорит:

Я слушаю, как ты, Тижани, разговариваешь, покрытый пылью, и…

Это будет потом – возможность, заблудившаяся на земле, на солнце (вместе с собаками), в ветре; в продубленной коже, в поту, в напряженных взглядах. Ты остаешься со своим терпением, упрятанным в глубь тела, со своим сомнением, не желающим идти прочь. Так что ничего больше не говори; где-то вдалеке слышится зов, который с таким же успехом мог бы оказаться погребальным воплем. Но тут нет ничего страшного. Это бесконечная жалость, которую ты готов излить на весь мир, это твое сердце, ненасытное и нежное, как женское лоно. То, что ты, по-твоему, ищешь; но ты не знаешь, чего ищешь. Так что ничего больше не говори.

Тижани говорит:

Я вижу, как вы прохаживаетесь туда-сюда, пришельцы. Ваши взгляды скрещиваются с нашими и тотчас перебегают на другое. Они словно требуют ответа от высохшего, иссякшего здешнего источника. Не ищите – ответ даст только Он. И не имеет значения, сделает ли Он это со всей прямотой или нет. Это будем не мы, наверняка ни один из нас. Мы окопались посреди пустыни, и единственное наше достояние – собственная шкура. Так чего же можно ожидать? Что с первым нашествием песка народ тронется в обратный путь. Иначе на что еще надеяться? И если он этого не сделает, кто его спасет? Он закончит свое существование здесь, измученный усталостью и знанием, страданием и ложью. В этом песке.

Я сам всего лишь чужак. Моя речь сформировалась в далеком краю. Я всего лишь гонимый чужак. Вижу, как вы сидите в теневой прорехе, вырезанной из яркого дня горой. Такие же чужаки, как и я. Вижу, как вокруг вас изливаются потоки света. Пылающая жидкость, охватывающая кольцом белого пламени каждую скалу, каждый предмет. Всякая человеческая жизнь, всякое творение его рук – не более чем знаки на песке.

Вы съели ту малость, что захватили с собой. Хлеб, помидоры, фрукты. Мы отказались принять предложенную вами часть. Тем не менее ячменную лепешку, которая вместе с маслинами составила нашу трапезу, вы не отвергли.

Поговорить всегда можно. Ваши лица, слова, взгляды – это не ваши лица, слова, взгляды. Окажись они действительно вашими, они довели бы вас до крайности. Это все Он, ждущий подходящего момента. Но нет больше места, где можно понимать друг друга без слов, встречаться и разговаривать без слов. А если каждый должен искать это место, то не место ли каждого там, где он есть? Разве это новость? И почему это должно быть новостью? Что нам с нею делать? Этот свет всякую вещь заточает в себя самое и делает ее тем, чем она должна быть.

Я разговариваю с собеседником, ради которого пришлось отбросить прочь свое лицо, свою речь и свой взгляд. Ответы и оценки дает он. Он говорит: я не выведу мир из его заблуждения.

Вот почему мы не претендуем на ваше место. Уж лучше смерть.

Что вы на это скажете? Вопрос, как вы все это понимаете, обращен исключительно к нему – к тому, кто назвался Маджаром. Я уже какое-то время наблюдал за ним тем же отсутствующим взглядом, каким все мы смотрим на вас.

Он размышляет. Это хорошо. Поразмысли, друг. А теперь?

– Ничего, – говоришь ты. – Ничего.

Я отвечаю:

– Да пребудет с тобою мир.

Ничего. Вот что меня радует. Когда ответ сводится к слову «ничего», есть от чего прийти в восторг. И я довольствуюсь этим, я ничего не добавляю. Теперь слово за расширенным в этих горах зрачком дня. За ветром и светом, которые прочесывают их безлюдные просторы, за вечером, который никак не наступит.

Лабан говорит:

Люди, которые стараются быть тенью самих себя, – и это совсем другое, нежели извечная привычка к горю; которые словно бы воюют с невидимым врагом, таятся за своими словами, взглядами, жестами и пробиваться к которым было бы напрасной тратой сил. Слова, жесты, взгляды фальшивы, эти люди не говорят, они скрываются под маской другого лица. Так и ты, Тижани, Выжженная степь с кучкой глинобитных лачуг. Но и молчание не приносит тебе покоя. И ты это знаешь; скулы у тебя туго обтянуты кожей, но ты далеко не хил; просто иссушен солнцем, истрепан, но стоек. Это ты тоже знаешь.

Города уже полны подобными тебе, и это ты с каждым из этих людей отвергаешь их с презрением. Я видел тебя. У тебя больше терпения, чем у самого Господа, и от этого опрометчиво светел твой взгляд, в котором уже так мало осталось человеческого.

Хватит.

Теперь я сижу на этом уступе скалы и смотрю. Жара налепила мне на лицо раскаленную маску. Это из-за нее дрожат в зыбком мареве между мной и тобой эти земли, эти беспорядочно вздыбленные мертвые серые горы, это полчище призраков, громоздящихся до самого горизонта.

Но что-то в ней меняется. На наших с тобою глазах режущий свет притупляется, обретает мягкость. Небо становится чище. Это словно взгляд, проникающий в истерзанную кипением крови плоть. Моя душа отбивается от него, багровая и склизкая от беззвучных воплей, и из этих корней рождается… Где тот захватчик, тот незнакомец, что сжимает ее в кулаке? Почему ты не скажешь мне его имя, Тижани?

Но нет, ты молчишь. Другие уходят, приходят. Ты смотришь на них. У твоего хозяина лицо сияет. Само унижение, которому он тебя подвергает, само твое отчаяние сверкают, должно быть, подобно всему этому невероятному окружению, подобно всем этим укоренившимся на своих местах, одичавшим от солнца скалам, домам, людям и животным.

И тут она подходит ко мне:

– Что с тобой? Отчего ты сидишь один?

Ты слышишь? Она говорит мне:

– Отчего ты сидишь вдалеке от остальных?

Ты знаешь, что с этим она обращается ко мне. Почему же ты остаешься глух и нем?

Она склоняется ко мне. В стремлении заговорить она помогает себе взглядом, который никак не выйдет за пределы ее глаз. Она ошиблась адресом, но не замечает этого. Я говорю:

– Решил немного отдохнуть.

Она, похоже, рада тому, что я обладаю даром речи. Я чуть было не добавил «мадам», но вовремя спохватился, достаточно быстро сообразив, сколь нелепо будет назвать ее так. Достаточно быстро для того, чтобы подумать, а не назвать ли ее «мать». Но этого я тоже не сделал. Не смог.

Я вижу этих людей, жестких, как мертвая деревяшка, как затвердевшая глина. Так и напрашивается мысль, что в них кто-то закупорил источник жизни. А если они не рассыпались в прах, лишенные воды, хлеба, любви, то лишь благодаря тому, что Аллах велик. Но это не помешало им окаменеть настолько, что легкие их должны отвергать и ту малую толику воздуха, которая им необходима. Они возникли здесь задолго до того, как появились города и правительства, законы и всяческие машины.

Тут я смеюсь. Я тоже смеюсь, заполняю раскатами своего смеха огромное пустое пространство. Смеюсь от души и говорю: да грядет зло, которое очистит мир! Да заполонит оно все вокруг!

Поговори с ними, скажи им это, Тижани. Скажи это узловатым корням их рук, спутанному чертополоху их бород, пробейся сквозь их твердокаменное безмолвие.

Она уже не глядит на меня. Думаю, что «мать» подходит ей не более, чем «мадам». Она возвышается надо мною в одеждах, за долгие годы носки приобретших однородный серый цвет и теперь сливающихся с землей, по которой она ступает.

Она кладет мне на голову руку со спаянными в единое целое пальцами.

– Вставай.

Может быть, она и не произнесла этого. Но в таком случае подумала, а если не подумала, то я сделал это за нее.

Передо мной – Хаким Маджар. Проходит мимо, не замечая меня, не подав знака. За ним поспешает мосье Эмар. Он догоняет его. Кажется, будто он говорит ему то единственное, что еще можно сказать. Маджар продолжает идти. На лице у него улыбка человека, который не понимает, зачем был задан вопрос, когда ответ на него очевиден. Прости. А я-то почему сказал «прости»?

Хаким Маджар дружески посмеивается. Но на насмешку это не похоже. Я хотел только одного – чтобы он меня услышал. Без всякого иного умысла. Но он уходит куда-то вместе с мосье Эмаром, он удаляется, и я не нахожу покоя. Я думаю: это они за водой, которую мы приехали искать, Тижани.

А теперь в свете дня уже угадывается тень: намек на близящийся вечер. Где-то и вместе с тем нигде затаилась отринутая жалость. Из-под плато выныривают две точки, исчезают, потом снова появляются. Две черные точки, которые без предупреждения превращаются в двух ос, летящих у края плато. Долгое, невероятно долгое время затрачивают они на то, чтобы приблизиться на несколько шагов. А потом в мгновение ока преодолевают оставшееся расстояние. Скоро они будут здесь.

Я хочу подняться. Хочу убежать. Но не двигаюсь с места. По примеру остальных делаю вид, что их нет.

И она, возложив руку мне на голову:

– Вставай, сын. Вставай.

Эмар говорит:

«Потом поймете!» Разве это ответ? Но на насмешку это не похоже. В глазах у Маджара пляшут веселые огоньки, но на насмешку это не похоже.

Чего это я раскипятился? Может, он всего-навсего хотел дать мне понять, что, каково бы ни было наше изумление увиденным, нам не следует этого показывать. Что мы ни в коем случае не должны позволять себе удивляться, а должны согласиться с тем, что существует много доступного пониманию в непонятном и еще больше недоступного пониманию в понятном. У него в глазах – искра бесстрастного возбуждения. Вот только мне никак не удается обнаружить в них хоть на йоту рассудительности, которая могла бы меня успокоить.

Мы подходим к жилью. Снуют женщины, теперь уже не такие напуганные. Перед нами – россыпь отполированных временем обломков, некогда рухнувших с зубчатого уступа скалы. Он забирается на один из них и усаживается там. Наблюдая за ним, я не замечаю лица, изборожденного глубокими морщинами, кровянистыми, гноящимися трещинами, густо поросшими сухой белой растительностью. Не замечаю феллаха. Я тоже сажусь. Он тотчас улавливает наше присутствие. Голос исходит не от феллаха, не от человека, а от груды мохнатых камней.

– Солнце обглодало меня, ровно как эти камни. Лопаются мои растрескавшиеся губы, сохнет глотка, и ног я под собой не чувствую. Уж и не знаю, есть ли они у меня еще, эти ноги.

Похоже, над ним пронеслись столетия дождей, как бы редки они ни были, и уж наверняка столетия жары – пена жизни, череда эпох обкатывали и разъедали это человеческое существо.

– Я ищу неизвестного, чье имя я позабыл, если вообще когда-нибудь знал. Давным-давно он имел обыкновение прогуливаться по морю, когда оно было спокойно. Сидя на своем молитвенном коврике, он отдавался на волю волн. Я его не знал. Он застал меня на берегу играющим на флейте. Я был так увлечен, что не расслышал его приветствия. Он укорил меня за это. Я ответил: «Простите меня. Я дал обет три дня подряд играть в честь Всевышнего, если Он дарует мне сына, о котором я так давно мечтаю. Господь внял моей мольбе, и я играю вот уже сорок дней не переставая, и мне хочется играть еще и еще», Но он заявил, что благодарить Господа таким образом глупо. «Я научу тебя, как приблизиться к Нему». Он произнес слова, которые я повторил вслед за ним, и снова ушел в море. Оставшись один на берегу, я отложил флейту и принялся повторять то, что он мне сказал. Но вскоре запутался и перезабыл все до последнего слова. Гонимый усердием, я отправился на поиски неизвестного мудреца. И разыскиваю его до сих пор.

Голос его заставляет забыть его лицо, на которое невозможно смотреть без содрогания: безносая, безгубая, безглазая физиономия, усеянная струпьями. Мы наверняка надолго задержались бы возле него, если бы перед нами на току не встали на колени трое нищенствующих братьев.

– Вечерняя молитва аль-аср, – говорю я.

И поднимаюсь. Увидев, что я встал, Хаким Маджар встает тоже.

К нам подходят феллахи. Выражение их лиц по-прежнему отнюдь не благоприятствует сближению. Остальные вовсе не показываются.

На прощание Маджар говорит гниющему, покрытому струпьями человеческому обломку:

– Да продлится твое счастье.

Я никогда не отказывался присоединиться к их молитвам. Но сегодня я говорю: я в ужасе от такого безысходного одиночества, я потрясен безграничной самоотверженностью этих людей. Просто голова кругом идет. Равно как и от этих пространств, от этой расстилающейся передо мною земли. Как и от этих потоков света. От этого взгляда, который не сводит с тебя небо, так что в конце концов кажешься самому себе не более чем иллюзией. Маджар предупреждал, что ничего не нужно делать. Не поняв его, я готов бьет разозлиться. Теперь я готов рассмеяться. Сколько же я тащу за собой предрассудков! Мне от них не излечиться. Добро, даже творимое из любви, может обратиться в проклятие, особенно когда тебя ни о чем не просят. Маджар прав.

Камаль Ваэд тоже был прав, когда на веранде виллы доктора Бершига той давнишней ночью, густо населенной деревьями, говорил – а я понимал его не более, чем понял сегодня Маджара: «Милосерднее было бы видеть нас под углом нашей правды, как бы ни тягостно было на нее смотреть; но напрасны будут наши старания…»

Тут они оба сходятся, а мне стоит огромного труда внять их доводам. Что заставляет Камаля Ваэда сторониться меня как зачумленного, так это, возможно, просто-напросто боязнь, как бы я не пожелал ему добра.

Ничего не делать. Так ли уж чрезмерна для нас эта просьба?

Уже какое-то время я наблюдаю черные точки, которые выныривают из-под плато, исчезают, потом снова появляются. Две черные точки, которые вдруг превращаются в два осиных силуэта, летящих у края плато. Два силуэта, которые спустя миг оказываются человеческими. Они приближаются и, как я вскоре обнаруживаю, сгибаются под тяжестью груза, природу которого я определить не в состоянии, ноши, раза в два или три превосходящей их в объеме.

Долгое, бесконечно долгое время затрачивают они на то, чтобы сделать несколько шагов, а потом в мгновение ока преодолевают оставшееся расстояние; они уже здесь. Сейчас они поравняются с нашими молельщиками. Они как муравьи, думаю я: молодые муравьи или старые – попробуй-ка определи. И с ними та же история: с этими громадными вязанками хвороста на спинах они ковыляют чуть ли не на четвереньках, почти целиком исчезли под ними.

Я хочу подняться. Хочу им помочь. Но не двигаюсь с места. По примеру остальных, всех тех, кто вокруг меня, делаю вид, что их нет.

Когда молитва завершается, я говорю Маджару:

– Я понял.

У него на лице появляется странная улыбка. Я думаю: здесь судят меня и всю нашу цивилизацию. Может быть, уже выносят приговор. Но, может быть, именно теперь и станет возможной дружба. После приговора. Вопреки всякому приговору.

С феллахами разговаривать легче не стало. В группе ли, один ли на один, при случайной ли встрече, при невинном ли вопросе – они по-прежнему таятся. Иногда достаточно мимоходом брошенного взгляда, и вот им уже нет надобности что-либо добавлять.

Тижани говорит:

Очертания всех видимых предметов начинают заволакиваться тенью. Пробуют голос собаки. В лимонно-желтом небе незаметно сгущается ночь. Вдалеке людей уже нет, есть только ветер, выпущенный на пустые, бесплодные просторы.

Я, Тижани из рода Улад Салем, встретил утром этих пришельцев, и я же их теперь собираю, снова веду к себе на двор, усаживаю на землю в кружок.

Я приношу два дымящихся блюда ячменного кускуса, приготовленного на бараньем жире с тыквой и сушеными бобами. Ставлю их посреди кружка гостей, а потом стоя наблюдаю за их трапезой.

Как и полагается, они едят молча.

Из-за изгороди доносится сопение собак. Они урчат и скулят в надежде на кусок. Если бы они могли сюда проникнуть, этим людям из ужина вряд ли чего бы досталось. Собаки, бывало, пожирали у нас даже новорожденных.

Безымянный говорит:

Ночь словно укрыла плато невидимым, глухим пологом из козлиной шкуры, но потемки пронизаны потоками запасенного тепла. Камень, на котором я устроился посидеть, пышет жаром. Разговоров мы избегаем. Ни у кого нет желания нарушить эту тишину. Неясные сгустки тени, прячущиеся там и сям, – вот и все, что угадывается на месте пришедших феллахов. Другие скоро подойдут. Весь день они держали нас на расстоянии. Осязаемы лишь мысли, которыми мы обмениваемся между собой, да горячечное, одышливое дыхание земли вдалеке. То же можно сказать и о колесе цвета яри-медянки, катящемся над горами на западе.

Прорезывается голос. Звучит он так, что ему нельзя с определенностью приписать иронию:

– Вы пришли сюда такими же крепкими в вере, как Бенавда, когда он отправился к Сиди Абдеррахману засвидетельствовать свое почтение верхом на льве?

Это один из феллахов. И снова тишина – тишина, в которой ничего не происходит.

– Да только, сдается мне, вы знаете ответ святого, когда Бенавда спросил у него, где бы он мог устроить льва на ночь. «В хлеву. Подле коровы». Ведь верно, так он и сказал: «Подле коровы»? А наутро, когда настало время уезжать, Бенавда пошел за своим хищником, который служил ему верховым животным, и что он увидел, вы тоже знаете. Льва в хлеву не оказалось. Его сожрала корова.

Это похоже на тебя, человек из рода Улад Салем.

– Мы не приводили с собой никакого льва, – говорит Хаким Маджар и при этом, похоже, улыбается.

Еще он добавляет:

– Вы можете спать спокойно.

Но тут вклинивается другой здешний голос:

– А скажи, настоящий святой знает, что он святой?

Я говорю себе: смотри-ка, что он этим хочет сказать? Откуда он это взял? Отвечает снова Маджар:

– Нет, конечно же, нет.

– А кто же тогда это знает?

– Раз человек боится обмануться, значит, он и впрямь обманулся, – произносит кто-то язвительной скороговоркой.

Ну, уж этого-то я узнал бы, даже если б его скрывала полная темнота. Это Лабан. Он продолжает:

– И это самая большая из иллюзий.

Маджар говорит:

– Они вовсе не стремятся к всеобщему признанию.

– Раз они не хотят признания, значит, они и так признаны.

И опять я думаю: это в твоем духе, человек из рода Улад Салем.

– Верно, – говорит Маджар. – Но они предпочитают не открывать свою святость. Они предпочитают оставлять людей в неведении относительно своих деяний и даже быть неверно ими понятыми.

Я говорю:

– Значит, они придут к вам за милостыней, а вы прогоните их камнями.

– Точно.

Это снова Маджар.

Я говорю:

– И вы поймете смысл их прихода лишь спустя много времени после того, как они уйдут, а то и вообще никогда не поймете. Где-то существуют четыре тысячи скрытых от мира авлийя – святых.

Этот разговор начинает действовать мне на нервы. Не следует давать воли чувствам, ни в коем случае.

Маджар говорит:

– Возможно.

Тут раздается глас, грубый и скрипучий – видимо, от редкого употребления:

– Это ежели вы ожидаете узреть их в человеческом обличье. Так нет же; увидите вы только горлиц, усеивающих белый купол. А после, уж поверьте, – только частые взмахи крыл в небе.

Прорывается стрекотание сверчков. Оно словно идет сверху, от звезд; такое впечатление, будто это они, звезды, вибрируют и посвистывают.

Я не отрываю от них взгляда. От гор тоже исходит неразборчивый рокот.

Тот же натужный человеческий голос – не ленивый и не лаконичный, а просто плохо привычный к тому, чтобы составлять фразы, – продолжает приподнимать покров ночи, как приподнимал бы некто скальные глыбы:

– Я знаю, где обретаются все авлийя. Они на горе. Сторожат. Верно говорю, они присматривают оттуда за всем нашим краем, им для этого не нужно сходить вниз. Их взгляд направлен на нас. Я знаю.

Но Лабан парирует:

– Ты знаешь. Но ведь может статься, что они и демоны, а? Почему бы и нет?

– Нет. Потому что стоит им увидеть несправедливость, как они прилетают, чтобы ее исправить.

Лабан:

– Может быть, это совсем иное. Может, это другие люди, и прилетают они для других дел.

– Нет, этого не может быть. Потому что их интересует только одно: великая священная война, которую они ведут против демона и его присных.

Лабан не выпускает добычу. Чего он не умеет, так это ослаблять хватку.

– А что, если они ведут воину совсем иного рода и мы не знаем, что это за война и за что они воюют?

– Этого не может быть.

Только бы он не вздумал спрашивать у них, почему же тогда сами они больше не прибегают к их помощи; только бы не использовал их собственного положения в качестве лучшего подтверждения своим словам. Он на это вполне способен.

– Я тоже кое-что знаю, – говорит он.

– Что?.. Что ты знаешь? – спрашивает феллах.

Помедлив, Лабан отвечает:

– Ничего.

Я чувствую, как в темноте напряглось нечто странное, вроде взгляда.

– Нет, ты скажи, – говорит Бусадия, другой феллах.

Лабан хранит молчание. Но спустя какое-то время все же говорит:

– Я знаю, что кое-кто огненным столпом ринулся в мир, чтобы его очистить, избавить от сомнений. Я вижусь с ним, и мы разговариваем каждый день. От него ничто не укроется.

На сем разговор обрывается. Я понимаю, чтó он хотел сказать.

Эмар говорит:

Нечто дерзкое есть в том, как с рассветом разоблачается эта земля. Остальные еще спят. Так же дерзки и глаза Каримы, когда она идет кому-нибудь навстречу. Но феллахи уже при деле. Там и сям на плато ночь пооставляла пятна синевы. Свежесть продолжает омывать эти высоты, вдали и в вышине рассекаемые крылами птиц, которых словно магнитом притягивает невидимое еще солнце, и их отчаянными криками. Дольше улежать я не смог. Такая же бесшабашность и у Каримы.

Несколько феллахов покидают деревню. Они удаляются вслед за своим ослом и очень быстро исчезают в облачке пыли. Оно колышется в воздухе еще и после того, как вереница скрылась за кромкой плато.

Это мгновение – из тех, в какие прячется детство.

Подходят собаки. Окружают меня и останавливаются. Дальше их фамильярность не простирается, а я их не подманиваю. Я стараюсь смотреть на горные складки вдалеке. Эти звери не из тех, кого хотелось бы подманить. Тянутся одна за другой длинные, неповоротливые, голые серые вершины, выгибают горбы навстречу непрестанному дрожанию воздуха, иногда распластываются, чтобы затем тотчас же выпустить черные когти.

В сопровождении троих феллахов приближается Маджар. Едва оказавшись рядом, он берет меня под руку.

– Ну что, можно начинать? Время подходящее?

На его лице улыбка. Я не понимаю. Потом до меня доходит.

– Почему бы и нет?

– Прямо сейчас? Вас это устраивает?

– Конечно, – говорю я.

Он продолжает улыбаться.

– Мы идем следом за вами.

Я поворачиваюсь и направляюсь к скале, высящейся неприступно, словно тюремный забор, отгораживающий плато от внешнего мира.

Маджар говорит:

– Можем ли мы чем-нибудь быть вам полезными?

Остальные совершенно бесстрастны, как если бы они отправили в поход только свои тела, а мысли и языки оставили позади, в деревне.

– Нет, – отвечаю я. – Это не требует помощи.

Я извлекаю из кармана предмет. Маджар спрашивает:

– Это то самое?

Шарик тотчас начинает сверкать на конце цепочки. Я киваю. Феллахи упрямо хранят равнодушие.

Похоже, Маджара он забавляет. Он людей всегда забавляет. Маджар говорит:

– Надеюсь, мы вам не мешаем.

Окруженные рассветом, мы ступаем размеренным шагом. Зажав цепочку между большим и указательным пальцами, я сосредоточиваю все внимание на шарике, который моментально начинает искриться. В тот же миг я ощущаю, как трое феллахов подобрались, напружинились – насторожились. Настороженность, должно быть, придает их лицам странное выражение – я просто кожей чувствую, как они смотрят. Смотрят, не желая видеть, принуждают себя смотреть.

Мы шагаем уже довольно долго. Они могли бы заговорить, высказать свое мнение по поводу нашего теперешнего занятия или чего угодно еще. Но упорно воздерживаются. В конце концов им уподобляется и Маджар.

Мы подходим к подножию вздымающейся к небу гранитной стены. И тут я ничего не понимаю.

Ничего не происходит.

Я поворачиваюсь к ним лицом. Маджар, как и остальные, возвращает мне безмолвный взгляд.

Я снова пускаюсь в путь. Мы идем вдоль подножия скалы. Через каких-то десять шагов, если не ошибаюсь, а то и меньше, тот, кто выглядит самым прокопченным, самым иссушенным (к тому же он самым молчаливый), произносит:

– Нет, спасибо; не стоит труда, мосье.

Он встает перед нами – худющий, измочаленный, скулы туго обтянуты кожей. Человек, который никогда не сидел за настоящим столом, в жизни не отведывал настоящей еды.

– Вполне выпутаемся сами, – говорит он. – Как-нибудь обойдемся, не беспокойтесь.

Он хотя и говорит то, что думает, но чего-то недоговаривает, не признается в главном. Все в нем противится самой возможности признания.

– Да ведь мы едва начали, – говорит Маджар.

Он удивлен. Повторяет:

– Он только-только начал.

И указывает на меня рукой. Я говорю:

– Зачастую требуется немало времени, чтобы достичь результата.

– Попробуем еще, – говорит Маджар. – Не бросим же в самом начале.

Феллах отвечает:

– Это как вам будет угодно. Раз вы считаете, что нужно…

Его глаза останавливаются на всем, на чем только могут останавливаться глаза, кроме нас. Он раздосадован и старается это скрыть.

Мы снова идем вдоль скалы. Я думаю: что-то его гложет и это что-то гложет и остальных. Достаточно взглянуть на их скорбные физиономии.

Солнце водопадом низвергается на горы. Но утро продолжается в одиночестве. Мы ступаем по камням, по грудам щебня, по иссохшим растениям, по красным пятнам лишая – остаткам перегноя. Взгляды Маджара и феллахов беспрестанно возвращаются к шарику, ощетинившемуся острыми лучиками.

Наверняка никто никогда не видел, чтобы феллах потел, какая бы ни стояла жара. У моих же спутников на лбу испарина. Им уже становится жарко, тогда как я с легкостью переношу это солнце и мог бы идти еще многие часы, если б оно оставалось таким же ласковым, как сейчас.

Но вот феллах не выдерживает и повторяет, хоть и видно, как тяжело ему даются эти слова:

– Не стоит труда, мосье. Мы вполне можем обойтись и без этого. Жить, как жили раньше. Продолжать ходить за водой к реке. Уж хуже точно не будет.

Бормочет:

– Не утруждайте себя.

Я удивлен, но не так чтобы очень. Маджар недоумевает и не старается этого скрыть. Тем не менее он остается спокойным – пожалуй, даже чересчур спокойным. Феллахи смотрят не на меня – на него.

Он говорит:

– Да нет же, это стоит труда. Сколько времени вы тратите на то, чтобы спуститься до самого низа, в долину, за бочонком воды?

– Это не имеет никакого значения. Спустимся.

– Когда река не пересохшая! И вы считаете, что это не стоит труда?

Мне приходит мысль, что настаивать не годится, что мы, возможно, копаемся в том, чего не следовало бы касаться даже пером. Даже дыханием. Все впятером мы неподвижно стоим посреди плато. Пять черных точек, затерянных под неистовством солнца.

Я думаю: настаивать не годится.

Маджар говорит:

– Что происходит? Что-нибудь идет не так, как надо?

Тот, который все время говорил за остальных, отвечает:

– Да нет, все идет как надо.

Тижани говорит:

Я сказал: «Да нет, все идет как надо», и тот, который отзывается на имя Маджар и который еще зовется Хакимом, спросил:

– Тогда почему же вы хотите, чтобы мы прямо сейчас все прекратили? Еще толком не начав? Вы что, не нуждаетесь в воде?

– Эх, еще как нуждаемся!

Он сказал:

– В воде, за которой не нужно ходить по многу часов?

– Конечно же, такая вода нам нужна. Конечно, еще лучше было бы, если бы она текла прямо у наших дверей, о Господи! Но мы вполне можем, как раньше, ходить за ней на реку.

Я пробежал глазами опоясывающую плато гранитную скалу цвета бордо. Обшарил взглядом ее выбоины и уступы, куски гладкой, словно у мельничного жернова, поверхности под косыми лучами солнца. И не нашел, чему вверить свое страдание. Я сказал:

– Правда, истинная правда, не стоит вам так себя утруждать. Право слово, не стоит.

Тут Азиз оторвался от блестящего шарика, который держал на цепочке тот, второй, и впервые сподобился открыть рот:

– Одному Господу известно, куда это может нас завести.

Но на пришельцев он посмотреть не захотел (или не смог?). Как и я.

Теперь и Юсеф заговорил:

– Нет у нас своего святого, вот что. Ежели когда и был, мы об том все равно не знаем. Живем без всякой защиты, без покровительства.

Маджар, их проводник, спросил:

– Хорошо, ну и что из того? Что бы это вам дало?

Он не понял. Не мог понять. Юсеф сказал:

– Да ничего. Так.

– Что «так»? – воскликнул этот Маджар. – Что «так»?

Я говорил себе: он не может понять, а рассказывать было бы слишком долго.

Маджар все искал что-то в наших лицах, искал и не находил.

Юсеф попытался ему объяснить:

– Ну, ежели б у нас был свой святой, как это полагается, он дал бы нам воду. Даже коли нам и не приходилось бы мотаться за ней к черту на кулички, и то бы дал. Нашел бы и дал. Сам.

Он говорил это отвернувшись, ни к кому не обращаясь. А ведь рядом были мы, феллахи, такие же, как и он. Но он обращался не к нам. Я знаю почему. Он не обращался ни к кому из присутствовавших.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю