Текст книги "Заря приходит из небесных глубин"
Автор книги: Морис Дрюон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
XII
Два русско-французских подростка
Среди подлинных недугов четы Кесселей была и маниакальная склонность к перемене мест, толкавшая этих хронически больных людей беспрестанно искать другой климат, более благоприятный для их слабого, но цепкого здоровья. К тому же стоило этим добровольным изгнанникам отдалиться от своей родины, как у них возникала потребность вновь обрести русское общество.
Ницца как нельзя лучше соответствовала этому двойному запросу. С середины XIX века высшая петербургская и московская знать вместе со всем, что сопровождает сезонные передвижения богачей, проводила зимы в тепле Средиземноморья. Как императрица Евгения ввела в моду Биарриц, так императрица Александра Федоровна одновременно с ней ввела в моду Ниццу, и с тех пор там образовалась настоящая славянская колония, процветавшая в 1900-х годах. Ее символом стали несколько золотых луковиц, возвышающихся над розовой черепицей ниццских крыш. Английская набережная с таким же успехом могла бы называться Русской.
Кессели прожили там пять лет, время, в течение которого старшие сыновья получали начальное образование в лицее Массена, а младший, у которого, как считалось, от рождения было слабое сердце, с очаровательной беззаботностью, ставшей главной чертой его характера, лишь поигрывал своими каштановыми кудрями.
В этом городе роскоши и легкомыслия Раиса Кессель отдалась своей страсти – бережливости, хотя щедрость Антона Леска, который так же настойчиво стремился давать, как она отказываться, вполне обеспечила бы семье безбедное существование. Но Раиса согласилась лишь на минимальную помощь от отца, предполагая жить на средства от тощей клиентуры (которую еще предстояло заново приобрести) своего мужа-инвалида. Она чуть не до сантима высчитывала малейший домашний расход и чинила заношенную до дыр одежду. Наверняка выглядеть в собственных глазах богиней лишений было для нее возмещением за погубленную судьбу. Не став ни актрисой, о чем мечтала, ни политической героиней, она утешалась, создавая условия для самоотречения, позволявшие ей восхищаться собой.
Она восхищалась собой и в своем старшем сыне Жозефе, который получал в лицее все награды. Этот ребенок жаждал учиться всему, чтобы все узнать, и проявлял явные способности к литературе. Он развивался как маленький колосс, и его энергия била через край. Был ли его младший брат, следовавший за ним как тень и в учебе, и в школьных проделках, менее одарен? Похоже, что нет, но мать это ничуть не заботило. Ее сердце по-прежнему целиком занимал первенец, ему одному и доставались вся нежность и снисходительность, на которые была способна эта суровая натура.
В лицее Массена Жозефу Кесселю повезло: целых три года, вплоть до экзамена на степень бакалавра, у него был совершенно незаурядный преподаватель классической литературы – Юбер Моран, который пробудил его ум и заставил осознать свое литературное призвание. Все или почти все подростки, если читают, хотят и писать. Отчасти это подражательное. Отсюда до настоящего писательства еще огромное расстояние. Нужны выдающийся дар и тот, кто будет его направлять.
Кессель впоследствии никогда не упоминал никакого другого учителя, кроме Юбера Морана, и само это имя сохранилось только благодаря его ученику, который, достигнув славы, всегда воздавал ему дань своей благодарности.
Не Моран ли посоветовал, чтобы старший из братьев Кесселей прошел лицейский курс философии в Париже? Во всяком случае, это стало поводом к очередному переезду.
Семья перебралась в ближайший парижский пригород, в Бур-ла-Рен, где была маленькая русская колония.
Ко второму экзамену на бакалавра Жозефу Кесселю предстояло готовиться в лицее Людовика Великого, а Лазаря записали в лицей Лаканаль, в Со.
Как чудесна жизненная сила юности, способная помимо многочасовой учебы проглатывать целые библиотеки, посещать музеи и исторические памятники да еще выкраивать время, обманывая свое нетерпение жить, чтобы пускаться в затеи, к которым ее поощряет снисходительное внимание взрослых!
Страсть к театру, обуревавшая в отрочестве их мать, проявилась и у обоих братьев. В свои шестнадцать и соответственно пятнадцать лет «Кессель-старший и Кессель-младший» (как были Коклен-старший и Коклен-младший) основали театральную труппу, набрав в нее нескольких товарищей из своих лицеев. В труппе выделялся почти гигантским ростом еще один будущий писатель, сын первого председателя Счетной палаты Реймон Пейель, который приобретет известность под псевдонимом Филипп Эриа.
Удивительным было то, что эти актеры, чьим усам еще только предстояло вырасти, выступали с пьесами Куртелина и Франсуа Коппе на общественных сценах. Мэры рабочих предместий оказывали им хороший прием, поскольку представления были бесплатными.
Эти игры закончились 4 августа 1914 года. Разразилась война. Опасаясь, как бы не повторилось вторжение 1870 года, Раиса Антоновна перебралась обратно в Ниццу, забрав с собой больного мужа и свое нетерпеливое потомство.
Жозеф хотел сразу пойти добровольцем, но ему было всего шестнадцать с половиной лет. Желая служить, как-нибудь приобщиться к героизму, он стал помощником санитара в военном госпитале, недавно расположившемся в гостинице на городских холмах. И за ним, как всегда, последовал, словно тень, брат Лазарь.
Разорванная плоть, гной или черви в открытых ранах, ампутации, жар, смрад гангрены, крики, хрип и бред, запавшие глаза агонизирующих, их пальцы, долго, отчаянно, тщетно цепляющиеся на краю смерти за чью-нибудь сочувственную руку… Хотя этот госпиталь был далеко от фронта и в него доставляли только транспортабельных раненых, здесь все, описанное Толстым в «Севастопольских рассказах», было ужасающе зримым и осязаемым.
Суровое испытание для двух влюбленных в поэзию и театр подростков. Стойкость старшего, его склонность к героизму и вера в собственную неуязвимость, которая уже уравновешивала в нем вполне оправданный ужас, позволили ему совершить это чудовищное путешествие без ущерба для себя. Он участвовал в эпопее.
Но вряд ли то же самое можно сказать и о Лазаре, более юном и хрупком по натуре. Он был воспитан вне всякой религии, и тем самым его подсознание лишилось малейшей защиты от главных вопросов, которые возникают в этом возрасте при виде смерти. Никто, и в первую очередь он сам, не подозревал, что вместе с ним госпиталь Ниццы получил еще одного раненого, чья рана таилась где-то в глубинах души.
В 1915 году семейство Кесселей опять в Париже, в более чем скромной квартирке на улице Риволи, но не на улице Риволи прекрасных аркад и красивых апартаментов между площадью Согласия и Пале-Руаялем, а на улице Риволи старых кварталов и старинных серых домов, давших приют мелким ремесленникам и мелким судьбам.
Тут была уже не бережливость, а настоящая нужда. Война пресекла перемещение русских денег, и помощь, которую Раисантонна, несмотря на свою уязвленную гордость, принимала от отца в силу необходимости, перестала поступать. Впрочем, щедрому Антону Леску предстояло умереть той весной, а его сыновья ничуть не были расположены делить со своей далекой сестрой отцовское наследство, на котором история в любом случае скоро поставит крест. Прощай, уральское богатство!
Сам такой же больной, как и его больные, тоже бедняки по большей части, доктор Кессель получал крайне малый доход от своей практики. Он был добр, он был терпелив, и жизнь после Литвы научила его удовлетворяться малым.
Совсем другим был характер у его детей, особенно у старшего. Наделенный в свои семнадцать лет потрясающей жаждой жизни, Жозеф Кессель грезил о славе, власти, приключениях, деньгах, роскоши и позже охотно признавался, что прочувствовал этот период семейной нищеты как болезнь.
Но против общества он не бунтовал. Ему, как это часто бывает, хотелось лишь выкроить себе там место, что он и сделал, используя свои дарования и выносливость.
Как раз тогда он с восторгом прочитал «Братьев Карамазовых» и извлек оттуда идею, которая надолго станет его девизом: «Все дозволено». Со всеми ее губительными последствиями.
В необычайно короткий срок он подготовил свой лицензиат по филологии и в то же время возобновил вместе с братом Лазарем театральные представления, восполняя самоуверенностью недостаток мастерства.
Из-за войны Париж лишился всех способных носить оружие мужчин. На парижских подмостках подвизались лишь старые заслуженные комедианты, игравшие роль молодого Родриго, да юнцы-любители, на которых при необходимости напяливали камзол его отца, дона Диего.
Таким образом, двум драматургам-новичкам удалось (ценой каких хлопот и усилий!) поставить у Андре Антуана, основателя «Вольного театра», патриотически-благотворительный спектакль. Поддержку им оказали несколько прославленных мастеров декламации, оставивших свое имя в анналах «Комеди Франсез», таких как Поль Моне и де Макс, а руководил мероприятием математик Поль Пенлеве, депутат и будущий глава правительства.
Обстоятельства, а также снисходительность, с которой относятся к юности, если она горяча, обеспечили этому представлению благожелательный триумф. Старые прорицатели, хоть и не заметившие у старшего из братьев Кесселей зачаток литературного таланта, все же рассмотрели в младшем исключительное актерское дарование. Андре Антуан заговорил о призвании, а знаменитый и высокопарный де Макс, трагик румынского происхождения, вызвался давать молодому человеку уроки драматического искусства. В тот день к ним заглянула сама судьба.
Чуть позже Жозеф Кессель по рекомендации Юбера Морана, своего преподавателя из Ниццы, поступил в «Журналь де Деба». Старая фирма, а лучше сказать, учреждение, просуществовавшее более века. Там все еще пользовались столом, за которым сидели Шатобриан, Мериме, Ипполит Тен; а некоторые старые редакторы в своих тесных кабинетах еще писали гусиным пером. Для этой газеты, которую читали в основном политические, дипломатические и финансовые круги, влияние было важнее информации. Она считалась разумно реакционной, без излишеств – газетой серьезных талантов и солидных состояний.
Ее владельцем был граф де Налеш, рослый элегантный клубмен, разъезжавший в коляске с ливрейным кучером и лоснящимися лошадьми. Ему принадлежат весьма красивый частный особняк на углу улиц Вано и Шаналей, где некогда плели свои интриги дамы Директории. Г-жа де Налеш жила там довольно укромно, хотя и опасливо.
Когда из-за нескольких немецких снарядов, упавших в квартале Сен-Жермен, автобусный маршрут пустили через улицу Вано, она вынудила службу надзора за путями сообщения положить на мостовую слой соломы, чтобы тяжелые машины ездили потише и, не дай бог, не сотрясали ее особняк. Так протекала жизнь всего в двухстах километрах от тех мест, где бесконечная война косила, как траву, целое поколение французов.
Когда сорок лет спустя, будучи другом племянниц и наследниц графини де Налеш, я посетил особняк на улице Шаналей, прежде чем его купил греческий судовладелец, мне бросились в глаза обшитые позументом шторы, все еще красовавшиеся на своем исконном месте и удивительно свежие, хотя их велела повесить еще мадам Тальен.
Этьен де Налеш был бы изрядно удивлен (хотя ничуть не шокирован, его это скорее позабавило бы), узнав, что длинноволосый молодой человек, который делал у него первые шаги в журналистике, комментируя новости из России и публикуя рассказы, тоже навеянные этой страной, нанят фигурантом в «Одеоне», где каждый вечер выходит на сцену то алебардщиком, то санкюлотом, то старым имперским гвардейцем, выделяясь, правда, лишь высоким ростом, крепким сложением и особой неуклюжестью.
Доктора Кесселя это удручало. Ни журналистика, ни лицедейство не были в его глазах достойным поприщем. Ему, приехавшему из такого далека и с таким трудом, ценой собственного здоровья получившему свои дипломы, виделся лишь один путь для столь одаренного юноши: получение ученой степени и преподавание. Сын профессор стал бы наградой и честью для его измученного сердца и пошатнувшейся жизни. Но отец был слишком слаб, слишком устал, чтобы бороться с бурными амбициями, обуявшими обоих братьев.
Осенью 1916-го, в год Вердена, они вместе участвовали во вступительном конкурсе Консерватории драматического искусства, учреждения, которое открывало большие возможности, потому что являлось прихожей «Комеди Франсез».
Жозеф, прошедший без особого блеска, выбрал себе псевдоним д’Урек (офранцуженное русское слово дурак), заключив пари с отцом, который не верил, что он на это решится.
Лазарь, удостоившийся единодушных поздравлений жюри, придумал себе в память о Сибири, где увидел свет, псевдоним Сибер.
Под этим именем он и познал мимолетную известность.
XIII
Последний этап
В Консерватории драматического искусства, этом необычном учебном заведении, где учат ремеслу иллюзии и профессии бреда, завершилось мое посюстороннееи соединились две нити моей жизни, одна с бразильского экватора, другая из русской степи, поскольку именно тут встретились мои родители.
Я назвал актерство ремеслом иллюзии, потому что лицедеи, окруженные картонными замками и марлевыми лесами, должны на несколько часов убедить публику в подлинном существовании вымышленных персонажей, столь же нереальных, как бархат и дерюга, тафта и кружева, в которые они вырядились. А профессией бреда – потому что те, кто ею занимается, обречены никогда не быть самими собой, а изображать то королей, то мятежников, то обывателей, то нищих, то трусов, то героев и, беспрестанно перелезая из одной шкуры в другую, наделять плотью, голосом и жестами чужие страсти или нелепые характеры, падать замертво, сумев не пораниться при падении, и тотчас же вскакивать, принимая желанные аплодисменты.
Неудивительно, что столько комедиантов, сойдя со сцены, все еще играют роль, бросая на ветер приказы или отдавая на поживу прохожим свою любовь. Постоянно быть двойником того, кто не существует, не обходится без риска.
Меня часто спрашивали, не испытывал ли я в юности искушения стать актером. Даже мысль об этом никогда меня не касалась. Никогда бы я не смог изображать кого-то другого, кроме себя самого, и произносить написанные другими слова. Атавизм тут совсем не проявился.
Призвание двух породивших меня существ было лишь тем обстоятельством, которое их соединило, последним поворотом божественного гончарного круга.
Я сказал, что братья Кессели попали в Консерваторию из-за своей страсти к театру, охватившей их еще в детстве, особенно младшего.
Моя мать уже была там. И прошла вступительный конкурс с некоторым блеском. Знаменитый Муне-Сюлли даже назвал ее «одержимой». В самом деле, внучка бразильской поэзии, лангедокского сумасбродства и фламандской музыки и впрямь была одержима страстью к собственной персоне и видела в трагедии лишь средство стать романтической и блистательной героиней, о чем мечтала.
Однако ее семья, считавшая себя буржуазной, хотя ничуть таковой не была, тоже косо смотрела на театральные подмостки как на занятие малопочтенное, и единственным приемлемым для нее путем была Консерватория, поскольку оттуда, как правило, попадали в «Комеди Франсез».
Детство моей матери не было счастливым. С одной стороны – отсутствие отца, с другой – материнская нелюбовь.
Чтобы избежать существования, казавшегося ей заурядным, она рано вышла замуж, за рисовальщика Роже Вильда, отнюдь не лишенного таланта. Тот был сыном швейцарца, но из-за какой-то неведомой мне драмы оказался брошенным на улицах Парижа. В десять лет его приютили в публичном доме, где он оказывал мелкие услуги и бегал за покупками для дам, которые его баловали. Там он и вырос, оттуда и поступил в академию рисования. Моя мать быстро заметила, что с ним ее надежды на прекрасное будущее вряд ли осуществятся.
Когда началась Великая война, он ушел добровольцем, чувствуя, как и каждый здоровый мужчина, что обязан это сделать.
Моя мать умерла почти в столетнем возрасте. Разбирая оставшуюся после нее груду бумаг, прежде чем предать огню большую часть, я обнаружил связку писем 1915–1916 годов, которые он отправлял ей с фронта почти каждый день.
Я вскрыл наугад некоторые из этих плаксивых и отчаянно однообразных посланий. Писавший жаловался на все: на дождь, на скуку, на мелкие недомогания. Надо остерегаться оставлять после себя ничтожные письма.
Вскоре они стали отдаляться друг от друга и после моего рождения порвали окончательно. Хотя она ездила к нему в часть раз или два, и не без трудностей.
Я виделся с первым мужем моей матери лишь раз в жизни, почти полвека спустя. Он делал с меня карандашный портрет для какого-то литературного еженедельника по случаю моего избрания в Академию. Странный тет-а-тет. Мне пришлось в течение часа позировать уже пожилому человеку, чью фамилию я носил несколько месяцев и которому поручили запечатлеть черты того, кто мог бы быть его собственным сыном. Делая вид, будто ничего не знаем, мы называли друг друга «мсье» и придерживались банальностей.
В 1987 году я узнал из газет о его смерти в девяносто три года. Согласно траурному извещению, со второй семьей ему повезло больше.
Моя мать была невысокая, худощавая, живая, очень темноволосая и пылкая – это читалось в ее глазах. Она хотела пробуждать страсти и была жадной до похвал и знаков почитания. Ей нравилось блистать. Нравилось, увенчав себя белой эгреткой, разъезжать на заднем сиденье открытой машины с черным шофером, предоставленной капотным предприятием ее отца.
Проведя свои молодые годы довольно бурно, она впоследствии старалась представить дело так, будто они были пронизаны одной лишь великой трагической любовью, плодом которой я и стал. Мне никогда не приходило в голову порицать ее за это; я упрекаю ее лишь за утаивание и еще за то, что она, желая придать себе великолепия в моих глазах, рядилась в образ скромности, который отнюдь не был правдивым. Ничто и никогда не остается скрытым, завеса тайны в конце концов падает. Сопоставляются факты, выплывают наружу свидетели былых времен, сообщая вам неизвестное так, будто оно общеизвестно. Идеальный образ превращается в нагромождение лжи, и от него остается лишь пепел…
Консерватория вовсе не была школой добродетели, а война, как и все войны, раскрепостила нравы. В шестидесяти лье от Парижа смерть каждый месяц косила десятки тысяч молодых людей. И тем, кто возвращался на побывку, и тем, кто уходил на фронт, все казалось дозволенным. Узы благомыслящей морали трещали по швам. Когда вокруг творилось столько ужасов, людям требовалось чем-то опьянить себя.
Вращаясь не только в театральном кругу, моя мать часто посещала также монпарнасские кафе, где встречались художники и литераторы – будущие знаменитости. Почему она рассказывала мне так мало?
За ней ухаживали скульптор Задкин и эстет Андре Жермен, сын основателя «Лионского кредита». Оказалась она и на пути молодого американского поэта Алана Сигера, который вскоре погиб на фронте, написав стихотворение, вошедшее во все антологии: «I have a rendez-vous with death».
Я обнаружил два любопытных и трогательных письма, отправленных в одном конверте: одно от Пикассо, другое от Аполлинера, который, узнав, что она больна, беспокоился за ее здоровье. Она нравилась.
Была у нее связь (если можно назвать связью то, что не связывает) и со старшим из братьев Кесселей, тем, кто меньше годился для сцены, но зато имел внешность и силу молодого буйвола. Моя мать была старше его на пять лет. Если она воображала, что они смогли бы стать парой в жизни, значит, в очередной раз ошиблась, к чему уже привыкла. Впрочем, он скоро ушел, едва достигнув возраста, годного для армии и авиации, где, как известно, вел себя достойно. Быть может, она упрекала его за то, что он предпочел ей войну и Францию.
Никогда, даже узнав, что мне все известно, она не упоминала мне об этом эпизоде своей жизни. Впрочем, я впервые услышал о нем лишь на седьмом десятке. Да и Жозеф Кессель, даже в то время, когда мы были очень близки, когда делили зарю и ночь, опасности и тяготы изгнания, когда вечера с обильной выпивкой располагали к самым откровенным признаниям, ни разу не обмолвился об этом и намеком. Просто вздыхал, когда произносилось имя моей матери. Но такие вздохи хранят память о женщинах, умеющих создавать драмы.
Свою пылкую душу она обратила к другому Кесселю – Сиберу, который был младше брата на год, а главное, гораздо более хрупок.
XIV
Самоубийство Рюи Бласа
Кем же был этот подросток, так и не ставший отцом ни для моих чувств, ни для памяти и называть которого этим словом мне всегда было трудно и непривычно, даже если на язык не подворачивалось никакого другого?
Говоря о нем, я использовал его театральный псевдоним, Сибер,что лишь добавляло ему нереальности, или же обозначал, да и сейчас обозначаю, как-нибудь иносказательно. Нелегко называть то, чего нет.
Лазарю Кесселю было семнадцать лет, когда началась его связь с моей матерью, и двадцать один, когда он убил себя. Меж тем и другим мелькнул я – как перебегают, торопясь, через опасную дорогу.
Все его однокашники по лицею или Консерватории, с которыми я встречался за свою жизнь, описывали его в одной и той же лирической манере. Он оставил у них впечатление исключительной красоты в ореоле юношеской славы; казалось, он нес в себе искру гениальности.
Таким мне его описывали Филипп Эриа и Марсель Ашар. Историк Пьер де Лакретель, старший брат академика и мой драгоценный сотрудник под конец своей жизни, встретил Сибера в день его самоубийства, недолго поговорил с ним, нашел, что у него немного потерянный вид, но ничего не заподозрил.
На нескольких сохранившихся фотографиях изображен молодой человек с действительно красивым лицом и бесконечно печальным взглядом. Но только та, где он снят на смертном ложе, по-настоящему совпадает с воспоминаниями его друзей. Профиль совершенной лепки, мраморная шея в распахнутом вороте белой сорочки: это романтический герой из иллюстраций к «Вертеру» или «Ночам» де Мюссе; это абсолютный Гамлет при опускании занавеса. «The rest is silence…» [7]7
«Дальше – тишина…» (англ.)
[Закрыть]
Фото попалось мне на глаза почти шестьдесят лет спустя, в пачке бумаг, которую я получил по смерти Жозефа Кесселя, словно он назначал меня хранителем этих хрупких обломков.
Банальные архивы отрочества: школьные тетрадки, несколько черновиков – стихов или трагедий в подражание Гюго; несколько глав романа без названия, начала и конца; также несколько карандашных набросков, в которых чувствуется неплохая рука; два письма с каникул последнему преподавателю французского с перечислением того, что читает. Восторгается «Красным и черным» Стендаля, Мопассаном, называет посредственной «Жестокую загадку» Поля Бурже.
А также жалуется на отца, который требовал от него получить степень бакалавра до поступления в Консерваторию. Они с братом отшагали три километра, чтобы рукоплескать своему кумиру, трагику Полю Муне, который выступал в Довиле, и весь обратный путь вдоль пляжа декламировали стихи.
Несколько торопливых записей на листках в клеточку, вырванных из классных тетрадей, свидетельствуют о какой-то смуте в душе.
То он говорит, что у него чувство, будто сходит с ума, и решает потребовать от отца, чтобы тот забрал его из лицея и поместил в сумасшедший дом, потому что его преследуют навязчивые идеи насчет реальности внешнего мира. То объявляет, что через восемь дней его уже не будет в этом мире. Хочет выкрасть револьвер из тумбочки родителей и застрелиться в какой-нибудь улочке, или рядом с железной дорогой, или в полях. Но что станет с его «я»? Он рассматривает все возможности потустороннего. «Окажется ли это миром других представлений? Больше ли там страданий или меньше? Или же это полное уничтожение, как утверждают материалисты? Или ап и рай верующих?» А потом, недоумевая, кой черт дернул его писать все эти «бредни», заявляет: «Может, я и не убью себя в ближайшее воскресенье». Ему было, наверное, шестнадцать лет. Но какой же мало-мальски мыслящий подросток не проходил через период метафизических сомнений? Или же в этом ускользнувшем от времени свидетельстве надо видеть настоящую предрасположенность к самоубийству?
В 1917 году он еще подписывает свой ангажемент у Режан как «Л. Кессель» – маленькая роль в пьесе «Госпожа Бесцеремонность», восемь франков за вечер. Сибер продержатся там только три года, пока учился драматическому искусству.
В Консерватории его упрекали за недостаток усердия, но он закончил ее с первой наградой по драме и комедии, сыграв сцену из «Рюи Бласа» и удостоившись аплодисментов жюри (во главе с академиком Марселем Прево), которому вообще-то аплодировать не полагалось.
Театр, театральные события значили тогда гораздо больше, чем сегодня; они оправдывали даже существование особой ежедневной газеты «Комедия». Пресса уделила большое внимание этому триумфу. Администратор «Комеди Франсез» немедленно ангажировал молодого Сибера, которому предстояло дебютировать в «Одеоне». Пресловутый де Макс, принц актеров-кривляк, даже сказал ему (вполне театрально): «После тебя я уже никогда не смогу играть Гамлета!» Можно ли вообразить себе более прекрасное начало карьеры?
Два месяца спустя в маленькой гостинице Латинского квартала он пустил себе пулю в сердце.
Газеты снова предоставили ему свои колонки. Для всех этот конец казался необъяснимым. Одни сообщали, что за несколько часов до самоубийства молодой актер позаимствовал у друга двести франков и купил себе револьвер. Другие, морализаторы, во всем винили неврастению, в которой молодежь погрязла после войны, и писали даже, что эта смерть стала дурным примером. Очень консервативная «Журналь де деба» доброго г-на де Налеша опубликовала весьма достойную статью, сопроводив ее соболезнованиями, тоже весьма достойными. Но наилучший заголовок дала, конечно, «Юманите»: «Самоубийство Рюи Бласа». А дальше – снова тишина.
Моя мать, разумеется, нашла в этой драме повод возвысить свою трагическую роль – безутешной жертвы великой разбитой страсти. И возложила вину на семью Кесселей: на старшего брата, не оказавшего поддержки младшему, и на родителей, которые были к ней так холодны, что довели своего сына до отчаяния. Она решила забыть, что эта возвышенная любовь уже подходила к концу, что любовник не жил с ней уже несколько месяцев и не хранил никакой верности. Его смерть подарила ей рану, которая долгие, очень долгие годы возвеличивала ее судьбу.
Посюстороннее порой подает нам странные знаки. Помню, как после поражения 1940 года я встретил у друзей в Аженэ одну очень красивую женщину, сбежавшую из Парижа, – едва сорока лет, стройную и очень обаятельную. Прекрасные черты, прекрасный, чуть глуховатый голос, что лишь добавляло ей очарования; благородство в манере держать себя и никакого жеманства. Она была русского происхождения.
Во время долгой прогулки, которую мы совершили на природе, самым естественным образом согласовывая наш шаг, она дала мне понять, сдержанно, почти намеками, что была не то любовницей, не то невестой красавца Сибера, то ли до, то ли после его отдаления от моей матери.
Из ее слов можно было заключить, что они намеревались пожениться. В любом случае, она хранила в сердце светлое воспоминание и боль от разбитой надежды. Глядя на меня, говоря со мной, она воскрешала прошлое.
Я никогда больше не видел эту женщину; но она тронула меня за душу, и я никогда ее не забывал.
У каждого своя правда…
Кессели, в свою очередь, считали, что именно моя мать сыграла тут роковую роль, и, быть может, не совсем ошибались.
Всякое самоубийство ставит перед живыми вопросы столь же мучительные, сколь и напрасные.
Разумеется, на протяжении всего моего детства от меня скрывали, каким образом умер этот родитель, у которого было только имя. Мне говорили, что его унесла эпидемия испанского гриппа. Но моя мать слишком долго тянула с этой тайной. Рано или поздно она бы все равно открылась. Когда правда настигла меня – случайно, внезапно, а как именно, еще расскажу, – мне было около восемнадцати лет. Не лучший возраст, чтобы узнать, что передавший вам жизнь положил конец своей собственной.
Это оставило в моей душе рану, которую излечила только война, то есть непосредственная опасность смерти. Но тогда я был уже старше, чем тот, кто меня породил.
Характер, как и тело, вырабатывает свои средства защиты. И люди, влачащие, словно свой крест, мало для кого тайное самоубийство отца или матери, склонны тут, думаю, к некоторой снисходительности, поскольку видят в нем оправдание своих ошибок или неудач.
Но сколько неразрешимых вопросов я задал себе в эти несколько лет! Зачем было убивать себя на пороге славы? Из-за уверенности, что уже ничто и никогда не будет столь же прекрасным, или не желая, чтобы стало хуже? Из-за какого потрясения появилась трещина в хрустале?
Предсмертная записка, которую оставил этот романтический герой, не дает никакого ответа.
Странное послание, всего в одну страничку, адресованное «Тем, кто меня любит, если они действительно меня любят, а не считают, будто любят» и написанное не обычным его почерком, а необъяснимо непохожим, словно кто-то другой, проникнув в него, водил его рукой.
«Когда вы узнаете, ничуть не печальтесь. Поскольку эти последние минуты – первые минуты моей жизни,когда я познал наконец успокоение и счастье, глубокие, огромные и абсолютные. Поверьте, эти несколько мгновений совершенной радости и безопасности стоят, в своей краткости, целой жизни, если это жизнь беспрестанно терзаемого страхами, распинаемого каждым мигом мученика нервов. Так что – ни слезинки. Но радость, великая, полная и бесконечная радость возносит меня сейчас, подобно широкой волне… Это тем, кто любит меня ради меня, а не ради самих себя».
И он подписался снова: «Лазарь».
Такая экзальтация, такой восторг перед смертью разверзают бездны для мысли. Он умер не от отчаяния, не от упоения славой… Просто был «хороший день, чтобы умереть…». Это была смерть человека, спешившего покончить со страхом жить, а стало быть, и страхом умереть… В патологии это называется «тревожный раптус». [8]8
Раптус – приступ неистового возбуждения, импульсивный порыв в депрессии.
[Закрыть]
Без сомнения, этот сраженный Гамлет всегда был обречен «not to be». [9]9
«Не быть» (англ.).
[Закрыть]
Ничто не указывает на то, что мое недавнее и хрупкое существование занимало какое-либо место в его мыслях или имело там какой-либо вес. Ни одно свидетельство, ни одно написанное слово, ни одна реликвия не позволили мне заметить, было ли оно ему в радость или в тягость и было ли вообще хоть чем-то, кроме сожаления, в его финальном жесте. Собственно, я остался за пределами этой короткой судьбы, начертанной неким внутренним роком.
И вместо отца передо мной оказывается генетическая абстракция.