355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Дрюон » Заря приходит из небесных глубин » Текст книги (страница 13)
Заря приходит из небесных глубин
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:42

Текст книги "Заря приходит из небесных глубин"


Автор книги: Морис Дрюон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

IV
Лицей среди деревьев

Бывшее охотничье поместье герцогов Конде (от которого и поныне сохранилось лучшее из его зданий – великолепный павильон, построенный Мансаром), лицей Мишле занимает у самых ворот Парижа уникальное положение. Раскинувшийся на шестнадцати гектарах – почти площадь острова Сите, – с парком, глубокими аллеями в окаймлении дивных деревьев, он уже располагал, когда я там учился, бассейном и обширными спортивными площадками, что было редкостью по тем временам. Весной каштаны на его террасах отягощались бело-сиреневыми пирамидальными соцветиями.

Он был основан в 1864 году как лицей Имперского принца. Бедный Эжен Луи Наполеон, разделивший изгнание своего отца и погибший в двадцать три года в Африке от рук зулусов! Лицей сохранил его бронзовую статую, которая изображает школяра того времени.

Слова имеют решающее значение. Вторая империя исчезла быстро. Но лицей остался имперским, правда на иной лад. Установилась традиция посылать туда на учебу сыновей туземных элит колониальной империи Третьей республики. Когда наши бывшие владения обрели независимость, я нередко узнавал в президентах и министрах новых государств былых пансионеров, носивших серые блузы, – своих однокашников. Среди самых известных питомцев лицея Мишле числится генерал Вейган; в те времена его еще звали Максимом де Нималем, он был ребенком неизвестных родителей, но пользовался покровительством монарших семей.

Именно воспоминание об этом лицее вдохновило поэта Фернана Грега назвать свой первый поэтический сборник «Домом детства».

В этом доме я завершил свое среднее образование. Как мне не питать к нему благодарность? Как не питать благодарность к своим учителям, которые почти все были превосходны?

Жан Лишнерович, прекрасный наставник юношества, укрепил во мне основы французского и латыни. Он был моим первым вожатым, и я проникся к нему привязанностью. Я продолжал видеться с ним и после того, как покинул его пятый класс, а он достаточно любил меня, чтобы часто уделять мне свое время на перемене. Мы беседовали, шагая по прекрасным террасам; он советовал мне, какие книги читать. Я обязан ему тем, что очень рано ознакомился с «Зильберманном», одним из прекраснейших романов эпохи. Благодаря ему же родилось мое восхищение Жаком де Лакретелем. Мог ли я тогда помыслить, что в тот день, когда вступлю во Французскую Академию, Лакретель усадит меня рядом с собой?

Фамилия Лишнерович будет прославлена его сыном Андре, гениальным математиком, который удержит французскую математическую школу на одном из первых мест в мире.

Пропустим мой четвертый год, который был весьма средним. Наш преподаватель словесности, человек довольно славный, уже в возрасте, не обладал природной властностью и, хоть и сангвиник (или же как раз поэтому), был неспособен утихомирить наш галдеж. И мы с детской жестокостью устраивали ему сущий ад. На самом-то деле мы первыми от этого страдали.

Прежде я получал премии по французскому, латыни и истории. В тот год я отличился только по рисунку, благодаря молодому учителю Мету де Пеннингему, которому предстояло позже открыть собственную мастерскую и выучить многие поколения отличных художников.

Все встало на свои места, когда я попал к великолепному педагогу Жану Лескофье, который учил меня два последующих года. Он разрывался между двумя своими страстями – к Греции и Скандинавии, что не так уж противоречиво, если вспомнить, что Аполлон был сыном Зевса от северянки.

Классная комната Лескофье была увешана большими фотографиями самых прекрасных греческих монументов. Он не только заставлял нас переводить Гомера; он позволял нам окунуться в эллинизм, жить в древних Афинах. Мы сидели в театре, где играли Еврипида, шагали по улицам, встречая Перикла. Я забыл свой греческий, но навсегда сохранил любовь к этой Греции.

На каникулах Лескофье, переводчик Бьернсона, уезжал к норвежским фьордам. Он достаточно ценил меня, чтобы после сдачи экзамена на степень бакалавра предложить мою кандидатуру на должность ассистента преподавателя французского в университете Аархуса, на лето. Но дело тогда не сладилось, и я посетил Данию лишь много позже.

Насколько же учителя того времени были близки к нам! Они почитали нас уже за взрослых, которыми нам предстояло стать. Проявляли бесконечное внимание к нашим дарованиям и способствовали тому, чтобы мы смогли осуществить свои возможности, – это и было их самоотверженным призванием.

Не могу не упомянуть о Жане Бонеро, который на протяжении всех этих лет был моим преподавателем английского. Он руководил журналом «Ревю д’этюд англез». Там-то и вышла в свет первая из когда-либо опубликованных мною работ. Я еще учился в лицее. Собственно, он сам и побудил меня написать ее. Этот маленький этюд, навеянный воспоминаниями моей матери, касался парижских лет Алана Сигера, молодого американского поэта, о котором я упоминал выше.

Я был в классе Лескофье, когда в Малом дворце открылась выставка итальянского искусства от Чимабуэ до Тьеполо. Потрясающее событие!

Сегодня привычно видеть, как в каждой столице по очереди выставляются собрания произведений какой-либо страны, или эпохи, или одного художника – с широким оповещением в средствах массовой информации, с толпами и длиннейшими очередями у дверей музеев. Но в 1935 году подобное произошло впервые, или почти. Все искусство одной страны, хотя и весьма полно представленное во французских коллекциях, развернуло на наших глазах изобилие своих шедевров. Около пятисот полотен и шесть веков гения.

Побывав там единожды, я возвращался еще раз двадцать. Стоило мне выкроить два часа свободы, как я уже сбегал по лестницам метро, чтобы попасть в Малый дворец. Раздобыв себе каталог выставки, я сделал надрезы по краю страниц, и таким образом у меня получился алфавитный указатель. По сравнению с роскошными толстыми каталогами на глянцевой бумаге, изобилующими цветными репродукциями, – настоящими художественными изданиями, которые делают в наши дни, – тот был совсем скромным. Но эта тоненькая брошюрка, чья бумага уже пожелтела, открывалась вступительным словом Поля Валери, которое я приглашаю вас перечитать:

«В этот критический для всех человеческих дел момент, когда народы вооружаются, а вселенская тревога парализует жизнь и затрудняет общение между людьми, сокровища редчайшей красоты, когда-либо созданные искусством художника и скульптора, собраны здесь, чтобы подарить нам мгновение чистой, безмятежной радости и восхищенного созерцания».

И Валери пишет дальше: «То, что требуется сегодня от бегуна, игрока в теннис, от желающего отличиться атлета – разумные упражнения, строгая дисциплина, свобода, достигнутая долгим самоограничением, – любопытно контрастирует с той малостью, которой хватает, чтобы выглядеть художником… Удивлятьдлится недолго; поражатьне является долговременной целью. Но заставить людей вновь и вновь вспоминать тебя, внушить великое желание вновь и вновь любоваться твоими творениями – значит метить не в преходящий миг человека, но в самую глубину его существа».

Сказанное вполне достойно представших перед нами в залах Малого дворца сокровищ, всего того божественно прекрасного, что произвели Сиена, Флоренция, Рим, Венеция… Боттичелли, Веронезе – я перелистывал алфавит человеческого гения. Восхищенно замирал перед Джотто, Паоло Учелло, Карпаччо, Мантеньей, Гирландайо, Лоренцо ди Креди, Верроккьо, Рафаэлем, Кранахами, Филиппо Липпи, Леонардо, Микеланджело. Мифологические сцены, библейские видения, картины для алтарей, пейзажи, архитектурные формы, но все населенное человеком – я упивался этой щедростью, щедростью и совершенством. Стоял, зачарованный портретами Бронзино и Тициана, воплотившими человеческое лицо в его величии.

Я нашел свои любимые века; мои вкусы определились; оттуда я не возвращусь никогда, и в любой моей будущей наклонности, во всяком моем выборе останется отпечаток этих часов и этого долгого восхищения.

V
Классическое образование

Итак, шесть лет подряд с портфелем, набитым тетрадями и книгами, или со словарями под мышкой я садился в автобус, отходивший от мэрии Кламара и доставлявший меня в Ванв, к парку моего лицея.

В автобусах тогда имелась задняя платформа, где можно было стоять на свежем воздухе, там-то я обычно и устраивался.

Внутри мне часто попадался некий пожилой, тощий и очень прилично одетый господин. Он меня просто завораживал, поскольку беспрестанно хлопал себя по левому плечу правой рукой, словно хотел поправить свое шерстяное кашне цвета баклажана, а еще, регулярно разевая рот во всю ширь и жутко, судорожно скалясь, сильным толчком высовывал язык. Позже я узнал, что этот старичок, пораженный ужасной старческой хореей, был философ Николай Бердяев.

Помимо школьной программы в лицее Мишле давались и многие другие предметы – факультативно. Я набрасывался на все. Неутомимая любознательность юности, ее невероятная энергия! Я был убежден, что кроме английского мне необходим второй иностранный язык, и попробовал изучать немецкий, но вытерпел всего несколько уроков. Как-то он меня не увлек. Я попытал удачу с русским, к которому был больше расположен, и всегда буду сожалеть, что не был так же настойчив, как с итальянским, потому что русский всегда казался мне самым чарующим, самым многозвучным, самым выразительным и самым музыкальным языком. В своем ненасытном любопытстве я доходил до того, что даже вскользь приобщился к эсперанто и стенографии.

Я также упражнялся в стрельбе из карабина и пистолета. Начал учиться верховой езде в ветхом манеже на авеню Гобелен, где царил старый польский берейтор с неистребимым акцентом, который прикреплял ленточку своего монокля к полям котелка.

Еще я находил время, если позволяла погода и не было занятий, оседлывать спозаранок свой велосипед и объезжать долины Шеврез и Бьевр, леса Пор-Руаяль и Во-де-Серне или же катить к плато Сакле и Жиф-сюр-Иветт, где простирались крупные сельскохозяйственные угодья. Восхитительные утра свободы, деревушки, сохранившиеся неизменными с XVII века, но наполненные столькими воспоминаниями!

Я проглатывал в деревенском трактире ломоть мясного пирога и возвращался, чтобы сразиться в теннис с кем-нибудь из однокашников. Об этих вылазках у меня сохранились невыразимые впечатления. Моя юность обретала гармонию с природой, я упивался этими истинно французскими пейзажами. Когда с вершины какого-нибудь холма передо мной разворачивались леса, долины и луга, а мои легкие наполнялись свежестью, у меня возникало чувство, что я владею миром.

Долина Шеврез, слава богу, уцелела, оказавшись, как часть национального достояния, под охраной. Когда мне случается проезжать через нее, я вижу, что она чудесным образом не изменилась. Можно по-прежнему шагать по тенистой дороге вдоль Расина.

Но я видел, как исчезают фермы и поля вокруг Пти-Кламара, Сакле и Жифа, а вместо них вырастают унылые коробки многоквартирных домов, высокие промышленные здания и лаборатории для всевозможных исследований, включая атомные. Будущее завладело прошлым.

Столь же ненасытным был и мой голод к чтению. Я тут не исключение. Моя эпоха много читала.

Античные авторы, французские классики, великие иностранцы – за время учебы я поглотил немало шедевров, обзаведясь друзьями на всю жизнь.

Превыше всего я ставил поэзию, и никакое звание не казалось мне сравнимым со званием поэта. В поэзии мне виделась самая суть жизни. Однако новомодные тенденции эпохи меня не затронули. Я был совершенно чужд сюрреализму, таким и останусь. Темное, бессвязное, ведущее в итоге к раздробленной прозе никогда меня не привлекало; анархия в словесности мне всегда казалась столь же отвратительной, как и в обществе.

Романтики, парнасцы, символисты и постсимволисты: мой выбор останавливался в конце столбовой дороги нашего лиризма. К алмазоподобной абстракции Поля Валери я приобщусь чуть позже.

Разумеется, я и сам пытался писать. Начал в тринадцать лет и за все эти годы сочинил тысячи стихов, исписал сотни страниц – начала романов или эссе, отправленные туда, куда и следовало: в мусорную корзину. Я упражнялся, играл свои гаммы. Мне случалось даже писать александритами сочинения по французскому.

Но я должен быть особо признателен моему отцу, стерпевшему однажды, когда в ответ на замечание о моей слабости в научных дисциплинах заявил ему: «Я всегда смогу выехать на литературе». Он не стал уличать меня в нахальстве, а удовлетворился лишь словами: «Может быть».

Не меньшей благодарностью я обязан и своим учителям, которые, проявляя ко мне подобную же снисходительность, поверили в мое будущее.

Как и во многих других лицеях, в Мишле был свой ученический «кружок». В начале первого класса товарищи избрали меня его председателем. Я задавал ему литературное направление.

Разве не мне пришла в голову эта идея: помимо издания рукописного журнала, предназначенного только для нас самих, где мы публиковали свои рассказы и поэмы, устроить в лицее конференцию, посвященную Этьену де Сенанкуру? Я даже дерзнул пригласить на нее наших преподавателей. Некоторым из них хватило великодушия прийти.

В первом ряду сидел Жан Буду – длинный, худощавый, черноволосый, с резким профилем. У него было суровое лицо и нежная улыбка. Этот молодой, едва достигший тридцати, выпускник университета совсем недавно стал преподавать классическую литературу в первом классе, который называли тогда риторическим. Он обладал несравненным интеллектуальным обаянием и низким четким голосом, в котором чувствовались знание и душа. Своим авторитетом он был обязан только самому себе. Этот страстный гуманитарий не только умел оживлять мертвые языки, но и в совершенстве владел всеми тонкостями французского и с любовью относился ко всем созданным им богатствам. Он и нас заражал своей увлеченностью.

Успехи, которых его ученики добились в том году на Всеобщем конкурсе, получив три награды (и я в том числе), привлекли к нему повышенное внимание. Такого в лицее Мишле не было долгие годы. Жана Буду вскоре пригласили в лицей Генриха IV на дополнительный курс для подготовки к Высшей нормальной школе. И все подготовленные им выпускники этого учебного заведения, Жан д’Ормессон например, тоже сохранили о нем исключительные воспоминания. Он завершил свою карьеру генеральным инспектором очень высокого ранга.

Я поддерживал с ним дружеские отношения до самого конца его жизни. Однажды, когда мы воскрешали в памяти эти былые дни, он мне сказал: «Мой класс был талантлив». Это он сам был таким.

VI
Похороны поэта

Я сказал о своей склонности к поэтам начала века, к тому поколению, что искало себе имя и много их перебрало, но было, по сути, последним поколением романтизма.

Самым выдающимся, совершенным, глубоким, изящным и мелодичным из них был Анри де Ренье. Оставив далеко позади и безнадежно прозаичного Франсуа Коппе, и всех этих Альберов Саменов, Мореасов, Вьеле-Гриффенов, Роденбахов, Полей Форов и даже Анну де Ноай, он возвышается над всей французской поэзией между Верленом и Валери.

Поскольку Анри де Ренье не входил в школьную программу, я открыл его случайно, благодаря одному из тех обманчивых случаев, что вознаграждают нас встречами, на которые мы имеем право. Я читал приятный роман Клода Фаррера «Маленькие союзницы», когда вдруг наткнулся на приведенное там стихотворение Ренье «Желтая луна». Прочитав его, я был немедленно очарован, в буквальном смысле слова.

В родительской библиотеке нашлись два-три сборника Ренье; потом я побежал в Латинский квартал, чтобы добыть себе все остальные его произведения, опубликованные под желтой обложкой с кадуцеем – эмблемой издательства «Меркюр де Франс»: «Зеркало часов», «Крылатая сандалия», «Игры сельские и божественные», «Город вод»…

Обладая образным, музыкальным, шелковым языком, Ренье пользовался верлибром или раскованным, как в классической просодии, стихом с несравненным изяществом.

У него все становилось ритмом и отзвуком. Он переходил от эклоги к элегии с тем же мастерством, с каким чеканил, словно медаль, сонет, всегда оставляя впечатление легкости и совершенства. В нем обитала музыка слов. Напитанный мифологическими реминисценциями и путевыми воспоминаниями, он в совершенстве умел воссоздавать пейзажи и монументы. Он заставлял меня грезить об Италии, о его любимой Венеции.

 
Солнце греет плиты
На набережной Скьявони,
Твои извилины, твои лабиринты,
Венеция, нам знакомы.
 

Сколько раз я вспоминал Ренье, когда сам оказывался в Венеции! Сколько раз в память о нем садился в Китайском салоне, в кафе «Флориан»! Сколько раз шел поразмыслить перед мраморной табличкой на задах Ка’Дарио, этого дворца, чей фасад так странно клонится к Большому каналу, словно женщина, слишком уставшая от тяжести своих украшений и вынужденная искать чьей-то опоры!

 
Qui Henri de Régnier, poeta francese,
Visse e scrisse veneziamento. [23]23
Здесь Анри де Ренье, французский поэт,Жил и писал по-венециански (ит.).

[Закрыть]

 

Я не знаю другой надписи, отметившей жилище писателя, что была бы прекраснее этой. К несчастью, она так неудачно расположена в закоулке квартала Дорсодуро, что никто не приходит взглянуть на нее. И в этом тоже проявилась участь Анри де Ренье.

Он был в моих глазах поэтом, перекладывавшим на стихи впечатления дня и движения жизни – с меланхолией, весьма способной очаровать отрочество.

На изображениях он предстает довольно отстраненным вислоусым человеком с длинным аристократичным лицом. Его взгляд словно разделен надвое дымчатым моноклем: один глаз в день, другой в ночь.

Он женился на одной из дочерей Жозе Мариа де Эредиа, Мари (которая и сама была поэтессой, писавшей под псевдонимом Жерар д’Увиль). Только позже я узнаю, какие страсти и перекрестные влюбленности сотрясали эту чету – связи Мари де Эредиа с Пьером Луисом и многими другими и связи самого Ренье. Но все это благовоспитанно и с соблюдением внешних приличий.

Анри де Ренье оставил также несколько превосходных романов, часто стилизованных под XVIII век, и среди них свой шедевр «Двойную любовницу» – первый фрейдистский роман дофрейдовской эпохи. Поскольку действие там происходит в Риме, он стал для меня предисловием к Вечному городу.

О, как же пессимистичен и разочарован был этот поэт! Его светский юмор довольно едок. «Многих своих друзей я не слишком люблю; но этого ненавижу». Ренье – автор самой короткой максимы на французском языке; она всего из двух слов: «Жить пошло».

Его стихи крепче, чем все другие, впечатались в мою память; дожив до своих нынешних лет, я, бывает, повторяю вот эти из «Vestigia flammae»: [24]24
  «Огненные следы» (лат.).


[Закрыть]

 
Мой очаг уже не ждет богов в гости.
Я по сегодняшнему дню предскажу, что будет завтра,
Зная, что такое жить и насколько жить напрасно,
Когда ты лишь человек среди прочих.
 

Я мечтал встретиться с Анри де Ренье, познакомиться с ним, быть может, показать ему свои первые поэтические опыты. Смерть меня опередила.

Он умер 23 мая 1936 года. Без колебаний пропустив занятия, я отправился на его похороны – самый юный, самый безвестный из его почитателей, а возможно, и единственный из своего поколения.

Церковь Сен-Пьер-де-Шайо была полна знаменитостей. Я не всех помню в этой плотной парижской толпе, состоящей из важных персон или из тех, кто мнил себя таковыми. Помню ряды стульев, помеченных: «Правительство», «Французский институт», «Дипломатический корпус». Помню две-три шеренги академиков в парадных мундирах.

Газетчиков было так много, что к концу богослужения меня просто притиснуло к гробу, который проплывал мимо, увенчанный шпагой и треуголкой. Анри де Ренье, я узнал только этот гроб.

Да, я помню все: эскадрон Республиканской гвардии в седле, отдававший честь, поскольку усопший был старшим офицером ордена Почетного легиона.

Снова вижу катафалк, украшенный султанами черных перьев, вижу вороных лошадей под расшитыми серебром попонами. Вижу драпировки на черных кожаных капотах экипажей, которые должны были доставить близких покойного на кладбище. Вижу Клода Фаррера, да, того самого, кому был обязан своим восхищением, который ругался со служащими похоронной конторы, потому что не мог найти свое пальто, оставленное в машине. Помню, как развевалась по ветру его борода.

Именно то утро легло в основу одной из первых глав «Сильных мира сего». Кино, а потом телевидение сделали его зримым. Мои воспоминания воссоздали на студии.

В последние часы своей жизни Анри де Ренье, увидев со своего ложа, где угасал, Жана Луи Водуайе, пришедшего к нему с последним визитом, прошептал: «Только, пожалуйста, после меня – никакого общества друзей».

Ужасное предсмертное слово, совершенно согласное с этой отстраненной натурой, с этим свободным от всякого тщеславия умом.

Его поняли слишком буквально. Забвение, которое постигло Анри де Ренье, – одна из величайших литературных несправедливостей XX века.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю