Текст книги "Заря приходит из небесных глубин"
Автор книги: Морис Дрюон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
В этом минеральном одиночестве, под бесконечным сводом небес и обреченный на смерть – от солнца или холода, от голода или жажды, – он приобрел другое видение мира; он нашел бы ему, если бы спасся, смысл, который искал.
Пустыня формирует пророков. Сент-Экзюпери сказал почему опять одной короткой фразой: «Шагаешь рядом с вечностью».
Кессель, Эриа, Бренгье, Флери, Бекле, Сент-Экзюпери… Среди этих героев пера или действия (а кое-кто одновременно и того и другого) сиживал и антигерой, их издатель Гастон Галлимар. Катя обладала чувством и приличий, и выгоды.
Кругленький, полный, седоватый и розовый, Гастон Галлимар походил на элегантного, очень ухоженного нотариуса из провинции или на банкира, но тоже провинциального. Ни храбрость, ни щедрость отнюдь не были его сильными сторонами. Он пахнул одеколоном, спокойным эгоизмом, скупостью. Но у него была природная склонность к литературе, и как другие обладают чутьем на нефть, так он обладал неоспоримым чутьем, чтобы распознать талант или дать заметить его своему окружению. Попробуем бурить здесь; если месторождение бедное, остановимся. Он вовремя завладел авангардом, как раз перед тем, как тот стал основной силой. Вместе с «Нувель ревю франсез», чьи инициалы НРФ сделал знаменитыми, он благоволил к той школе литераторов типа Андре Жида, которые принимали себя настолько всерьез, что в конце концов заставили публику разделить их мнение о себе. «Войти в литературу, как входят в религию». Галлимар был каноником, собиравшим деньги верующих. Сходились на том, что у него есть гений, и в ослабленном смысле слова это было правдой – исключительно по части книгоиздательства.
Я не уверен, что Кессель и Сент-Экзюпери были его любимыми авторами. Им не хватало мудрености, они не могли породить снобизм. Но тиражи у них были внушительными, стало быть, принимались во внимание.
Впрочем, Гастона Галлимара ничуть не отвращал успех у самой широкой публики, он даже создал коллекции детективных романов, чтобы округлить цифры своих продаж. Но поскольку на серии красовался значок НРФ, Галлимар придал этому жанру литературное достоинство.
Другой пример его коммерческого гения: «Плеяда». Не он ее создал, он лишь перенял ее у Жоржа Шиффрена, который запустил коллекцию классиков в больших, великолепно напечатанных томах, которые плохо продавались. Галлимар уменьшил их формат, переплел в мягкую кожу, а главное, отпечатал чуть ли не на папиросной бумаге, которая сошла за библьдрук. [30]30
Библьдрук – словарная бумага.
[Закрыть]Галлимар догадался ввести туда современников – на четыре пятых авторов из собственной обоймы, которых он таким образом возводил в ранг классиков. Быть опубликованным в «Плеяде» довольно скоро стало равнозначно вхождению в литературный пантеон.
Этого издателя отличала большая ловкость, и в годы оккупации ему пришлось проявить ее сполна. Он публиковал одновременно и писателей коллаборационистов, и тех, кто по выходе из ночи предстанет как участник Сопротивления. Надо же было жить и не дать заглохнуть издательству.
Кессель по возвращении с войны упрекнул Галлимара за такое двусмысленное поведение и на многие годы перестал публиковаться у него. Но потом, поскольку время сглаживает все, вернулся ради «Башни несчастья» в издательство своего дебюта.
После освобождения Галлимар неоднократно обхаживал и меня. Не потому что я уже произвел или доказал нечто такое, что оправдывало бы подобный интерес, но ведь я вернулся из Лондона. Я не дал этому продолжения, и по тем же причинам. О чем ничуть не жалею. Мне было бы не по себе в этой часовне, ставшей собором, где слишком много сумрачных закоулков и боковых приделов, по которым скользит мелочный клир.
Ужины на бульваре Ланн: я там многое узнал и приобрел несколько мер для человеческой природы.
Среди всех этих крупных диких зверей и великих кочевников, поголовно наделенных незаурядной силой, самым необычным и наименее ожидаемым было присутствие молодой, немногословной, хрупкой и бледной женщины, казалось попавшей туда из другой вселенной, – маркизы де Бриссак.
Она была вдовой и еще не достигла тридцати лет. Урожденная княгиня Аренберг, принадлежавшая к французской ветви рода из Священной империи, носившего в своем гербе три цветка мушмулы; ее мать была Легль, а тетка графиня Греффюль – знаменитая модель Пруста, чей особняк на улице Виль-Левек был довольно популярен.
Жаннетта де Бриссак не держала литературного салона и была полной противоположностью синего чулка, хотя обладала очень верным литературным вкусом. Невысокая, худенькая, пепельноволосая, тонкокостная, словно птичка. Ее голубые глаза были полны внимательной, но бесконечной грусти, она казалась пастельным портретом, краски которого упорхнут, стоит на них подуть. Ее сила была в душе.
Она вышла замуж за старшего из Бриссаков, Ролана, мужчину несомненно очаровательного, прекрасного наездника, участника скачек и страстного псового охотника, наделенного очень неплохим талантом рисовальщика. Он помог Полю Морану откорректировать его знаменитый рассказ «Миледи»; а еще ему предстояло получить один из прекрасных герцогских титулов Франции.
Это был настоящий брак по любви, который вполне согласовывался с требованиями приличий и обычаев, хотя ничем не был им обязан, – восторженный брак.
Ролан де Бриссак умер в начале года из-за хирургической небрежности, во время банальной операции по удалению аппендицита. И горе не просто сразило его жену, оно ее сломило.
Что делала она в салоне Кесселей? Они встретили ее прошлым летом на борту судна, которое везло их из Аргентины. Ее семья, не слишком обремененная человеческим состраданием, толкнула молодую вдову совершить путешествие, «чтобы развеяться». Будто долгое плавание в обществе одной лишь горничной на большом корабле, который движется к незнакомому материку, могло стать лекарством от ее крайнего горя!
Естественно, Катю и Жефа заинтриговала эта хрупкая, элегантная, одинокая, почти анорексичная пассажирка, которую, казалось, более привлекают океанские глубины, нежели развлечения на борту.
Со своей обычной готовностью взять все в свои руки, Катя заинтересовалась незнакомкой и пригласила ее к своему столу.
Ничем не выдавая тяжкую боль, поскольку была для этого слишком хорошо воспитана, Жаннетта де Бриссак ухватилась за оказанные ей знаки внимания, а вскоре и за установившуюся меж ними близость, как за спасательный круг. Этот знаменитый путешественник и высокая русская женщина, брызжущая жизненной силой, были так не похожи на нее, а в ней, несмотря ни на что, сохранилось еще столько любопытства!
Казалось, что ей на бульваре Ланн тепло… Кессель проявлял к ней особое отношение – ласковое, задушевное, доверительное, но окрашенное некоторой сдержанностью, словно боялся собственной неуклюжести.
Он выведет ее, внешне по крайней мере, в «Башне несчастья», в образе Армеллы.
Несколько лет спустя она покажет мне, смеясь, что написала о моей особе в своем дневнике – на следующий день после одного из ужинов, когда увидела меня впервые. Опускаю ее слова о моей наружности. Но она добавила: «Он невыносим. Ведет себя как всезнайка и не дает Галлимару слова сказать».
Мадам де Бриссак займет большое место в моей жизни.
III
Надежда, когда ее уже не было
Войне в Испании, так глубоко поразившей умы, предстояло закончиться в начале весны. Ее истоком был серьезный кризис 1931 года, когда выборы, став свидетельством мощного народного натиска, вынудили короля Альфонса XIII покинуть страну.
С тех пор были только нестабильность, напряжение, опрокидывания и восстановления правительств, стычки между умеренными и крайними республиканцами, объединениями сторонников монархии, офицерские возмущения, попытки провозглашения независимости Каталонии и почти анархия. До тех пор пока не вмешался с колониальными войсками генерал Франко, губернатор Канарских островов.
Тогда началась настоящая война, получившая международный резонанс. Германия и Италия приняли сторону Франко. Франция, чье мнение было расколото, хотя и склонялось скорее к республиканцам, колебалась: надо или же нет оказывать помощь. И не делала ничего. Интернациональные бригады, куда записался Мальро, распаляли воображение молодежи.
О боях нас прекрасно осведомляли репортажи Кесселя, Сент-Экзюпери, Бренгье, заполнявшие целые полосы газет.
Но мы и не догадывались, что вступили в эпоху новых, идеологических войн, гораздо более свирепых, чем любые другие, где фанатизм обгонял стратегию, где стиралась грань между гражданскими и военными, где женщин, детей, стариков, священников убивали по той единственной причине, что они из лагеря противника. Сколь бы чудовищно убийственной ни была война 1914–1918 годов, там между сражавшимися еще сохранялось какое-то уважение. В Испании же была одна лишь ненависть, и не только к тому, у кого в руках оружие, но и к его матери, деду, сестре, ко всем тем людям, которых называют невинными жертвами.
Говорили: «гражданская война», словно это было если не отпущение греха, то хотя бы объяснение.
Отныне всем войнам предстояло стать, даже в масштабах целого континента, войнами гражданскими или религиозными. В Испании век сделал поворот. Я пойму это позже.
А пока каждый продолжал жить своей жизнью, узкой или блестящей. Каждый прокладывал плугом свою борозду, не слишком обращая внимание на тяжесть облаков.
Два человека с любовью приглядывали за моей начинавшейся карьерой. Фернан Грег отправил в еженедельник «Марианна» один из моих коротких рассказов. В то время газеты еще публиковали рассказы. Мой был оценен, и читатели даже писали, что это один из лучших, появившихся за долгое время. В двадцать лет большего и не надо, чтобы переполниться радостью через край.
Как-то январским днем Кессель, уезжая завтра в Испанию, позаботился отвести меня в «Пари суар», чтобы пристроить туда другой из моих рассказов. Он представил меня Элен Гордон, очаровательной бойкой молодой женщине, которая попросила меня прислать ей что-нибудь и для «Мари Клер». Скоро ее мужем станет Поль Лазарефф.
Расставаясь в тот день на углу Елисейских Полей и улицы Мариньян, я, помнится, спросил Жефа, почему он опять едет в Испанию. «Потому что я в этом нуждаюсь, – ответил он мне. – Нуждаюсь в героизме, в том, чтобы чувствовать братство этих людей перед лицом опасности, братство людей, спаянных битвой, общностью лишений и страданий, нуждаюсь в этом расточении воли, мужской силы. Мне страшно, как и всем, особенно поначалу, но я в этом нуждаюсь. Если Франко возьмет Барселону, я хотел бы это видеть. Конечно, я могу угодить под какую-нибудь бомбу…»
И Франко взял Барселону.
Я особенно интересовался вооружением войск, отправленных на подмогу Франко. Германия и Италия испытывали там в основном авиационную технику и тактику. Испания служила им полигоном с реальными целями.
Я не знал, хотя афиши и призывали нас подписываться на «боны» оборонной промышленности, об уровне стратегической неподготовленности Франции. Но вот состояние духа нации тревожило меня очень сильно.
После череды уступок, о которых я уже говорил, – Рейнская область, аншлюс, Мюнхен – Европа неотвратимо скатывалась к беде.
Сильные всегда привлекательны для слабых, хотя становятся сильными только благодаря их пассивности. На дряблых душой военные парады навевают мечты. Было немало французов, которые полагали, что надо поладить с диктатором в коричневой рубашке. Хоть и не доходя до проповеди нацизма, они охотно увидели бы установление фашизма на французский лад, по примеру того, что установил в Риме Муссолини, диктатор в черной рубашке, который, подбоченившись, выпятив подбородок и перетянутое ремнями брюхо, любовался своими триумфами с балкона палаццо Венеция! Они не замечали, как он смешон, впрочем, этого не замечали и сами итальянцы.
Подобное состояние умов обнаруживало полный упадок душ, и я это сознавал. Но что мог сделать двадцатилетний писатель? Писать.
У меня не было трибуны. Да и кто предоставил бы ее мне? И я еще не научился оттачивать свой стиль для боевой прозы.
Сожалея, что поэзия занимает в обществе место лишь музейного экспоната, я дошел до того, что написал: «Это затмение поэзии – одна из причин, и не самая малая, современного духовного разлада. Души живут в тени. И неизвестно, есть ли еще люди, чья миссия – освещать путь».
Тогда, питаясь иллюзией, что несу свет, я начал писать театральную пьесу. Я воображал в своей прекрасной наивности, что трагедия, вдохновленная античностью, может воздействовать на душу нации. Эта пьеса, которую я считал гражданским поступком, называлась «Мегарей». Она увидела свет слишком поздно, и ее играли слишком мало. Но она существовала. Позволю себе привести здесь часть предисловия, написанного к ней немало лет спустя по случаю переиздания. Не позволяя мне обольщаться насчет ее достоинств или отрицать ее несовершенства, она все же свидетельствует о том, чем я был.
«Появившись между коллежем и войной, между ученичеством в литературе и ученичеством в судьбе, „Мегарей“ – моя последняя студенческая работа и мое первое взрослое произведение.
Какой лицеист, если ему повезло получить хорошее гуманитарное образование, не мечтал написать „Антигону“? Личность, восставшая против социального устройства; индивидуальное мужество, не склоняющее головы пред политической властью; юность, изобличающая одновременно эгоизм властителей, глупость военщины, лицемерие духовенства и безвольную пассивность масс… Поборница справедливости, взявшаяся исправить все пороки своего города, – вот кто такая старшая дочь Эдипа! Какой же подросток, желающий алмазной чистоты для мира, в который собирается вступить, не отождествлял себя с ней?
Так что я больше года носил в себе эту мечту, ища у греческих трагиков основу для некоей сотой „Антигоны“, пока не наткнулся наконец на сюжет „Мегарея“.
Я восхищаюсь, что за двадцать пять веков он не искушал ни одного автора.
Мегарей, или Мегареус, появляется сначала среди героев Эсхила, а потом как один из принцев – защитников города в „Семерых против Фив“, хоть и без особого блеска.
В „Финикиянках“ он обнаруживается под именем Менекей, где его история сообщается в одной из сцен, образующей как бы скобки в действии, словно Еврипид хотел ввести тут резюме, „сценарий“ другой трагедии, к которой сперва примерялся, однако забросил. Но какой сценарий!..
Мегарей-Менекей, двоюродный брат Антигоны, является анти-Антигоной, что не означает, будто он ее противоположность. Они оба отпрыски ужасной крови Лабдакидов и схожи друг с другом. Оба близки по возрасту; выросли в одном и том же дворце; были затронуты одними и теми же драмами. И в своих любовных привязанностях, не выходящих за пределы их рода, они опять же проявляют сходство: как Антигона любит честного и слабого Гемона, так Мегарей нежную и весьма земную Йемену…
Бунтарство – общая черта их натуры, а героизм – их общее призвание. Оба одинаково хотят быть образцовыми. Но если Антигона исполнит свой погребальный подвиг во мраке ночи, одна против всего города, победу которого презирает, то Мегарей будет совершать свое одинокое жертвоприношение на ярком дневном свету, двенадцать часов подряд, и ради того самого города, чей малый пыл к битве презирал.
Антигона – героиня негативная, непримиримая и бескомпромиссная бунтарка, совершеннейшая одиночка.
Мегарей же герой положительный, борец, всегда солидарный с себе подобными, даже если те замыкаются в трусливом эгоизме; он обрекает себя на смерть, чтобы возродить в них вместе с мужеством стремление к этому коллективному достоинству, которое обычно именуют свободой…»
Я скажу дальше, какую судьбу познал «Мегарей». Позже швейцарский критик и гуманист Жорж Меотис напишет об этой трагедии, что она стала первым театральным произведением Сопротивления, которое, впрочем, мало их произвело.
Помню еще о весне 1939-го, что у нас тогда сменился Папа Римский. Я знал только одного, крепкого Пия XI, взошедшего на понтификальный престол через четыре года после моего рождения. Его изображение украшало ризницы моего детства. От него исходило такое же величие, как и от епископа, который меня конфирмовал. Хоть я и не воображал себе, что он вечен, как Бог, которого представлял на земле, но он был далеким, высшим, вневременным. Его кончина напомнила нам, что истории задает ритм длительность жизни государей, будь они от мира или от веры.
Избирая кардинала Пачелли, прежнего нунция в Париже, который принял имя Пия XII, конклав подтвердил римскую поговорку: «Папа круглый, Папа длинный».
Как бы ни был велик опыт долговязого Пачелли в дипломатии и руководстве Ватиканом, каким бы светлым умом он ни обладал и какой бы совершенной ни была его возвышенная вера, ему оставалось слишком мало времени до раскола Европы, чтобы приобрести привычку к непререкаемому авторитету и стать тем, над кем только Бог, которому – и только Ему одному – он мог задавать вопросы.
Я возвращаюсь ненадолго к войне в Испании из-за одной сцены в фильме Мальро «Надежда», который был запрещен к показу правительством. Было бы легко иронизировать, говоря, что надежда стала запрещенным товаром. Наше правительство признало Франко и не хотело разозлить его восхвалением республиканцев. Оно даже, расщедрившись, отправило к нему послом маршала Петена.
Тем не менее в начале лета для малого числа привилегированных в зале на Елисейских Полях был организован частный показ «Надежды». Единственный. Я был там с Кесселем. Позже Роже Стефан сказал мне, что тоже там присутствовал. Мы были самыми молодыми зрителями, а поскольку Стефан умер, то я, наверное, сейчас, когда пишу об этом, остался последним свидетелем того события.
В упомянутой мной сцене, которая навсегда врезалась мне в память, испанский крестьянин, посаженный в самолет, чтобы указать на земле ориентиры бойцам, не узнает свою деревню, видя ее с воздуха, не узнает дороги, которыми ходит каждый день, не узнает ничего. И в кабине, где вокруг него теснятся лица, начинают думать, что он предатель. О! Этот взгляд худого старика, которого мучают вопросами, а он на них не отвечает. В его черных глазах двойная тревога: из-за того, что его могут убить свои же друзья, а еще из-за того, что он не понимает, почему вдруг все стало неузнаваемым.
Выйдя из зала теней, мы оказались под июльским солнцем, немного ослепленные светом, и окружили тридцативосьмилетнего Мальро, который уже сотрясался от своего тика и уже говорил тоном пророка, стряхивая со лба прядь и тыча перстом в бесконечность.
Подобно крестьянину из «Надежды», мы скоро тоже перестанем узнавать свой мир.
IV
Лето затемнения
Древние делили общество на три разряда: oratores, bellatores, laboratores. [31]31
Ораторы, воины, труженики (лат.).
[Закрыть]Писатели, каким бы ни был их характер или талант, принадлежат к первому разряду – жрецов. И, подобно жрецам, могут противопоставить судьбе только слова.
В то тревожное лето, когда я начал пьесу, Кессель заканчивал первую часть «Башни несчастья», которую хотел построить по толстовскому образцу, мечтая, что она станет главным произведением его жизни.
Чтобы целиком посвятить себя этому труду, а также чтобы у всех его близких было укрытие, если Париж начнут бомбить, он нанял сельский дом в долине Эра, в деревне Отуйе, как раз по соседству с той, где я провел годы своего детства.
Я ездил туда читать ему первые сцены «Мегарея», а он читал мне последние главы «Фонтана Медичи». Восхищение младшего ободряло старшего. Советы старшего обогащали младшего.
Окруженные хаосом мира, мы с ним были двумя oratores,беседовавшими под яблоней в теплой безмятежности нормандской деревни, где гудели только любезные Юпитеру пчелы.
Разумеется, я добирался и до Ла-Круа-Сен-Лефруа, чтобы вновь увидеть свою церковь, свою школу. Накануне войн поступки и места легко приобретают ценность символов. Накануне войн все становится прощанием.
Потом Жеф, разрывавшийся между Катей и Жерменой Саблон, поехал в Антеор, на Барское побережье, чтобы повидаться с Жерменой. Ее мать жила в доме, который назывался, кажется, «Багатель» и стоял неподалеку от высокого виадука.
Жеф и меня пригласил навестить ее. Война – дело мужское, по крайней мере, так еще было в то время, и ее приближение делало нас с Жефом неразлучными, словно мы оба спешили обменяться главным.
Берег Антеора – в этом названии звучит что-то мифологическое; зубчатые утесы, вонзающие свои пурпурные неровные острия в лазурную воду; залив Агэ, над которым возвышался замок, принадлежавший семейству де Сент-Экзюпери… Часы пляжа, часы работы перебивались сводками новостей. Радио начинало занимать в жизни каждого место, которое удержит на протяжении нескольких лет.
Дни Антеора оказались краткими, самое большее неделя.
23 августа было объявлено о германо-советском пакте, подписанном Риббентропом и Молотовым. Сталин, который еще прошлым летом был бы на нашей стороне, счел Запад слабым. Гитлер угрожал Польше; Сталин получал с этого свою долю. Все было сыграно; мы слишком долго отступали перед неизбежным. Стало очевидно, что, как только Польша будет захвачена, объявления войны уже нельзя будет избежать.
Тревога хватала французов за горло.
Правительство давало им инструкции по «пассивной обороне». Пассивная оборона! Сознавал ли хоть кто-нибудь, насколько трагично, безнадежно и постыдно было это распоряжение, словно резюмировавшее моральное состояние страны?
Рекомендовали наклеивать на оконные стекла бумажные полосы и упражняться в спуске в убежища. Автомобильные фары надлежало закрасить синим цветом, оставив всего лишь узкую щель для луча света. Вскоре населению начнут раздавать противогазы в серых цилиндрических футлярах, которые каждый будет носить на плече. О, в эти противогазы, которые так и не пригодятся, промышленность вкладывала сил больше, чем в производство боевых танков!
Ожидая со дня на день приказа о всеобщей мобилизации, люди упрямо твердили: «Это невозможно, все уладится…» Ах, как они хотели и дальше оставаться «пассивными»!
Тем не менее надо было срочно возвращаться домой, и отпускники ринулись к переполненным поездам.
Наше возвращение из Антеора произошло при самых странных обстоятельствах.
У Жермены Саблон, как я сказал, был брат, артистический директор оперы Монте-Карло. Однако власти Монте-Карло, опасаясь нападения итальянской армии, решили поместить в надежное место – в сейфы парижских банков – казну княжества и «Общества морских купаний», получавшего главный доход от игры. И именно Марселю Саблону, человеку честному, жизнерадостному и организованному, доверили осуществить перевозку сокровищ по дорогам, на автомобилях. «Я вас заберу по пути», – предложил он своей сестре.
Это была длинная колонна, состоявшая из седанов и разношерстных, либо просто закрытых брезентом, либо запертых на замок грузовиков, доверху набитых золотыми слитками, биржевыми акциями, а также произведениями искусства и драгоценностями, которые оставляли в залог продувшиеся игроки. 25 августа в конце дня, двигаясь вдоль побережья, эта колонна остановилась около виадука.
Как я могу быть настолько уверен в дате? Это просто маленькое чудо, что за все бурные годы уцелели мои записные книжки – Ариаднина нить моей памяти. День, место, имя записаны карандашом – бледные, но еще вполне разборчивые пометки… и пейзажи, сцены вновь оживают во мне.
Оживает и субъект, который вел головную машину, где я помешался, – большой американский автомобиль, верх тогдашнего шика, вернее, роскоши предшествующих лет.
Почему я не списал с него если не характер, то хотя бы силуэт для какого-нибудь романа?
Он носил прекрасный и вполне настоящий титул, прекрасное имя, хоть и не прославленное, но достаточно звучное, чтобы свидетельствовать о его древности. Долговязая фигура, орлиный профиль, голос любезный и уверенный; возраст средний, более склонявшийся к пожилому. Классический тип аристократа, но доведенный до штампа. Костюм от очень хорошего портного, приемлемо поношенный. Он вел автомобиль в перчатках.
Жена была моложе ею – высокая, белокурая и красивая, происхождения менее определенного. Акцент указывал на Центральную Европу. Была ли она благородным обломком какой-нибудь революции или же он выудил ее, пленившись наружностью, в каком-нибудь ночном заведении? Может, и то и другое. Беседе, которую она считала себя обязанной поддерживать, не хватало естественности и умения.
Почему этому дворянину доверили возглавлять колонну, в то время как Саблон, в более скромной машине, отвел себе место замыкающего? Его представительность наверняка могла внушить жандармам некоторое почтение. Но занимал ли он какую-нибудь должность в «Обществе морских купаний», был ли одним из его администраторов?
Нет. Это был игрок, разорившийся игрок, который с годами спустил все: замки, земли, картины, состояние, оставив их на столах казино. Чтобы спасти его, если не от самоубийства, то хотя бы от нищеты, а также потому что его очень любили – как непременную часть обстановки, казино наняло его служащим с неопределенными обязанностями. Но отнюдь не пустыми. Обходились с ним почтительно, что позволяло ему сохранять видимость. Каждый вечер, облаченный в смокинг, он получал в кассе определенное количество жетонов для игры. Если проигрывал, деньги возвращались в казино, а если выигрывал, что также случалось, то сдавал свой выигрыш кассиру. Таким образом он побуждал игроков к игре. Приобщал дам к баккара, уча их держать карты. Присаживался за столы с «железкой», присоединялся к чьей-нибудь ставке, предлагал шампанское главным понтерам, пока тасовали колоду. Превосходно говоря по-английски, он производил впечатление своим титулом и манерами, и американская клиентура, ничего не подозревая, не упускала случая послать ему в конце года Christmas cards. [32]32
Рождественские открытки (англ.).
[Закрыть]Он был там, словно гончая на невидимом поводке, и, прохаживаясь по «приватным», закрытым для прочей публики залам, задавал тон.
Так, благодаря невероятной насмешке судьбы, именно этот элегантный каторжник неудачи вез сокровища Монте-Карло.
Мы делали едва пятьдесят километров в час по перегруженной дороге, а с наступлением ночи скорость снизилась еще больше. При слабом свете закрашенных синим фар машины ползли как улитки.
Эта медлительность располагала ко сну. Но вдруг я услышал певучий голос подруги водителя, которая воскликнула в экстазе, перекатывая «р», как камешки: «То, что вы делаете, милый, просто чудо! Известно ведь, что ночью вы ничего не видите!»
Около двух часов ночи мы прибыли в Бур-Сент-Андеоль. На следующий день колонна одолела перегон до Баланса, где жил муж Жермены Саблон.
Служащие казино выставили охрану вокруг казны, и день прошел за проверкой состояния грузовиков.
Наконец 27 августа мы прибыли в Париж – Париж встревоженный, погруженный в полумрак и словно бдевший над оружием в канун битвы.
Моим первым военным конвоем – а Богу ведомо, сколько я их еще познаю, – был этот денежный обоз.