Текст книги "Заря приходит из небесных глубин"
Автор книги: Морис Дрюон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Первое причастие было большим семейным празднеством. Прибывала вся родня, порой очень издалека, привозя подарки: молитвенники, распятия, позолоченные часы.
Кроме родственников из Парижа прибыли, чтобы присутствовать на моем первом причастии и разделить с нами праздничную трапезу, последовавшую за церемонией, два весьма дородных человека, которых невозможно было не заметить.
Одним из них был Поль Пуаре, о котором я недавно рассказывал. Все такой же великолепный, несмотря на свои невзгоды, и по-прежнему необычный, поскольку явился – ошеломляющее новшество! – в сопровождении нарочно нанятого для этого случая кинооператора, который своей камерой на деревянной треноге снимал все важные моменты дня. «Эта пленка – мой подарок, – сказал мне Пуаре. – Память на всю жизнь». Ее целлулоидная основа уже давно рассыпалась в прах.
Другой гость, друг отцовской семьи, был еще более внушителен, без помощи всякой светской или кинематографической знаменитости. Хватало его белого облачения.
Преподобный отец Паде, провинциал ордена доминиканцев, безмятежно и непререкаемо царил в обители по адресу: улица Фобур Сент-Оноре, 222, осуществляя власть над четырьмя сотнями монахов, распределенных по тринадцати монастырям провинции Франция; под его юрисдикцией состояли также миссии в Шотландии, Швеции и Палестине. Но какими бы ни были его пасторские и административные обязанности, он обладал присущим крупным духовным деятелям свойством: необычайной доступностью для отдельных душ, причем особую нежность проявлял к детям, как это доказывал его приход. Он обращался к ним «батюшка мой», «матушка моя», словно видел в каждом из них зерно монастырского призвания.
Отец Паде происходил из Артуа, из крестьянской семьи. Крупный, тяжеловесный, с выпирающим из-под облачения животом, он никогда не разваливался в кресле, но держался прямо. Его лицо было почти без ресниц и бровей, но зато обладало широкими плоскими щеками и мощным подбородком; совершенно плешивая голова без лишних выпуклостей казалась кубом, грубо вытесанным из неподатливого дерева.
Он клал четыре кусочка сахара в кофе; но в церкви заражал всех истовостью своей молитвы; когда он с вами говорил, его взгляд наполнял душу.
Вечером того дня, полного волнений, ладана, звуков фисгармонии, запахов воска, голосов, шума, поцелуев и поздравлений, а также усталости, я, мечтая о будущем, хотел стать не знаменитым кутюрье или кинематографистом, а доминиканцем.
Отец Паде, с которым я виделся время от времени на протяжении всего своего детства, умер через несколько лет, произнеся одно из тех предсмертных слов, которые определяют всю жизнь человека. Заболев пневмонией и чувствуя как-то ночью, что конец близок, он попросил монаха, который за ним ухаживал, созвать всех братьев обители. А когда те собрались, с трудом поместившись в его келье, он сказал им просто, уже угасающим голосом: «Братья мои, полагаю, что Господь призовет меня сегодня ночью. Хочу сказать вам только одно: любите друг друга». И впал в агонию.
Доминиканцем я не стал, но построил по образу отца Паде единственный по-настоящему добрый и достойный уважения характер в «Сильных мира сего» – отца Будре, искупающего грехи всех остальных и в первую очередь, надеюсь, самого автора, доказывая, что у него в душе не одна лишь чернота и жестокость.
Я покончу с воспоминаниями, которые оставил во мне этот период детства, упомянув вполне классические каникулы на нормандском побережье. Мы провели август в шале, снятом в Уистреам-Ривабелла. Пляжные игры, замки из песка, лов креветок. Отец, который производил сильное впечатление на купальщиков, ныряя в воду с самого высокого трамплина опасным задним прыжком, тщетно пытштся научить меня плавать. Иногда перед обедом меня брали на террасу казино, где мои родители встречались с друзьями, а я имел право выпить гренадину под музыку маленького оркестра, игравшего модные мелодии.
На дощатых мостках вдоль пляжа, окаймленных тентами и купальными кабинками, как на всех нормандских курортах от Трувиля до Курселя, мы встречали Аристида Бриана, совершавшего свою ежевечернюю прогулку. В здешнем порту стояло его маленькое парусное суденышко, а в деревне он был почти нашим соседом, поскольку владел в Кошереле на Эре, всего в нескольких километрах от Ла-Круа-Сен-Лефруа, имением, где, по слухам, принимал своих красивых подружек из «Комеди Франсез».
Почти постоянный министр иностранных дел (когда не был председателем совета), этот пожилой человек с округлыми плечами, густыми усами и магическим голосом соединял с крайней политической беспринципностью лирическую и несокрушимую веру в единение народов.
Его оспаривали, подвергали нападкам, хулили по любому поводу, однако он был незаменим даже для своих наихудших противников и, оправившись от всего, продолжал вселять в людские сердца веру, от которой ежедневные потоки клеветы давно должны были бы его отвратить.
Сколько раз накануне своего неминуемого низвержения поднимался он на трибуну палаты изнуренный, с поникшей головой, неся тяжелые папки с документацией, которые даже не откроет, и, пустившись в несравненную ораторскую импровизацию, переубеждал ассамблею!
Хотя Андре Тардье, соперник Клемансо и один из тех, кто подписал Версальский договор, называл политику Бриана «политикой дохлого пса, плывущего по течению», это не помешало Бриану заслужить прозвание Паломник мира.
Его упорная надежда на франко-германское примирение дорого обошлась Франции, внушая нам иллюзию, что «это никогда не повторится», в то время как Германия думала только о реванше за свое поражение. Апостольская миссия Бриана, мечтавшего о согласии между всеми нациями Европы, опередила свое время.
Достигнув двенадцати лет, я отправился сдавать выпускной экзамен в Гайон – главное селение кантона, над которым возвышались остатки огромного замка, построенного во времена Возрождения кардиналом Амбуазским. Я получил отметку «очень хорошо».
Для церемонии распределения наград мне пришлось сочинить свою первую речь, которую я произнес перед Пьером Тюро-Данженом и членами муниципального совета. Осмеливаюсь воспроизвести ее заключительные слова, поскольку они тоже свидетельство времени: «Наконец, в этот торжественный день, национальный праздник 14 июля, мы обещаем всем учиться и дальше, учиться всегда, работать на благо нашей великой отчизны и поддерживать ее на том высоком месте, которое она занимает в мире».
Обнаружив в восемьдесят с лишком лет эту детскую фразу, я задаюсь вопросом: а разве не ее твердил я в конечном счете на протяжении всей своей жизни?
В поощрение отец и мать свозили меня в Мон-Сен-Мишель, это чудо созидательной веры, чьи крутые улочки полнились запахами омлета и вафель. Мы посетили и Сен-Мало, сохранивший за своими крепостными стенами большие, крытые аспидным сланцем дома судовладельцев и память о корсарах. Мне показалось восхитительным спать в гостинице «Франция», гостинице Шатобриана.
Потом мы вернулись и провели в нашем тихом доме конец прекрасного лета.
Нормандские годы закончились.
Книга третья
Нетерпеливая учеба в пору невзгод
I
Прикосновение смерти
Осенью 1930 года мои родители вернулись в Париж, где мне предстояло учиться в лицее. Ожидая, когда будет приведена в порядок и обставлена квартира на Внешних бульварах, рядом с Версальскими воротами, они сняли временное жилье на улице Мениль, в нескольких шагах от площади Виктора Гюго, где на гигантском пьедестале, обвитом бронзовыми музами, возвышалась статуя поэта. Десять лет спустя этот памятник исчезнет – немцы снимут его, чтобы переплавить на свои пушки.
Меня приняли в лицей Жансон-де-Сайи. Я достаточно знал латынь, чтобы, перескочив через шестой класс, попасть сразу в пятый. Я проучился в Жансоне только один триместр, успев за это время войти в список лучших учеников. Так что у меня сохранилось очень мало воспоминаний об этом известном лицее, где учились и продолжают учиться дети буржуазии XVI округа. Помню только, что мой преподаватель истории и географии был прямым потомком мореплавателя XVIII века Ива де Кергелена, который оставил свое имя на самых южных островах, какими владеет Франция.
Тогда у лицеистов была мода на бриджи, называвшиеся еще брюки гольф, которые мы носили, опустив штанины как можно ниже, почти до щиколоток – так нам казалось элегантнее.
По окончании занятий отпрысков самых состоятельных семей поджидали длинные черные лимузины, обтянутые внутри гаванским сукном табачного цвета, – «испано-суизы», «роллсы» или «делажи».
Мы переехали в квартиру на бульваре Виктор незадолго до Рождества. По окончании зимних каникул мне предстояло продолжить учебу в лицее Мишле, в Ванве, в полукилометре от Версальских ворот. Я был записан туда с января. Судьба распорядилась иначе.
В праздники я почувствовал, что мой нос заложен, а сам я будто расклеиваюсь, как это часто случается в детстве. Помнится, одна супружеская пара, друзья родителей, с которыми мы часто виделись во время наших каникул на нормандских пляжах, да и потом, по возвращении в Париж (муж был молодой, но уже довольно известный врач), пригласила нас вечером 1 января посмотреть недавно вышедший фильм, который вызвал большой интерес. Это был «Голубой ангел». На просмотре мои родители, взявшие меня с собой, чувствовали себя довольно неловко, поскольку сюжет был, в общем-то, не для моего возраста. Что же касается меня, то я это произведение, которое открыло Марлен Дитрих и стало датой в истории кино, видел как в тумане. Помню только сцену, где Марлен разбивала яйцо на голове падшего учителя, которого играл замечательный немецкий актер Эмиль Яннингс.
По выходе из кинотеатра наш друг-врач, найдя, что я неважно выгляжу, решил, что заглянет завтра осмотреть меня. Что и сделал.
Меня знобило, и я чувствовал себя еще хуже, чем вчера. Едва осмотрев и прослушав меня, он позвонил по телефону одному из своих коллег, хирургу, попросив его приехать немедленно.
Тот подтвердил диагноз, требовавший срочного хирургического вмешательства, и я был доставлен в клинику на бульваре Aparo, чтобы меня там прооперировали, несмотря на повышенную температуру, – «горяченьким», как это тогда называлось.
В предыдущем веке, когда аппендицит еще называли «кишечной коликой», у меня не было бы шансов выжить. Теперь же это было вполне классическим заболеванием, классической была и операция, которая его излечивала, кроме одного особого случая, названного «токсичным аппендицитом». Однако именно это со мной и приключилось.
Меня усыпили – эфиром, как это тогда делалось. О той анестезии я надолго сохраню тревожное воспоминание, всплывающее при соскальзывании в сон. Вам на лицо накладывают маску, и возникает жуткое ощущение, будто вы проваливаетесь в черную ледяную бездну, не имея возможности хоть за что-нибудь уцепиться.
В таком небытии я колыхался еще по меньшей мере два дня после операции. Температура подскочила до максимальной высоты, а пульс стало почти невозможно сосчитать. Я немного бредил; некоторые мои способности восприятия ослабли, другие, наоборот, обострились, но особенно я страдал, чувствуя, как мое существо неуклонно угасает.
Меня спасли в последнюю минуту переливанием крови, ради которого обратились к специалисту. Это новое лечение осуществлялось тогда напрямую от донора к больному. Обоим в вены рук вводили иглу, соединенную трубкой, а перекачивали кровь, сжимая резиновую грушу посредине.
Моим донором была полная белокурая женщина, похожая на кормилицу. Ей предстояло получить за это двести франков вознаграждения. Я видел ее как в тумане, рядом с моей койкой, мы были соединены трубкой. Во время операции она потеряла сознание. Что касается меня, то я даже на это уже не был способен. Но через какое-то время жар начал спадать. Я вышел из смертельной зоны.
Просеивание золы воспоминаний может стать поводом заплатить долги. Я обязан своим докторам: врачу Жоржу Кампана, хирургу Лебовиси и специалисту по переливанию Декому за то, что сохранили мне жизнь, когда она уже была готова меня покинуть.
Раздражаясь из-за неудобств и помех, порожденных научно-техническим прогрессом, не могу не вспомнить, что именно благодаря одному из его достижений я обязан тем, что прошел свой путь. Родись я десятью годами раньше, меня ждал бы лишь детский гроб.
Во время этой многодневной больничной трагедии, когда я, как говорят, держал свою душу зубами, моя мать, желая мне как-то помочь, сбегала в ближайший писчебумажный магазин и купила для меня вечное перо – авторучку с резервуаром, который заполнялся чернилами с помощью встроенной пипетки. Наверняка я хотел заполучить такую еще до болезни, а мать тогда любым способом пыталась удержать меня в сознании, пока ожидали донора.
Эта первая авторучка, попавшая мне в руки в такой момент, сохранит для меня ценность символа.
Я получил также, когда смог ходить, свою первую собаку, жесткошерстного фокса, игривого, но довольно отстраненного, у которого была одна особенность: он рычал, когда его хвалили. С тех пор счастье жить для меня всегда будет неразрывно связано с собачьим присутствием.
II
Франция в утешение
Мое выздоровление было долгим и по большей части прошло в деревне. Снова Нормандия. Я возобновил занятия только после летних каникул.
Поскольку у меня из-за болезни пропал целый учебный год, отец в утешение решил продолжить мое знакомство с Францией. Он уже возил меня к рейнской границе с Фландрией и вдоль берегов Ла-Манша. Это незабываемое путешествие мы совершили в маленькой четырехместной машине «пежо», которую он размеренно вел.
Мало кому из детей выпадала такая удача: за одно долгое лето проехать через нормандскую Швейцарию и ле-манские Альпы, чью безмятежную красоту сколько не воспевай, все мало будет, достичь Луары с ее замками и вписать в свою память огромный, ирреальный Шамбор, Шенонсо, перебросивший через речку Шер пять своих белых арок, и Азэ, и Шинон – всю долину наших королей. Потом мы медленно пересекли Пуату, Шаранту и их протяженные пейзажи с вкраплением романских церквей, зеленеющую Гасконь с ее замками, что выныривают из виноградников или возвышаются над ее реками, благоухающие смолой леса Ландов. Наконец, двигаясь вдоль огромных, золотистых, пустынных океанских пляжей, добрались до страны басков и Бидассоа, реки Людовика XIV, где заканчивается Франция и начинается Испания.
С той поры некоторые названия звучат во мне, словно музьпса: Сен-Жан-де-Люс, Ирулеги, Сент-Этьен-де-Байгори.
Почему мне так четко запомнились огромные комнаты былого командорства тамплиеров в Наварранксе, превращенного в гостиницу?
Сен-Жан-Пье-де-Пор тоже врезался в память, потому что там я опьянел – впервые в своей жизни. Трактирщик за обедом немного перестарался, украдкой наполнив мой бокал, и я встал из-за стола довольно шумно, заявив, что собираюсь «пожить своей жизнью». Это отправление к свободе завело меня не дальше конца квартала.
Еще до поездки среди моих игрушек была карта французских департаментов в виде разъемной мозаики. Теперь она составлялась на моих глазах. Я выучил наизусть названия всех административных центров и супрефектур; они становились реальностью.
Мне показали все классические достопримечательности. Мы побывали в Лурде, где агрессивная коммерция на благочестии неприятно поразила простодушную веру, которая во мне тогда еще обреталась. Побывали в цирке Гаварни. В Люшоне я впервые сел верхом, совершив прогулку на крупном смирном пони, и испытал от этого живую радость.
Что еще мне запомнилось из этого кругосветного путешествия по Франции? Я собрал в запасники памяти крепостные стены Каркассона, Нима, его арен и Квадратного дома, арлезианский Прованс, куда буду так часто возвращаться и столь же часто проезжать по залитой солнцем дороге вдоль Лазурного берега, петляющей по горным карнизам над самым синим на свете морем, спускаясь к пальмам Канн и Ниццы, чтобы после Мантона коснуться границы с Италией.
Мы вернулись дорогой Наполеона, дорогой его возвращения с острова Эльба – самого пагубного для Франции из всех деяний императора.
Каждый город – память. Лье за лье во мне откладывалась наша история, творившаяся здесь после римской античности.
Мы добрались до Эвиана и пересекли озеро Леман на большом белом прогулочном судне. Выпили чаю в Швейцарии, в Лозанне.
Отныне я знал почти все пределы Франции, физически осознал страну, которой уже гордился и которой желал послужить с некоторым блеском.
III
Разорение
По возвращении из этого путешествия мой отец помрачнел. В деревне часами молча глядел на породистую домашнюю птицу или на русских кроликов, скакавших в крольчатнике. Но явно уже не получал от этого никакого удовольствия. Счастливая пора для него миновала.
В Париже он каждый вечер внимательно читал биржевую страницу газеты «Тан», чего никогда прежде за ним не замечалось. И опять молчал.
Гигантский финансовый крах, который поразил Соединенные Штаты в 1929 году, став причиной стольких разорений и самоубийств, через пару лет добрался до Франции. И мой отец день за днем видел, как тает его состояние.
Поняв, что ему уже не хватит средств для жизни на прежнем уровне, к которому мы привыкли, он принялся подыскивать себе какую-нибудь службу. Но как ее найти почти в шестьдесят лет, не имея ни квалификации, ни опыта, в то время как банковские, промышленные и коммерческие предприятия разорялись и множество людей теряли свои места?
Ему требовалось самому добыть средства к существованию, и он решил заняться разведением домашних животных. Он предпочел бы лошадей, но это требовало вложений, которые намного превосходили его возможности. Собаки? Дело тоже дорогостоящее и весьма ненадежное. Тогда он остановился на птицеводстве, в котором после лет, проведенных в Нормандии, немного разбирался.
Место для своей птицефермы он искал поближе к Парижу и нашел в Кламаре, на краю Медонского леса. С заурядным уродством дома ничего поделать было нельзя, разве что скрыть за завесой зеленого винограда; зато участок, использовавшийся прежде для огородов, был достаточно обширен, чтобы разместить на нем курятники, гнезда для наседок и клетки для цыплят. И к тому же прямо напротив дома простирался лес, самый дикий в предместье столицы, потому что ни одна дорога через него тогда еще не пролегала.
Поскольку Кламар соседствовал с Ванвом, где находился лицей Мишле, куда я был записан, мне не пришлось его менять.
Для покупки, так как брать взаймы отцу казалось недостойным, он продал наибольшую часть своего портфеля ценных бумаг, причем по отчаянно низкому курсу.
На следующий же день, словно биржа только того и ждала, котировки начали подниматься.
Вернувшись однажды вечером из банка, отец сказал нам: «Дети мои, мы разорены». У меня эта фраза навсегда застряла в ушах.
Отец сделал еще несколько прекрасных заявлений. Решив носить впредь только штаны землекопа из коричневого бархата с желтоватым оттенком, но всегда в сочетании с элегантно повязанным галстуком-бабочкой, он, усевшись в свое глубокое кресло стиля Людовика XV и сунув руки под бедра, охотно заявлял: «Я рабочий». Его гости улыбались. И все же… Наемная рабочая сила была ненадежной, непостоянной, неопытной. Часто, какая бы дурная погода ни стояла на дворе, я видел, как отец нес ведра с зерном, чтобы задать корму своей живности. Я ему в этом помогал.
Он говаривал также: «Мы живем, как русские эмигранты», потому что не все изгнанники большевистской революции стали таксистами на Монмартре, некоторые обзавелись птицефермами, в основном в районе Луары.
Впрочем, и у нас в Кламаре, совсем неподалеку от нашего жилища, была своего рода русская колония: Трубецкие, Оболенские, племя светловолосых великанов, обосновавшееся в большом старом романтичном доме. У них постоянно кипел самовар, и все проявляли радостное удовлетворение, когда самый юный их отпрыск, едва трех лет от роду, с силой бросал бронзовые предметы на паркет.
Наша птицеферма, записанная на имя моей матери, не замедлила снискать некоторую известность.
Существуют сотни пород кур, всевозможных размеров и обличий, происходящие со всех континентов: белые, черные, цвета красного дерева, крапчатые, пестрые, высокие, мохноногие, хохлатые, карликовые. Их названия – целая география: орпингтон, лэнгшем, марандез, гатинез, леггорн, виандот, паду, индийские бойцовые… Многие родом из Азии, где их изображения встречаются среди керамических изделий или росписей тысячелетней давности. У каждой породы есть свои приверженцы, которые знают все их характеристики, критерии красоты, чистоту происхождения и качество селекции. Они организуют клубы и ассоциации, подобно любителям собак и кошек.
Продукты птицеводства из Кламара неоднократно получали на выставках первые премии. Мы рассылали по всей Франции яйца под наседок, однодневных цыплят, производителей. Перед отправкой на конкурс птицу приходилось мыть шампунем на кухне.
Через несколько лет мою мать пригласили в союз птицеводов, а вскоре выбрали судьей соревнований. Она была даже награждена медалью «За сельскохозяйственные заслуги». Тут она обрела новую роль, которую исполняла благосклонно и буднично, не уступая мужеством своему супругу.
В этих птицеводческих кругах, по большей части провинциальных, они завели себе много друзей. Самым обаятельным, самым тонким из них был граф Пьер де Ларошфуко, отец бесчисленного потомства. В своем большом поместье Сользе-ле-Потье, в Шере, где мы его навещали, он разводил также отборных охотничьих собак. При этом жаловался, но с юмором хорошего тона, что земля больше не приносит ничего.
За исключением нескольких приятных моментов это были довольно трудные годы. Они могли бы стать полегче, если бы мой отец обладал хозяйственной жилкой, а моя мать удержалась от беспорядка в бумагах. Но это у нее было врожденное.
Нам приходилось туго, особенно в конце каждого месяца. Нормандский дом был продан, как была продана и последняя дуэзийская ферма, и «приписывается Кранаху», и лучшая мебель. Я узнал, что такое неоплаченные счета, нетерпеливое ожидание крошечных доходов и ходатайства о займе для покрытия срочного долга.
Таким образом, мое детство и начало отрочества были отнюдь не безоблачными. Я уже сознавал: все, что я сделаю, мне придется делать одному.
Однажды я решил взглянуть на место, где прошли мои юные годы. Дом исчез. На месте птицефермы выросли новые дома, и даже номер улицы больше не существует, словно все эти горькие воспоминания стерлись начисто.
Остался только лес, уже не такой дикий, как прежде, но все еще густой.